355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Ясные дали » Текст книги (страница 17)
Ясные дали
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:52

Текст книги "Ясные дали"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)

– Да, понимаю.

– Понять – значит, сделать. Ну-ка, давай попробуем еще раз.

Нина как-то боком побежала через площадку и закричала опять несмело, стесненно, ненаполненно. Столяров грозно возвысил тон:

– Где твой голос? Куда ты его прячешь? Пищишь, как мышонок!

– Не знаю, – ответила Нина, чуть не плача, – может быть, у меня его и нет совсем…

– Что за малодушие? Встань к стене. – Нина напряженно глядела на Николая Сергеевича, он точно гипнотизировал ее черными, вдруг накалившимися глазами. – Мы бросили тебя в клетку тигра. Представь это себе. Вот он поднимается, зверь… Вот оскалил зубы, открыл пасть, зарычал… Вот подобрался весь, чтобы прыгнуть на тебя… Еще секунда, и тебя не будет! Кричи, чтобы выпустили, спасли!

Прижавшись к стене грудью, девушка через плечо следит за «тигром», лицо искажается от ужаса, и она кричит пронзительно, всем существом, как будто в смертельной опасности. Глаза Столярова сузились в щелочки, лицо округлилось – он смеялся, не разжимая губ.

– А говоришь, голоса нет?

Нина тоже рассмеялась, пряча влажные от слез глаза, – где-то глубоко внутри прорвалась плотина и стало легко. Девушка попросила осторожно:

– Можно, я еще попробую?

– Да, уж конечно! Не для забавы же мы пугали тебя бенгальским тигром.

Нина появилась из-за ширмы неузнаваемо другая. Перед нами была зрелая любящая женщина, на которую обрушилось несчастье; жестом, выражавшим душевную муку, она стянула с головы платок и, простоволосая, позабывшая самое себя, кинулась в церковь: «Не верю! Не верю! Не его венчают!»

– Верно! – отрывисто прозвучал голос Столярова. – Не забывай этого состояния. – И когда разволновавшаяся Нина села, он проговорил, взыскательно оглядывая учеников: – Запомните: чтобы подчинить себе зрителя, воля и эмоциональное состояние артиста должны быть выше и сильнее воли зрителя. Только тогда он пойдет за тобой, куда ты его поведешь, и будет плакать, если ты велишь, и страдать, и смеяться. Нельзя давать зрителю отдыхать. Робкое покашливанье в зале, скрип стульев – первые признаки того, что он начинает выходить из-под твоей власти.

«Правильно! И педагог ведь обязан обладать такой же властью, чтобы подчинить себе учеников», – думал я. В сравнении со Столяровым, всегда собранным, как пружина, воспламеняющимся, Аратов выглядел тусклым, встречаться с ним не хотелось, еще более не хотелось подчинять ему свои чувства. «Об искусстве, – убеждал я себя, – нужно говорить красиво и вдохновенно – оно не терпит обыденности…»

– Темперамент – вот основной стержень, сердцевина искусства, да и литературы, – проговорил Столяров. – Темперамент может видоизменяться, но градус его должен быть всегда высоким и сильным. Актер без темперамента подобен деревянной кукле: дергают за веревочку, она болтает руками и ногами… – Он отошел в дальний угол комнаты и добавил многозначительно, с едва приметной улыбкой: – И только тогда не потухнет в душе огонь, когда работа человека совпадает с его призванием. Человек обязан знать, что именно на этом месте он приносит наибольшую пользу людям, обществу…

«Правильно, – мысленно повторял я, почти с восторгом следя за Столяровым. – Правильно!» И опять живо вспомнились слова Сергея Петровича Дубровина: «Жить и работать во имя счастья человека – нет выше цели, нет выше назначения…». Разве может понять это Аратов со своей скучной философией?..

Но выпадали и нам счастливые минуты. Радость приносил Михаил Михайлович Бархатов. Он подымался на третий этаж не по-стариковски резво, как бы демонстрируя перед нами задор не стареющей своей души. Было в нем всегда что-то ласково-простоватое и вместе с тем праздничное, излучающее тепло и уют; ощущение приподнятости, веселья и счастья заставляло трепетать. На его улыбку невозможно не ответить улыбкой, она роднила нас всех. В один миг мы как бы переносились в другой мир, в другую жизнь.

