Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)
– Не подходит! Возражаем!
Напрасно Алеша Ямщиков громко стучал карандашиком о стол и выставлял ладони, желая утихомирить ребят, напрасно делал строгое лицо – его не слушались, шумели, пока Никита не вышел к столу и не прикрикнул своим баском:
– Тише! Забыли, где находитесь? Может быть, у человека сейчас судьба решается, а вы базар устраиваете. Криком дела не решишь. Кто хочет высказаться – проси слова и выступай…
– Вот я и прошу слова, – отозвался Фургонов. – Я так считаю товарищи… Пусть Ракитин присмотрится поближе к нашей комсомольской жизни. И кое-чему поучится… А то у него получается так: коллектив – одно, а он, Ракитин, – другое. И думает сначала о себе, потом уже о других: везде свое «я» сует.
– Пусть он изживет недостатки, тогда мы будем с ним разговаривать, – добавил Болотин. – А сейчас погодим.
– Правильно, – подхватил Фургонов. – Мы его примем, а он не оправдает нашего доверия…
– Чьего доверия-то? – крикнул я. – Твоего, что ли?
– Вот именно, моего.
– И без твоего доверия проживу!
Фургонов выразительно посмотрел на Алешу Ямщикова: дескать, уйми. Тот опять стукнул донышком карандаша о стол и предупредил:
– Ракитин, я тебе не давал слова. Говори, Фургонов.
Болотин что-то прошептал Фургонову на ухо. Тот, выслушав, тряхнул чубом и опять поднял руку:
– И потом я хочу проверить политическую зрелость вступающего. У меня имеется к нему вопрос. – Фургонов сурово свел брови, подождал, когда наступит тишина, и прогремел, обращаясь ко мне: – Что такое коммунизм? Вот мой к тебе вопрос…
Я даже испугался: в самом деле, что такое коммунизм? Знал, что это эпоха такая, которая наступит следом за социализмом, а как, что – не знал. А ведь комсомолец, наверное, обязан это знать…
– Ты сам-то знаешь ли? – крикнула Лена Фургонову.
– Не обо мне вопрос на повестке дня, – отмахнулся он и наклонился к Болотину, который шепнул ему что-то. – Коммунизм – это мечта человечества! – победоносно объявил Фургонов. – Вот что это такое! Понятно?
В защиту прозвучало несколько голосов, потонувших в хоре возражений, и взрыв смеха вызвало замечание мальчика Вали Жбанова:
– Он за маленьких заступается!..
Ребята ждали, что скажут Лена и Никита. Те сидели рядышком и переговаривались. Никита убеждал ее в чем-то. Лена хмурила брови, очевидно, не соглашалась с ним. Потом они замолчали – должно быть, договорились.
Лена попросила слова, встала, привычным жестом закинула косы за спину.
– Помните, как Сергей Петрович Дубровин сказал: замечайте, ребята, если человек живет вместе с другими, а занят только собой, только он один лучше всех, то этот человек и в другое время… ну, в минуту испытания, что ли… тоже будет думать только о себе. А это… – она замялась, как бы подыскивая слова, вспыхнула, потом повернулась ко мне и мягко заговорила: – Согласись сам, Дима, ведь правда, что ты еще не подготовлен? Вот сможешь ли ты пойти на все, куда хочешь, хоть на костер, во имя нашего дела, во имя Родины, революции… если потребуется, конечно… если встанет так вопрос?..
– А ты пойдешь? – запальчиво крикнул я.
– Пойду, – просто сказала Лена и, вскинув голову, посмотрела в глаза мне ясным, непреклонным взглядом.
Конец затянувшемуся обсуждению и пререканиям положил Никита. Он поправил поясок и застегнул ворот косоворотки; глаза, перестав улыбаться, потемнели. От неторопливых его движений, от пристального взгляда повеяло вдруг уверенностью и незнакомой мне силой. В классе водворилась тишина.
– Я думаю, ребята, Фургонов правильно сказал: пусть Ракитин присмотрится к нашей комсомольской жизни и кое-чему поучится… – При этих словах Фургонов расцвел, ухмыльнулся, обнажив ряд мелких, плотно посаженных белых зубов. Но лицо его вытянулось, когда Никита добавил: – Хотя эти слова можно отнести и к самому Фургонову: он также задается, оторвался от коллектива да вдобавок ко всему прогуливает… Но про Диму Ракитина он сказал правду, и я к его словам присоединяюсь…
Никита оборвал последнюю нить надежды; он показался мне в эту минуту новым, слишком взрослым и чужим. Сердце сжалось и покатилось куда-то вниз.