Зажигались все лампы, и большой зал принимал вид богатой гостиной в московском особняке: мы репетировали сцену съезда гостей на бал в доме Фамусова. Учащиеся обеих групп – персонажи грибоедовской комедии – входили в гостиную группами и поодиночке: блестящие гвардейские офицеры, высокопоставленные чиновники, вельможи, бедные родственники, молодые девицы, старики и старухи…

Девушки приседали в почтительных реверансах, порхали по залу, играли веерами, жеманничали и пересмеивались. Старики рассаживались за карточными столиками. Мужчины важно надувались, думая, что достигают этим барственных манер и солидности, церемонно раскланивались, неумело, но с усердием припадали к дамским ручкам, сбивались в группы – беседовали, неприкаянно бродили в жестоком сплине, кидали друг другу перчатки – знак вызова на дуэль, приглашали на танцы, вальсировали.

Михаил Михайлович в жилетке, с расстегнутым воротом рубашки, разгуливал среди нас, следил за поведением каждого в незнакомой нам обстановке, посмеивался: видеть сборище нелепо расшаркивающихся, надутых и важничающих людей было, должно быть, забавно.

«Горе от ума» мы знали наизусть от первой реплики до последней. Собственные слова казались бледными и жалкими перед текстом комедии, полной афоризмов, острот, поговорок, крылатых фраз. Это врезалось в память на всю жизнь, навязчиво вертелось на языке и всегда было к месту.

Но касаться текста нам пока не позволялось – мы учились только входить и уходить, кланяться, сидеть на стуле, приглашать на танец, носить костюм…

– Не горячитесь, не машите руками, – учил Михаил Михайлович. – Широков, у тебя ноги не сгибаются. Почему? Ходи мягче, свободнее, вот так… – И, молодцевато приосанившись, он гоголем подлетал к женской ручке. – Фролов, Фролов! Не кособочься. Голову держи прямее, надменнее, ты знатный вельможа… Тайнинская, не прыгай по залу, здесь тебе не волейбольная площадка. Девушка на выданье будет стараться всех обворожить – тебе жених нужен… Ракитин, целуя руку одной дамы, не вставай, спиной к другой… Вы играете гостей. Но на сцене вы хозяева, а не гости, и ведите себя свободно, естественно – так же, как вел бы себя тот человек, которого вы представляете. Вы обязаны знать этого человека во всех подробностях. Ответьте на такие вопросы – их поставил Константин Сергеевич Станиславский: кто вы? Имя, отчество, фамилия. Состав вашей семьи. Общественное положение. Где живете в Москве? Улица. Наружный вид дома. Сколько комнат в квартире. План квартиры. Обстановка вашей комнаты. Что делал сегодня с утра, час за часом? Какие были удачи и неудачи за день? Какие дела сделал за день, с кем повидался? Ваше отношение к Фамусовым? Родственник или знакомый их? Откуда знаком с Горичами, Хрюмиными, Тугоуховскими, Хлестовой, Чацким? Ваше отношение к мыслям Чацкого и Фамусова?.. Все это вы должны знать, и тогда легче станет жить на сцене…

Михаил Михайлович обвел нас сочувствующим взглядом, примолкших и озадаченных, – в воображении с лихорадочной быстротой возникали образы людей, один за другим.

Мамакин, сердито склонив голову, наматывал на палец прядь волос. Михаил Михайлович спросил его:

– Почему ты такой мрачный? Кто ты есть?

Мамакин упрямо встряхнул кудрями:

– Я офицер, картежник и бретер. Вчера ночью я проигрался дотла. Человек, который обыграл меня, тоже здесь. Я пришел его убить. Подойду к нему, обзову шулером, дам ему пощечину, он вызовет меня на дуэль, и я подстрелю его, как зайца!..

Михаил Михайлович сокрушенно покачал головой, усмехнулся:

– Экая зверская фантазия! Скандалист…

Ирина Тайнинская точно купалась с наслаждением в этой атмосфере взаимного внимания и светской учтивости, ходила, не чувствуя под собой ног, счастливая, сияющая. Весь вечер она не отставала от меня.

– Ну почему я не родилась в том веке? – вздыхала она мечтательно. – Какие выезды, балы, наряды! А кавалеры… Не то, что наши ребята: только и слышишь – Ирка, Зойка, Алка! Никакой вежливости. И ты такой же? – допытывалась она, и я не мог понять – всерьез или шутливо, потому что один глаз глядел строго, даже печально, во втором то вспыхивала, то исчезала насмешливая искринка. – Поцелуй мне руку, – требовала она, улыбаясь лукаво. – Только не вздумай делать вид, а по-настоящему, а то пожалуюсь Михаилу Михайловичу, что ты уклоняешься от сценической правды.

– Девушкам руки не целуют, – оборонялся я.

– Как смешно ты смущаешься, словно девушка, – засмеялась Ирина и тут же стала доискиваться: – Тебе нравится быть моим женихом? Ты можешь предложить мне руку и сердце?

– Нет.

– Не мог бы? Мне?

– Да, тебе.

– Не дочке княгини, а мне, Ирине?

– Все равно.

Она искренне изумилась, как будто я сказал что-то невероятное.

– Почему, Дима? Я тебе не нравлюсь?

– А ты уверена, что должна всем нравиться? Ты имеешь одного поклонника, Сердобинского, не достаточно ли?

– О, ты ревнуешь! – обрадовалась она.

– Много чести для тебя, – буркнул я.

– Фу, какой неучтивый! – Ирина замолчала на минуту; нижняя губа у нее была полнее верхней и немного выдвинута вперед, придавая лицу по-детски обиженное выражение. Но про обиду свою она быстро забыла. – Если бы тебе сказали: выбирай себе героя – литературного или исторического, – чтобы сыграть в кино, кого бы ты выбрал?

– Козьму Пруткова. Подходит?

Она брезгливо поморщилась:

– Не было такого, он выдуман. Хотя я видела его портрет: курносый губошлеп, этот Козьма. На Мамакина похож… Нет, тебе подойдет что-нибудь романтическое, Печорин например… А я выбрала бы Натали Гончарову. Из-за нее на дуэли дрались, значит, стоила того…

Трогая мизинцем нижнюю свою губу, она смотрела на меня с едва скрываемой иронией и, казалось, выискивала, что бы еще спросить.

– Дима, почему ты всегда такой злой? Мой папа тоже часто злится. Но у него печень болит. У тебя ведь не болит печень, а ты вон какой… свирепый. С таким видом Мцыри дрался с барсом. А ты, встретив барса, сразился бы?

Я только отшучивался – на нее невозможно было сердиться. Она все больше возбуждала мое любопытство: за шуточками ее, за легкостью, за кокетливыми ужимками и заразительной веселостью скрывается что-то другое, значительно глубокое – беспокойство, поиски, раздумья; все это проскальзывало порой в ее взглядах, в недомолвках, в голосе…

Однажды, подсев ко мне с кошачьей вкрадчивостью, Ирина ущипнула мне руку выше локтя.

– Нина Сокол сейчас в зале в поэтическом одиночестве… Не тебя ли поджидает?

Я вышел. Нина сидела у окна. Сквозь опушенные свежими листьями ветви липы видно было, как над крышей высокого дома неслись высушенные ветром облака, навстречу им растрепанными стаями взлетали галки, кружились и снова опускались, точно были привязаны к коньку невидимыми нитями. Нина встала и спросила торопливо:

– Ты подождешь меня немного? Сейчас моя очередь петь…

– Я буду на бульваре возле пруда, – сказал я. – Ко мне должны прийти друзья.

Нина встревожилась:

– Так, может быть, мне вам не мешать?

– Что ты! Они хорошие ребята. – Я умолчал о том, что «хорошие ребята» пришли именно за тем, чтобы познакомиться с ней.

3

Они сидели у пруда. Никита лениво курил, дремотно поглядывая на проплывающие мимо лодки. Облачные тени, набегая, гладили землю, и вода в пруду то меркла и как будто опускалась ниже, то снова подымалась и сверкала; деревья ярко зеленели, окропленные солнечными брызгами, а птичьи голоса звучали возбужденнее. Никита вдруг хмыкнул и проговорил с насмешкой:

– Вот говорят – весна… Шелест листочков, птички поют, солнышко пригревает… Будто никто не может устоять против ее чар – вдохновляются, вздыхают, пишут стихи про любовь. – Он с издевкой покосился на Саню: – Ерунда все это! Я вот перешагнул двадцать две весны… И – какая там любовь! Только больше ко сну клонит…

– Погоди, она к тебе еще явится, твоя весна, повздыхаешь, – весело пообещал Саня.