Когда Алеша Ямщиков, голосуя, спросил, «кто против», я увидел множество рук, скрывавших лица ребят. А Фургонов протянул обе, как оглобли, направив их прямо ко мне. Он усмехался. Еще бы секунда, и я кинулся бы на него с кулаками: отныне, решил я, он мой заклятый враг. Но я не кинулся. Я выбежал из класса, по привычке оттолкнув кого-то от двери.
Темнело, когда я вышел из школы. Бросилась в глава заводская труба, одиноко торчащая среди цехов и похожая на ствол огромной пушки, вскинутой ввысь. Мокрые, текучие облака, задевая за трубу, впитывали в себя дым и, закопченные и отяжелевшие, никли книзу; казалось, еще немного – и на землю опрокинется черный от сажи ливень.
Эх, до чего же тоскливо остаться вдруг одному! Хотелось уткнуться в плечо матери и заплакать. Но мать была далеко, она даже не знала, как горько было ее сыну… И захотелось бежать от этого места туда, на Волгу, к ней…
Сначала меня догнал Санька. Он страдал больше моего, как будто он был виноват в том, что меня не приняли в комсомол. Поеживаясь от ветра, пряча подбородок в воротник, он преданно заглядывал мне в лицо, утешал:
– Ну не приняли, ну и ладно… Подумаешь!.. В другой раз примут.
Что-то тепло и сладко шевельнулось у меня в груди и заныло. Мне хотелось обнять своего хорошего, доброго друга. Но вместо этого я вдруг заявил:
– Поедем завтра домой!
Санька отшатнулся. Я знал, что ему не хотелось уезжать, и видел, как трудно отказать мне.
– Я не поеду отсюда, – пролепетал он еле слышно. – Чего я поеду?..
– А говорил!.. – упрекнул я.
Он сморщил нос, пересиливая боль, и уже твердо заключил:
– Нет, Митяй, я не поеду с тобой. И ты не уезжай…
– Ну и оставайся. Без тебя дорогу найду.
Мы продолжали идти молча. У проходной нас догнали Никита и Иван Маслов. Никита, как ни в чем не бывало, повис на наших плечах, давая этим понять, что он не хочет разговаривать о только что окончившемся собрании.
– Нагрянем, что ли, к моим родителям всем скопом?
После уроков мы частенько заходили к Добровым что-нибудь поесть или просто посидеть.
– Я не пойду, – сказал я.
– Он домой собрался, – пояснил Санька.
– Надолго? Не забывай нас, пиши, – ухмыльнулся Никита и добавил серьезно: – Я же говорил, что ты сбежишь…
– Не вынесла душа поэта, – вставил Иван, как всегда плетясь сзади и прислушиваясь к нашему разговору.
Выйдя с завода, Никита еще раз спросил:
– Пойдешь ужинать? Ну, как хочешь…
Втроем они свернули с дороги и по тропе направились в рабочий поселок. Я опять остался один. Мне хотелось, чтобы Никита еще раз позвал меня, я с готовностью согласился бы. Но они скрылись в соснах, ни разу не оглянувшись.
Решение пришло мгновенно. Свернув на тропу, я побежал к общежитию, в запальчивости повторяя про себя: «Ну и ладно, не зовите! Это даже хорошо, что вы меня не звали, – уеду без помехи». Из темноты донесся неясный возглас, как будто меня кто-то позвал: «Дима!» А может быть, мне это только показалось.
В общежитии, сталкиваясь на лестнице со встречными, перемахивая через две-три ступеньки, я влетел на свой этаж, отпер дверь, не раздеваясь, прошел к кровати и выдвинул желтый фанерный баул. Я торопливо напихал в него свои скудные мальчишеские пожитки, все без разбору, и, не оглядываясь, вышел – надо было успеть на дежурный поезд. По лестнице я спускался медленно, чтобы ребята ни в чем меня не заподозрили. Но как только захлопнулась входная дверь, спрыгнул с крыльца и припустился к станции.
Я спотыкался о корни, точно деревья не хотели меня отпускать, баул стукался о стволы.