Никита взял из его рук веточку и стал разметать ею дорожку у ног.

– Интересно, что сейчас делает Лена Стогова, командир наш? Что это вы ничего о ней не расскажете… – Никита намеренно глубоко и шумно вздохнул и повернулся ко мне; он никогда не говорил о Лене, и сейчас взгляд его даже испугал меня.

– Не знаю, – ответил я, чувствуя, что густо краснею: за последнее время я думал о ней все реже и реже, образ ее все отдалялся, тускнел, заслонялся другими лицами.

Саня, заволновавшись, выхватил у Никиты веточку и, быстро-быстро ощипав ее, стал растирать в пальцах листочки так, что выступил зеленоватый сок.

– Как это не знаешь? Вы расстались по-хорошему? Не ссорились?

– Нет. – Я будто оправдывался перед ним. – Я писал ей, но ответа не получил. Сергей Петрович сказал, что она уехала в Горький. Может быть, Саня знает.

– Я ничего не знаю. – Кочевой поспешно встал, обеспокоенный, и принялся переламывать в пальцах ощипанную веточку, не спуская с Никиты встревоженного и вместе умоляющего взгляда.

– Тогда я знаю! – строго сказал Никита и кивнул на Кочевого: – И он тоже, переписывается с ней самым интенсивным образом. Сядь, Саня… – Рука его сдавила мое плечо: – Она действительно в Горьком, Дима, учится в Речном техникуме.

– Я так и думал! – воскликнул я. – Молодец, Лена!

– Но меня просили не говорить с тобой об этом и не давать ее адреса: Саня боится, что ты начнешь осаждать ее письмами, и мало ли что может из этого выйти – дрались ведь из-за нее когда-то, вспомните-ка… Но я решил сказать, Саня… – Тот сидел, облокотившись на колени, сконфуженно склонив голову, и Никита любовно и ободряюще погладил его по спине: – Так лучше – проще и честнее…

Кочевой вызывал во мне и жалость, и восхищение перед его постоянством, и досаду на то, что он не был уверен во мне, что я, по его предположению, способен на что-то нехорошее…

– Подвинься-ка, Никита, я подберусь к нему. – Я пересел к Сане и легонько толкнул его плечом: – И тебе не стыдно?.. Давай объясняться…

Саня, вскинувшись, жалобно сморщил нос, зажмурился и ткнулся лбом мне в висок.

– Не сердись, Митяй… – прошептал он с покаянием. Ну что ты с ним поделаешь! Простота, беспомощность и просящий тон его обезоруживали – тут уже не до обид, он становился сразу таким близким, дорогим…

Никита смотрел на примирение наше с комическим умилением и ухмылялся:

– Ведь у меня гора с плеч… А то встречаюсь с тобой, Дима, и краснею, словно я у тебя что-то украл и ты меня подозреваешь в этом…

Это объяснение и мне принесло облегчение – как бы сняло обязательства перед Леной, которые я постоянно внутренне ощущал, и в то же время я был немного уязвлен: для нее Саня оказался надежней меня…

Подошла Нина, остановилась сзади нашей скамейки, точно решая, объявиться ей или уйти незамеченной. Никита первый увидел ее и встал:

– Здравствуйте. Посидите с нами немножко.

Мы с Саней тоже встали. Не улыбаясь и не говоря ни слова, Нина пристально смотрела на Никиту своими темными продолговатыми глазами, потом перевела взгляд на Саню, сказала негромко и серьезно:

– Вас я помню. Вы все время удивлялись: «Эх, какие дома! Эх, какой оркестр! Эх, сколько книжек!» Вы совсем не изменились и удивляться, наверно, не перестали. Только очень выросли… – Она шагнула ближе к нему. – Я на вас обижена: столько времени живете в Москве и ни разу не навестили, вам не стыдно?

– Стыдно, конечно… – У Сани был вид провинившегося. – Сказать по правде, я много раз собирался к вам, но всегда в последнюю минуту сворачивал – стеснялся, что не признаете. Простите, пожалуйста.