Не успел я достигнуть насыпи, как впереди уже замелькали освещенные окна вагонов. Поезд ушел. Я чуть не заплакал от отчаяния. Баул выскользнул из рук, ударился о шпалу и откатился. Я поставил его в тени сосен на попа и сел на него, твердо решив дожидаться следующего поезда.
Прошло несколько минут, которые показались мне бесконечно длинными, изнуряющими.
Кругом было тихо и темно, понизу тянуло сыростью, изредка с ветки падала на шею капля, жгла холодом, вызывая дрожь. Я представлял, как мои друзья рассаживаются вокруг стола в теплой комнате и как мать Никиты угощает их ужином.
Потом я представил свою мать, ее глаза, руки, и мне стало немного теплее и не так тоскливо. Вот она обрадуется, когда появлюсь! Тонька запрыгает вокруг меня козленком. Я расскажу им все начистоту.
Неожиданно позади меня в лесу послышались знакомые голоса. Вот две неясные фигуры – это были Санька и Никита – пересекли железнодорожное полотно, и каблуки застучали по деревянным доскам платформы. Иван остался стоять по эту сторону насыпи, где находился я.
– Чисто, – проговорил Никита, дойдя до конца платформы, – успел на поезд.
– Неужели сбежал? – с сомнением отозвался Санька.
– А то будет он прохлаждаться! – откликнулся Иван с этой стороны. – Бежал, чай, как безумный.
– Ну что ж, пусть: туда ему и дорога! – промолвил Никита и спрыгнул на шпалы.
Иван побрел в мою сторону, наткнулся на баул, чуть не упал.
– Вот он где, ребята! – обрадованно заорал он. – Бегите сюда! Ах ты, гусек лапчатый, нашелся? – И стал ласково похлопывать меня по спине, как жеребенка. – Что же ты молчишь? А? Мы сразу догадались, что ты задумал недоброе что-то, и тут же повернули оглобли. Примчались в общежитие, а там говорят – с чемоданом ушел. Мы – сюда…
Подошли Санька и Никита, взволнованные и молчаливые.
– Пошли, – коротко сказал Никита, взяв меня за рукав. – Иван, занеси баул домой и догоняй нас.
– Разве ж так делают? – часто сглатывая слюну, заговорил Санька. – Так же не делают, Митяй…
Никита как бы продолжил его мысль:
– Я всегда думал, что именно ты можешь сбежать. Легко, по головке гладят – живешь, а против шерсти провели – так и в кусты, в бегство. Эх ты, герой!..
Мне хотелось, чтобы они наговорили мне больше горьких, злых слов. Но ребята молчали до самого поселка…
Перед тем как выпасть снегу и начаться зиме, шли дожди. Мутными, клубящимися потоками низко ползли набухшие влагой облака. Они чуть слышно шуршали в верхушках сосен, густо обволакивали дома, и в окнах среди дня вспыхивал свет. Временами дождь переставал, солнце пыталось пробить грязную толщу облаков, проступая сквозь нее матово-бледным пятном, но к вечеру ветер усиливался, пятно это стиралось тучами, и струи воды снова плескались в окна.
Деревянные домики рабочего поселка посерели от дождя, съежились.
В комнате Добровых было по-субботнему чисто и светло Отец Никиты только что пришел из бани и в шерстяных носках и белой нательной рубахе сидел за столом и читал листок заводской многотиражки. Когда мы переступили порог, он отложил газету, развернул могучие плечи и пробасил:
– Прилетели, чижи? Чуете, вкусно пахнет? Раздевайтесь, проходите…
Мы свалили одежду в углу на табуретку, разулись, чтобы не наследить, расселись на скамейке.
Вошла мать Никиты, полная, румяная женщина в кофте с засученными рукавами. От нее веяло теплом и смесью ароматов кухни.
– Что же вы запоздали? – спросила она сына. – Ждем, ждем… Малыши уже наелись и уснули.
– Диму и Саньку в комсомол принимали, – ответил Никита.
– Поздравить, что ли? – спросил Степан Федорович.
– Не всех, отец. Саньку приняли, а…
Степан Федорович взглянул на меня с выражением упрека и недоумения. Я хотел ответить легко и беспечно: «Дескать, воздержались пока…» Но обида от сознания того, что из всех ребят «забраковали» меня одного, колюче подступила к горлу, губы с усилием прошептали: «А меня не приняли», – и я заплакал.