– Придется простить, – со вздохом сказала Нина и протянула руку: – А вы – Никита. Таким я вас и представляла.

– Да, я весь тут, – смиренно подтвердил Никита. Нина улыбнулась и сразу стала как-то проще, ближе.

– Куда вы собрались? Я вам не помешаю?

Никита протестующе воскликнул:

– Что вы, Нина! Мы добровольно сдаемся вам в плен: командуйте, ведите нас, куда вам захочется.

На рыцарский жест Никиты она ответила шутливо-церемонным поклоном, взяла его под руку, и они двинулись вдоль бульвара. Продолжая роль услужливого кавалера, Никита предложил:

– Позвольте, я понесу вашу книгу, она оттянет вам руки – в ней, я думаю, полпуда.

– Спасибо, я сама. С детства привыкла ходить с книжкой. И вообще, отнимите у меня книги – я не знала бы, что делать, как жить, потерялась бы, наверно. А вы?

– Мужчине теряться не положено. Да еще от такой малости.

– Если бы меня спросили, кто твои лучшие друзья, я ответила бы: писатели, умные и добрые собеседники, наставники… – Голос Нины звучал мечтательно.

Никита покосился на нее с усмешкой:

– Я вычитал у Горького, что русский писатель должен быть личностью священной… Вон как! А многие из ваших друзей забывают об этом. И не уважают они меня, читателя. Я отрываю минуты от сна, уроков, обеденных перерывов – читаю. А прочитав, частенько сожалею о потерянном времени: уж очень длинно и скучно.

Нина приостановилась, как будто возмущенная его словами:

– Так вы не читаете книг?

– Нет, приходится, – возразил Никита и большим пальцем через плечо ткнул в нашу сторону: – Боюсь отстать от образованных дружков: вон они куда залетели, в искусство!

Нина повернулась к нам, засмеялась и снова подхватила Никиту под руку, передав ему объемистый том.

– Это и в самом деле тяжело. Знаете, Никита, бывает иногда так: читаешь книжку – и видятся тебе поединки рыцарей, латы, мечи, бешеные скачки, и жалеешь: ах, почему я не мужчина? Спартак, Роланд, Овод, Щорс… Какие герои, сколько подвигов! – Она вздохнула с сожалением и добавила тихо, как бы для себя: – Впрочем, была и Жанна д’Арк…

Мне хотелось крикнуть ребятам: «Вот она какая, Нина Сокол!» Я был доволен, что мне хорошо знакомы эти герои, они мне тоже нравились.

– Вы тоже мечтаете о подвигах? – Никита приостановился и с иронической многозначительностью взглянул на меня. – Тогда вам не будет скучно…

Саня всю дорогу молчал, неотступно следя за Ниной; она шла легкой, неслышной походкой, черные струящиеся волосы ее как бы просвечивались. Возле метро он приостановился, крепко сжал мне локоть и прошептал в самое ухо:

– У нее глаза Клеопатры Египетской. Эх, Митяй!.. Если бы у тебя был другой характер… – Сославшись на какое-то неотложное дело, он попрощался, сказав Нине сбивчиво: – Спасибо. Это замечательно, что я опять увидел вас! – И пошел через улицу, чему-то радуясь, не слыша свистков милиционера.

– Какой… восторженный… – задумчиво проговорила Нина. Никита охотно согласился:

– Чистая душа. Поэт. Ходит, не касаясь земли.

Мы миновали Кировскую, через Красную площадь спустились к набережной и на речном трамвае поплыли в сторону Парка культуры и отдыха имени Горького. Река эта рисовалась мне издалека могучей, размашистой, такой, как Волга, – Москва ведь! Но по сравнению с Волгой она выглядела маленькой; стиснутая гранитными берегами, перепоясанная массивными мостами, она робко пробиралась по городу, покорная и по-домашнему уютная.

Солнце село, багряно отразилось в окнах домов пламя заката; сразу повеяло холодком, сумерки сгустились, вдоль набережных зажглись фонари, и дрожащие иглы отсветов вонзились в воду.

Пароходик приближался к парку. Над головами всей своей огромностью нависал Крымский мост. Я сказал:

– Красавец какой!..