Мать Никиты обняла меня, и я, чтобы скрыть от друзей слезы, уткнулся носом ей в живот и плакал. Она ласково гладила меня по волосам и ворчала на Никиту:
– И чего это не живется вам как следует? И вот копаются друг в друге, ищут, чего никогда не было. Чем он хуже вас? Парнишка хороший, скромный, видишь, глаза-то какие серые да чистые!
– Постой, мать, тут дело принципа, – возразил Степан Федорович и пододвинул меня к себе. – Ну, чиж, полегчало? – Он радостно улыбнулся мне, пушистые, промытые усы его добродушно топорщились. – Может быть, они и вправду маху дали, товарищи-то твои? Это бывает. Но коллектив редко ошибается. Ты приглядись-ка лучше к себе, проверь. А самое главное – не падай духом, не сдавайся!
– Устаем мы, дядя Степан, – рассудительно заключил Санька. – То лес, то бревна таскаем в мастерскую… Они ведь не игрушечки.
– Черная работа нелегкая, это верно, – задумчиво согласился кузнец. Задумчивый, он грузно навалился локтями на стол, лопатки встали под рубахой, большие и круглые, как тарелки. Ему хотелось поведать нам что-то глубоко продуманное им, важное, но он не привык говорить длинно и, подбирая слова, морщил от напряжения лоб.
– Каждое дерево корни в землю пускает по-разному. Дуб, скажем… стоит себе в поле, на равнине, один и никого не боится: ни бури его не берут, ни грозы, только ярится на ветру, кипит листьями – не сдается. Великан! А сосна? Высоко поднялась, стройна, а корни поверх идут, и вырывает ее буря из земли… Так и вы. Растите, подымайтесь вверх, но корни в глубину пускайте. Повертитесь у огонька, каленого железа понюхайте, бревна потаскайте. Профессия даром не дается. – Степан Федорович долго и сосредоточенно свертывал папиросу огрубелыми пальцами, потом заговорил снова: – Вот я хожу по заводу хозяйским шагом, глаз не прячу. Отчего? Оттого, что знаю свое дело. Человеческая гордость идет от знания дела. Большое оно или маленькое, но знай его, умей. Без знания дела ты помеха. Любой подойдет к тебе и столкнет с места: не мешай! Вот как строится жизнь-то, ребятки мои, чижики; она становится все сложнее, а вы обязаны знать все ее закоулки и тупики, чтобы не заблудиться. Вы должны быть грамотней нас, стариков, умней. Отстал – догоняй, не умеешь – научись. – Он накрыл мою голову своей ладонью. – Вот ты плачешь… Вижу я, слезы твои идут из сердца, значит сердцем ты рвешься в комсомол. Это хорошо. И тебя примут, не горюй…
– Ну да, примут… – протянул я. – Вон Фургонов… Какой из него комсомолец? А его, небось, приняли сразу и не воздерживались.
– Фургонова мы не принимали, он приехал комсомольцем, – сказал Никита.
Во время разговора мать несколько раз скрывалась на кухне и снова появлялась в комнате. Сейчас она распахнула дверь и торжественно поставила перед нами две высокие пирамидки горячих блинов, кувшин молока и стаканы.
– Ну-ка, отец, подвинься, я посижу с вами, – сказала она, развязывая передник. – Что это на тебя сегодня разговорная спесь напала?
– Лекцию читаю, – кузнец усмехнулся в усы. – Жить придется, а она, жизнь-то, штука заковыристая, ее без подсказки не распутать. – И скомандовал, указывая на блины: – Окружай, ребята!
2
Через час, разбрызгивая лужи и натыкаясь во тьме на стволы деревьев, мы бежали домой. Вот и огни нашего общежития. После мокрой ветреной непогоды радостно было окунуться в теплое, обжитое гнездо.
Иван Маслов, едва успев раздеться, лег на койку, свернулся калачиком и сейчас же уснул. Когда все успокоились, я подкрался к зеркалу, висевшему на стене, и взглянул в него. Волосы мои торчали в разные стороны. А Тимофей Евстигнеевич уже несколько раз напоминал о моей неаккуратной прическе, и я решился на последнее средство: сладким раствором воды намочил вихры, причесал гребнем и туго затянул полотенцем. Никита приоткрыл один глаз и дремотным голосом посоветовал:
– Бумажным клеем попробуй…
Я погрозил ему кулаком и потянулся к выключателю, чтобы погасить свет. Но в эту минуту в комнату вошел Сергей Петрович. С плаща его стекала вода. Приход Сергея Петровича был неожиданным для нас.