– Не мост, а мостище, – возразил Никита, запрокидывая голову, чтобы получше рассмотреть стальную махину. – Это все равно, что маленькую комнатную собачку посадить на якорную цепь или к фанерной палаточке прибить вывеску, написанную метровыми буквами. Гармонии нет. – Он улыбнулся Нине: – Извините, если не к месту сказал это слово, я его недавно узнал…

Я даже обиделся немного:

– Ну, тебе мало что нравится, ты все готов раскритиковать.

– Врешь, нравится! – воскликнул Никита и на мой вопросительный взгляд разъяснил: – Нина нравится. Вот в ней все гармонично.

Я был удивлен этим неожиданным признанием – раньше за Никитой такой бойкости не замечалось, а Нина, просияв, спросила:

– Вы правду говорите?

До нас долетели с берега звуки музыки, слитный гул голосов; мы сошли с пароходика и по гранитным ступеням поднялись в парк.

Стоило только взойти на набережную, как все, что было до этого – беспокойство, заботы, тягостные раздумья, – тотчас пропадало, забывалось. Гроздья огней, раскиданные по огромному пространству, соединялись световыми пунктирными линиями; в небо упирались дрожащие фиолетовые столбы прожекторов. В колеблющемся сверкании двигались беспорядочные, шумные толпы молодежи в сторону Нескучного сада. И отовсюду неслись взрывы смеха, голоса, обрывки песен, понизу тек полноводный шорох – шарканье ног по асфальту. Люди скапливались у парапета, ели мороженое, смотрели, как по темной реке среди золотистых зыбящихся полос – в воде отражались огни – скользили лодки. В тесноте и суматохе парни и девушки, образовав круг, играли в «третий лишний». Вдалеке, на эстраде-раковине, тускло отсвечивали гнутые трубы музыкантов, множество пар толкалось в фокстроте. А дальше, за пышными деревьями, пронизанными светом фонарей, на островке пруда, среди искусственного нагромождения камней, артисты балета, мужчина и женщина, исполняли пластический танец: он держал ее, красиво изогнувшуюся, над головой на вытянутой руке, медленно и осторожно поворачиваясь; на них падал красноватый луч прожектора.

– Ух, черт, сколько всего! – проговорил Никита озираясь. Нина взмахнула рукой в сторону пруда:

– Пошли туда…

Никита посмотрел сперва на меня, потом на Нину, лукаво улыбнулся и сказал с легким вздохом:

– А не сыграть ли и нам, друзья, в «третий лишний»? Дима, бери Нину под ручку. Вот так… И выходит, что я лишний. Кроме того, мне завтра рано… А вы погуляйте, ребята…

– Я не хочу, чтобы вы уходили, – запротестовала Нина. – Это несправедливо – завезли и бросили.

– Я думаю, вы не потеряетесь.

На прощанье Никита угостил Нину мороженым и через минуту затерялся в толпе.

– Простой какой, спокойный… На такого, я думаю, можно положиться – не обманет, не подведет. Верно, Дима?

– Да, конечно, – согласился я. – Но лучше всего полагаться на самого себя. Это мое правило.

Нина не ответила. Чтобы действительно не потеряться в этой толчее, мы взялись за руки и стали пробираться в сторону заманчиво вращающегося «Чертова колеса».

Мы дождались очереди и сели в кабину. И как только остались наедине, рядышком, то почувствовали какую-то стесненность, вдруг не о чем стало говорить. Мне показалось, что между нами уже существует какая-то тайна… «Поэзия тайны – высшая поэзия», – вспомнил я вычитанные где-то слова… Сердце стучало редко и гулко, вызывая легкое кружение в голове.

Колесо завертелось под громкий смех и девичьи вскрики, и мне подумалось, что без этих восклицаний и смеха, скорее от озорства, чем от страха, кататься в этом колесе было бы неинтересно.

Когда наша кабина взлетала вверх, нам открывалась панорама парка, мост, набережная; внизу все пропадало, лишь загадочно мерцали в темноте кабины глаза девушки. Она то крепко сжимала мою руку, то отпускала, и эти короткие пожатия сближали нас больше, чем слова.