– Не спите? – шепотом спросил он, снимая фуражку и отряхивая ее у двери.
– Только пришли, – вполголоса ответил я, подходя к нему, чтобы помочь ему расстегнуть плащ.
– Я сам…
Никита оторвал от подушки голову и удивленно вскрикнул. От этого внезапного возгласа проснулся и Санька, сел на койке, хлопая сонными глазами и тихо, по-детски улыбаясь.
Сергей Петрович вытирал платком усы и лоб.
– Дождь льет, как из ведра. Ни дороги, ни тропы не видно – кругом лужи по колено. Домой идти не захотелось в такую темь и слякоть. Вот и завернул на огонек… Примете?
Никита уже распоряжался:
– Дима, перебирайся к Саньке! А ты, Саня, сбегай за кипятком и захвати от коменданта белье.
– Мне ничего не надо, – остановил его Сергей Петрович.
Но Саньки уже не было. Спать не хотелось. В тихом углу под тумбочкой скреблась крыса. За окном глухо, протяжно гудел потревоженный непогодой лес, порой с тонким злым свистом проносился ветер, и сосновая ветка часто-часто стучала в стекло, будто просилась в тепло комнаты.
Санька принес белье и застелил постель. Сергей Петрович сейчас же разделся и лег.
– Как вы тут живете? – поинтересовался он. – Не скучаете, не ссоритесь? Назад в деревню не тянет, а, Дима?
Пока я придумывал ответ, зазвучал бойкий голосок Саньки:
– Собрался было, да раздумал, отговорили…
Боясь, что Сергей Петрович начнет выпытывать, почему меня не приняли в комсомол, я оборвал Саньку:
– О себе рассказывай.
– Чего ты злишься? – с наивной улыбкой повернулся ко мне Санька. – Я же правду говорю.
– Что ты скрываешь, Дима? Я ведь все знаю, – проговорил Сергей Петрович таким тоном, который давал понять, что он не придает никакого значения тому, что произошло на собрании.
– Я говорил как-то, что тебе несладко придется в коллективе на первых порах. Ты заявил, что проживешь «как-нибудь». Теперь сам видишь, что жить «как-нибудь» невозможно. А решение вашего собрания получилось слишком жестоким.
– Почему? – вырвалось у Никиты.
– Я так считаю: если сердцевина у парня крепкая, здоровая, а растет он немного вкривь, зазнается, ставит себя выше всех, не имея на это никакого права, ершится, случается, кулаки в ход пускает, – так ведь надо его выпрямить. Это обязана сделать комсомольская организация. Только так я понимаю вашу работу и вашу задачу, ребята.
Запрокинув на подушке голову, он кинул взгляд в мою сторону.
– Я уверен, что после собрания ты объявил Фургонову бой не на живот, а на смерть. Угадал? А вам всем нужно бороться не против него, а за него. Понимаете? Фургонов – парень неплохой, он наш: отец его всю жизнь батрачил у кулака, помогал организовывать колхоз, а сейчас бригадир. А сын вот связался со Степашиным, почувствовал себя взрослым и независимым.
Я никогда не предполагал, что можно бороться с человеком за него же; мысль эта меня поразила.
– А вообще вы много болтаете, – продолжал Сергей Петрович, – много шумите, митингуете и мало думаете. Я полагаю, это оттого, что вы не понимаете толком, кто вы такие есть.
– А кто мы? – не удержался Санька.
Сергей Петрович вдруг рассмеялся, заложил руки за голову, помедлил:
– Если говорить просто, так вы очень хорошие ребятишки. Ну, а если заглянуть подальше, поглубже, то вы строители коммунизма, его защитники – ни больше ни меньше…
– Ну, уж и строители!.. – фыркнул Никита.
– А что такое коммунизм? – живо спросил я, сдерживая волнение.
– Мечта человечества, так, кажется, тебе ответили? – сказал Сергей Петрович. Он погладил ладонью высокий лоб, вздохнул, неподвижно глядя на противоположную стену, где над кроватью Никиты висел портрет Ленина; будто солнечные лучи били ему в глаза, и он щурился улыбаясь.
– Сейчас завод наш огорожен колючей проволокой, – негромко заговорил Сергей Петрович, – и на вышках круглые сутки стоят часовые. Мы должны быть бдительны. Из капиталистических стран – Германии, Америки, Англии – к нам засылают шпионов, вредителей, убийц, чтобы взрывать промышленные предприятия, мосты, отравлять скот и посевы… Но придет время, и все люди станут друзьями…
– А если оно долго еще не придет, это время, тогда как? – как бы вслух подумал Санька.
– Оно придет, – заверил Сергей Петрович и приподнялся на локте. – Непременно придет. Вы доживете до него. Но, мы, конечно, сидеть сложа руки и ждать его не собираемся. Нет. Мы будем строить коммунизм одни, в одной нашей стране, в окружении капиталистических стран.
– Да и вы, Сергей Петрович, не отказались бы от этого времени, – заверил его Никита.
Гость рассмеялся:
– Пожалуй…
Сергей Петрович помолчал, наблюдая за нами повеселевшими глазами:
– Ну что, Дима, прояснился немного вопрос?
– Ну да! Еще темней стал, – сознался я.
Сергей Петрович засмеялся так заразительно, что вслед за ним прыснули и все мы.
– Вот тебе раз! Обсуждали, обсуждали – и еще темней стал! Но ничего, не отчаивайтесь. Скоро возьметесь за книги – в них вы найдете ответы на все вопросы нашей жизни и будущего. Вы только не теряйте времени зря, учитесь, впитывайте в себя все лучшее, готовьтесь для вступления в партию: без нее не может быть у человека полного счастья. Запомните это, пожалуйста! – И Сергей Петрович посмотрел на Саньку.
– А где твоя скрипка, Саня? – спросил он, все еще тепло улыбаясь. – Поиграл бы…
Санька оживился, заторопившись, соскочил с кровати:
– Я сейчас оденусь…
Он достал из-под стола футляр, вынул из него скрипку и, держа перед собой, как букет цветов, гладил ее изгибы. Постояв немного, он зажмурил глаза и заиграл. Скрипка пела жалобно и тонко, будто сетуя на свою старость и заброшенность.
Минутами скрипача захлестывало что-то неистовое. Стиснув зубы, он то сжимался, сливаясь со скрипкой, то, встряхнувшись, откидывался назад всем телом и с силой давил смычком на струны. Но скрипка все так же по-комариному слабо выводила «Камаринскую», «Из-за острова на стрежень…».
Проснулся Иван Маслов. Переворачиваясь на другой бок, сладко причмокивая губами, он разлепил один глаз и пробормотал скрипучим голосом:
– Эк тя прорвало… Ложись!
Скрипка смолкла. Санька все еще стоял посредине комнаты, опустив руки, переступая большими босыми ступнями, как бы стараясь спрятать их, и не спускал с Сергея Петровича пристальных, влажно блестевших глаз. Он дышал бурно и часто. В открытый ворот рубахи видно было, как вздымались худые ключицы.
Сергей Петрович неспокойно щипал острый кончик уса. Он был взволнован и, должно быть, не игрой, а чем-то другим, что кипело в груди подростка и неудержимо рвалось наружу с каждым его движением.
– Тебе, Саня, в музыкальный кружок надо записаться во Дворце культуры, – раздумчиво сказал Сергей Петрович. – Я поговорю с руководителем…
Ничего не ответив, Санька спрятал скрипку, лег в постель и прижался к моему боку. Никита щелкнул выключателем. В непривычно плотной темноте явственнее послышался усталый, зябкий стук сосновой ветки в стекло, похожий на долбежку дятла в отдалении.
– Темно-то как, – обронил Никита, и пружина кровати жалобно скрипнула под ним.
– В Москве бы жить-то, – прошелестел сдавленный шепот Саньки. – Там темноты не увидишь.
– Да, особенно в дождичек, – подтвердил Сергей Петрович, – блестит вся; от огней на асфальте золотые полосы.
– Там, чай, тьма-тьмущая народу, задавят – и не заметят, – сказал я. – А надо, чтобы заметили, чтобы посторонились, место дали.