4

На переводных экзаменах группа Николая Сергеевича Столярова показала два акта из пьес Горького и Островского, наша группа – только этюды: так нам и не удалось сказать хоть слово на сценической площадке, мы даже не знали, как звучат наши голоса. Из всех этюдов, проделанных каждым из нас, Петр Петрович отобрал по одному…

Мы волновались так же, как и на приемных испытаниях: тогда опасались, что не примут в школу, сейчас боялись – отсеют. Но все кончилось благополучно. Никого не отсеяли, всем поставили отметки по «мастерству актера» – одним лучше, другим похуже.

Было уже поздно, но никто не покидал школы. Учащиеся бродили по коридорам и комнатам, улыбающиеся, отзывчивые, будто хмельные от радости.

Этот вечер мне запомнился навсегда.

Секретарша Галя нашла меня в зале и, ничего не объясняя, увела в боковую комнату. Я увидел там Бархатова, Столярова и кинорежиссера Григория Порогова. Михаил Михайлович встретил меня следующим известием:

– Видишь, как у нас: не успел поступить в школу, а тебя уж и нарасхват!.. Понравился ты Григорию Ивановичу, хочет тебя снимать чуть ли не в главной роли. Да!.. Вот как, милый! – Я схватился за спинку стула и замер. – Ты недоволен? – Михаил Михайлович засмеялся, озираясь на Порогова, потом вынул из жилетного кармана коробочку, высыпал на ладонь несколько белых крупинок и ловко слизнул их языком – больную печень он лечил гомеопатическими средствами.

Один за другим вошли Леонтий Широков, Нина Сокол, Сердобинский, Максим Фролов и Мамакин…

Порогов усадил нас на диван, сам, придвинув стул, сел напротив. Чуть запрокинутая голова и взгляд из-под очков придавали его облику задорный, даже чопорный вид – не подступись. Я с жадным вниманием приглядывался к знаменитому Порогову – много россказней ходило о нем… Все фильмы его я знал. Он был сдержан с нами, рассказал, что начинает снимать фильм из эпохи гражданской войны на юге, вручил нам сценарий и попросил побыстрее прочесть.

– Обратите внимание на роль Васи Грачика, – сказал он мне. – Это ординарец командира отряда, лихой парень, кавалерист, пулеметчик. На роль командира мы пригласили вашего учителя Николая Сергеевича…

– Вы думаете, я подойду? – Я еще не верил в свое счастье; так должно было случиться, я был в этом уверен, но что так скоро – не ожидал.

– Будем пробовать, – отрывисто бросил Порогов и опять, как тогда, на приемных испытаниях, почему-то потрогал мои волосы.

По домам в этот вечер мы не пошли, остались читать сценарий «Партизанские ночи». События в нем развивались стремительно, с неожиданными поворотами, столкновения людей были бурными, горячими. Перед глазами все явственнее рисовались герои будущего фильма. Я уже не был самим собой, а Васей Грачиком, веселым и отважным бойцом-песенником, любимцем отряда. Подумать только! То, о чем робко мечтал я в темных залах кинотеатров, становилось явью.

Вот захватило дух от бешеной скачки – Вася Грачик несется в атаку; вот он летит на своем скакуне по горной дороге с донесением в штаб; вот, бесшабашный, влюбленный, примчался в село, к черноокой девушке Оксане, взмахнул ее к себе на седло и ускакал в отряд. Встали оба, красивые и молодые, перед командиром: «Жить друг без друга не можем». Вот Вася залег в цепи бойцов – руки прикипели к пулемету – и с веселой яростью, с шуточками поливает свинцом немецких солдат; а вот он, суровый, самозабвенный, бросается впереди командира, грудью закрывая его от предательской пули; тяжело раненный, он прощается с жизнью, с миром; но невеста его, Оксана, отважная разведчица, повелевает ему: «Не смей умирать, ты должен жить!»; и смерть, побежденная любовью, отступает, Вася остается жить.

Слушая эту сцену, Нина плакала…

Леонтий Широков одобрительно крякал, когда Михайло Кавардак, здоровенный детина, которого он должен играть, бушевал, врываясь в гущу врагов, разил направо и налево; в схватке с белогвардейским офицером – с Сердобинским – на узеньком мостике он приподнимает его над головой своей и низвергает вниз, в кипящую стремнину реки.

– Вот это по-моему! – отозвался Леонтий. – Держись, Сердобинский! Я брякну тебя с удовольствием!