– Вот где кроются все твои беды, Дима, – моментально подхватил Сергей Петрович. – Ты хочешь, чтобы тебя заметили, выделили… Желание, на мой взгляд, вполне законное. Но славу надо заслужить делом, долгими годами труда. Или соверши что-нибудь большое, важное, героическое, но не ради своего личного тщеславия, а во имя интересов людей, тогда тебя отметят и, наверное, посторонятся перед тобой. А входить первым в дверь пока что невелика заслуга… Если бы ты меня спросил, с чего начать, я бы тебе ответил: с уважения. Это ведь очень важно – уважать других: учителя, товарищей и вообще людей.
Я не видел в темноте лица Сергея Петровича, но по голосу догадывался, что он улыбается своей теплой, дружески располагающей улыбкой. Лицо мое пылало, то ли от стыда, то ли от волнения. Санька, с которым я лежал на одной кровати, показался мне что-то очень горячим, и я отодвинулся от него к стене.
– А Москва, она добрая, – отозвался гость просто и задушевно, как о своем хорошем друге. – Знаете, сколько приняла она таких, как вы? Появится парнишка из-за три-девяти земель, из лесной глуши, и шагнуть-то как следует не умеет, повернуться боится, слова не вытянешь… А она таких ласково примет да за парту посадит…
Койка скрипнула. Сергей Петрович приподнялся и сел. Слова падали в темноту, сливаясь в сплошной поток звуков: он говорил о Москве…
Не мигая, глядел я в потолок и слушал… Передо мной вырисовывалась большая, захватывающая картина: пустынная, одинокая земля. Где-то на краю ее тусклый, угасающий закат; свинцовая роса и могильный холодок погасили проблески жизни; вырисовываясь на белом фоне сумеречного неба, тянется по дороге обоз, тревожную тишину распиливает однообразный, грустный до слез скрип повозок. Слышится фырканье усталых лошадей; женщины, старики, дети притулились на телегах или бредут по колее: они уходят из Москвы. А их мужья, отцы, сыновья живой крепостью стали на поле битвы, преградив путь лавинам монголов, скачущим по дикой, некошеной траве на злых длинногривых лошадях! Они спасли Европу, ее города, культуру от варварского опустошения…
Я жадно ловлю все, что говорит Сергей Петрович, и на потолке, как на экране, уже возникает другой облик столицы: весеннее солнце жарко и радостно заливает город своим сиянием – он строится, обновляется; кварталы, отступая как бы вглубь, открывают простор площадей… Полощутся огненные знамена над бесчисленными толпами людей, которые текут по широким и узким улицам к центру, на Красную площадь, слышатся всплески человеческих голосов, смеха, музыки. Вот людские потоки сливаются в одну могучую и плавную реку и медленно, с прибойным восторженным рокотом проходят мимо древней стены Кремля, мимо Мавзолея Ленина… А вечером город увит гроздьями огней, разлинован фиолетовыми лучами прожекторов; дрожащие полосы света, похожие на лунные дороги на реке, тянутся на асфальте улиц и площадей. Я на миг представляю себя идущим по этим золотым, тонко звенящим под шагами линиям, среди веселых групп молодежи, и сердце мое сладко поет от того большого, захватывающе прекрасного, что открывается нам впереди…
Как бы желая усилить впечатление от своих рассказов, Сергей Петрович спросил:
– Хочется в Москву-то?
– Еще бы! – отозвался Санька.
– Ладно, летом поеду в Москву, захвачу вас с собой, так и быть. Только заключим договор: если кто будет плохо учиться или не сдаст предмета, то ни один не едет. Так что вы подтягивайте друг друга.
– Подписываемся! – весело закричал Никита.
– Ну, вот и договорились, – заключил Сергей Петрович. – А теперь спать. Скоро рассвет.
Мы замолкли, прислушиваясь к шуму дождя.
– У вас обувь-то крепкая, ребята? – заинтересовался вдруг гость. – В такую погоду простудиться ничего не стоит. Ты, Никита, перепиши, у кого обувь плохая, и завтра подай мне список.
3
На другой день, в выходной, мы проснулись поздно. Солнечный луч, жидкий, но непривычно яркий после ненастья, пробился сквозь ветви в окно и, подобно тугой золотой перегородке, наискосок разрезал комнату. Сергея Петровича уже не было, но мы разговаривали почему-то шепотом. Койка, на которой он спал, была аккуратно заправлена, и мы до вечера не решались прикоснуться к ней.
Мы еще валялись по кроватям, когда раздался повелительный голос Лены за дверью:
– Вставайте, лежебоки, в столовую пора! Дождям конец, на дворе солнце!
– Не тревожь нас, Лена, – лениво отозвался Никита, дразня ее. – Мы только на рассвете легли.
– Что ж вы делали?
– Гостей принимали.
– Кого?
Мы молчали.
Лена нетерпеливо потопталась за порогом и опять спросила:
– Кого принимали? – И, не дождавшись ответа, как бы в отместку за молчание, сильно побарабанила в дверь и убежала.
Лена со своей подружкой Зиной Красновой поджидала нас на крыльце. Она была в синей шубке, опушенной беличьим мехом, свежая и радостная. В тени трава покрылась серебристым инеем. Лужи, как ячейки сот, были затянуты матовым, тонко хрустящим ледком. Лес стройно звенел. Сквозь его поредевшую гущу было видно даже пролетающую птицу. Подмывало желание кинуться со всех ног в эту звонкую пропасть и нестись, разрывая свисавшую с ветвей паутину солнечных лучей.
– Кто был у вас? – настойчиво повторила Лена свой вопрос. Мы загадочно переглянулись. – Скажи ты, Ваня.
– Молчи, Иван, пусть она умрет от любопытства.
– Длинный этот всю ночь пиликал свою «Камаринскую», – объяснил Иван, кивая на Саньку и позевывая. – У нас в деревне тоже был музыкант – Гриша Фереверкин, балалаечник. Тот тоже – ни свет ни заря, а он уж сидит на крылечке, балалайкой кур сзывает… Ох, лихо играл, ребята!.. И через коленку, и за спиной, и вверх ногами перевернется, как клоун. Балалайка мельтешит в руках вроде веретена. Никогда с ней не расставался. Даже купался с ней: сам в воде, а балалайка над головой! Один раз даже поспорил, что Волгу с балалайкой переплывет: пьяный был. Ему, конечно, не верят, а знаешь, как обидно, когда не верят? Разделся и бултых в воду! Да еще фасонит: плывет и песни горланит.
– Переплыл? – нетерпеливо спросил Санька.
– Балалайка переплыла, а сам утоп. Искали, искали… не нашли. Должно, сразу на дно пошел, как утюг.
Лена не засмеялась. Она смотрела на носки своих ботинок, обиженно надув губки. И Санька не выдержал:
– У нас Сергей Петрович ночевал.
– Врете?!
– Он сказал, что в каникулы возьмет нас в Москву.
– Дай честное комсомольское слово!
И, просияв, Лена неожиданно хлопнула меня по плечу, я – Никиту, тот – Саньку, Зину, Ивана, и все, сорвавшись, помчались среди деревьев. Полы Лениной шубки разлетались в стороны и колыхались крыльями синей птицы. Иван догнал нас только у столовой, отдуваясь, стащил с головы малахай; ото лба шел пар…
Домой возвращались медленно, чинно. Лена подхватила Саньку под руку, приказала:
– Расскажи с самого начала, о чем говорил Сергей Петрович.
Санька споткнулся.
– Не мучай ты его, – заступился Никита, – видишь, дороги не разбирает… Ты бы его научила играть на рояле. Сергей Петрович сказал, что ему музыке обучаться надо.
– И научу. Я люблю учить мальчишек, они понятливее девчонок. – Заметив мою ироническую усмешку, Лена строго свела брови: – Напрасно смеешься… Я лучше тебя знаю литературу, а ты отказываешься от моей помощи.
– Обойдемся без тебя.
– Вот видишь! Поэтому тебя и в комсомол не приняли.
– Примут, – спокойно сказал я, хотя был задет ею больно.
Лена независимо выпрямилась, сунула руки в карманы.
– Сергей Петрович не возьмет тебя в Москву, вот увидишь.
– Возьмет!
Никита посоветовал Лене:
– Не напрашивайся помогать. Надо будет – сам попросит.
Потирая варежкой розовые уши, глядя на пятки впереди идущих, Иван определил:
– Он у нас сам все знает, чего ни спроси. Профессор кислых щей, сочинитель ваксы! – И хмыкнул, довольный. Я подставил ему ножку, он споткнулся и, чтобы не упасть, повис на плечах Никиты и Лены.