Сценарий окончился. Свет настольной лампы растворился в синих рассветных тенях – ночь пролетела.

– Ну, Ракитин, отхватил ты ролищу! – прогремел Широков, нарушая тишину, и встал, с хрустом потянулся, громоздкий и добродушный. – Даже завидно…

– Погоди завидовать, – сказал я. – Может, подразнят только, а дадут другому…

– А ты не уступай. – Сердобинский во всем был осведомлен. – За такую роль нужно драться! Я бы костьми лег, а не упустил бы ее. И сыграл бы.

– Уж ты бы сыграл! – хмыкнул Мамакин. – Сиди уж… Позы в тебе много и лоску. Для белогвардейского офицера как раз под стать.

Нина погасила лампу.

– Нет, ребята, что вы там ни говорите, а Дима будто родился для этой роли.

– Конечно, – подхватил Сердобинский не без ехидства. – Ты – Оксана, он – Грачик. Свою любовь перенесете на экран в новом качестве, с романтикой. Очень мило! А бывает и наоборот – с экрана в жизнь. Я знавал и такие случаи…

Я с угрозой шагнул к Сердобинскому, он, отступая за кресло, захохотал.

– Ты сердишься, Гораций! Может быть, не веришь? Я приведу факты. Например, Серафима Казанцева, твой кумир, бросила мужа, инженера, подцепила Порогова. Что ее в нем прельстило? Уж, конечно, не красота. Нет!.. Она умная женщина и у нее дальний прицел: с ним она обеспечена ролями, а с ролями приходят и ордена, и звания, и все прочее…

О Серафиме Владимировне говорили нехорошо и, что обиднее всего, несправедливо; ей завидовали, а у зависти на палитре одна лишь краска – черная; Казанцевой не прощали ее талантливости. Неприятно, горько мне было слушать сплетни, они омрачали то светлое и чистое, что было связано у меня с образом этой женщины…

Сердобинский не унимался:

– Если бы я был режиссером, я тоже снимал бы свою жену. Жди, когда ее кто-нибудь другой позовет – картин-то нет. А тут своя рука владыка. И в этой картине Казанцева будет играть врача, жену командира отряда… И сыграет – не подкопаешься!

Нина зябко, болезненно поежилась:

– Почему так много злых людей? Они отыскивают в человеке только скверное, принижающее его. А если итого нет, то навязывают. Над неудачами злорадствуют, хихикают… Минуту назад было хорошее настроение, и вот уже испорчено… – Она повязала голову косынкой и отошла к окошку, огорченная. Сердобинский недоуменно пожал плечами:

– Я никому ничего не навязываю. Я говорю то, что есть…

– Довольно! – прикрикнул на него Широков. – Заврался! Хлебом не корми, только дай почесать язык.

Мы вышли на улицу. Кое-где кудрявился синевато-сизый дымок, будто над крышами распустились кусты сирени. Над прудом, едва заметный, струился пар, лодки дремотно уткнулись носами в мостки. На бульваре женщина поливала из шланга траву в клумбах, водяная пыль, напитанная ароматом цветения, приятно освежала лица. Прямо под ноги упал первый луч солнца, пронизав листву липы; ветки отряхали на дорожку светлые крупные капли. В тишине трамвайный звонок был чист, резок и настойчив, он возвещал о начале напряженного московского дня…

Потом нас вызвали в киностудию на пробу. Тревога – а вдруг не так выйду на пленке, и тогда все пропало, надежда – авось, получится хорошо и я понравлюсь режиссеру, гордость – из всех учащихся выбрали именно меня на эту роль, – все эти чувства сплетались в один клубок и больно распирали грудь.

Мы преодолели первый барьер на пути к цели – проходную, шумным табунком пересекли двор студии, долго плутали по коридорам, по закоулкам и этажам, пока отыскали съемочную группу. Нас встретила женщина неопределенных лет, в брюках, с волосами, выкрашенными в цвет осенних листьев, с папироской в зубах, расторопная, худая, резкая и стремительная в движениях – ассистент режиссера Клара. Без Порогова она держала себя так, что невольно думалось: не будь ее – не существовало бы всей советской кинематографии. Высокомерие в ней уживалось с нагловатым панибратством – условности ее, видимо, тяготили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю