Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
– Есть служить верой и правдой! – гаркнул Чертыханов и тут же, понизив голос, спросил с ухмылкой: – Санчой Пансой? – Повернув ко мне широкое, с облупленным картошистым носом лицо, он улыбнулся одними глазами, хитро и общительно, извинился за строгого, но, по его, Чертыханова, понятию, чудаковатого капитана.
Суворов не расслышал насмешливого вопроса ефрейтора. Он повернулся к Стоюнину:
– А вы, лейтенант, останетесь в батальоне: вчера выбыл из строя мой начальник штаба.
– Есть! – ответил Стоюнин и озабоченно оглянулся, как бы говоря, что знакомство затянулось и пора приниматься за дело.
Суворов предупредил его.
– Батальон к бою готов. Ночью все проверил сам. Связь налажена. Боеприпасы подвезли. Очень мало, правда. Мы всегда задыхаемся от патронной недостаточности. – Он взглянул на часы, определил, улыбнувшись: – Фашист сейчас завтракает. Изволит кушать кофе…
В это время выплыли из-за леса немецкие самолеты. Они летели тройками – одна, другая, третья, – неторопливо и деловито, как бы провисая под тяжестью груза. Капитан Суворов, побледнев, приказал вдруг осевшим голосом:
– В блиндаж! Никифоров, заведи лошадь в сарай! – и скрылся под бревенчатыми накатами. За ним двинулся Стоюнин.
Я остался на месте, задержался и ефрейтор Чертыханов. Самолеты шли бомбить коммуникации, и до нас им не было никакого дела. Суворов выглянул из блиндажа.
– Лейтенант Ракитин, немедленно в укрытие! – Его светлые глаза опять стояли впереди лица и металлически блестели; он выговорил жестко, когда я спустился к нему: – Здесь вашей воли нет. Есть воля приказа. Это закон.
3
Через несколько минут я простился с комбатом, и ефрейтор Чертыханов повел меня в роту. Тяжелый осадок беспокойства и тревоги уносил я в душе после встречи с Суворовым. Мне подумалось, что он, находясь в ярости, похожей скорее на беспамятство, может погубить и себя и людей, идет по самому острию – на грани жизни и смерти: упорство затмевает разум, риск ослепляет… Но то неукротимое, соколиное в нем, что бросалось с первого взгляда, подавляло.
Ефрейтор Чертыханов шагал впереди меня по тропе между грядок. Карманы, набитые чем-то, были широко оттопырены, в шею под крупным затылком врезался ремень автомата.
Точно отгадав мои мысли, Чертыханов, сказал, задерживаясь и приседая возле грядки моркови:
– Это он только с виду такой грозный, Суворов-то, это фамилия вздыбила его, тронулся он немного на этой фамилии… И еще он помутился, я думаю, от недосыпания. Я был его связным, а ни разу не видел, чтобы он лежал и спал. Прислонится плечом к столбу, к дереву, к стене, вздремнет чуть-чуть и, глядишь, уже вздрогнул, глаза ничего не видят, кричит: «Связной!» Измучил он меня вконец. «Отпустите, – говорю, – товарищ капитан, а не то грохнусь и не встану, хоть пушку мной заряжай». – Пошарив большими руками в зеленой ботве, Чертыханов выдернул несколько штук моркови – недозрелые, бледно-розовые хвостики, – подал мне какие покрупнее, попросил: – Вы уж давайте мне поспать, товарищ лейтенант, а я отплачу за вашу доброту…
Мне вспомнилось, как в детстве я украдкой от матери таскал такую же недозрелую морковь, и явственно ощутил сладковатый вкус ее – очень хотелось есть. Я окунул морковь в росистую траву, затем вытер листьями лопуха. Ефрейтор двинулся дальше; надерганная про запас морковь, которую он держал за ботву, напоминала красноватого ежа.
– Комбат уже третий раз спрашивает меня, боюсь ли я смерти, – продолжал Чертыханов. – Забывает он. Немецкие атаки память у него отшибли. «Ты, – говорит, – мой верный Санча Панса». Тут надо мной подсмеиваются: и ступой меня называют, и лопухом, и кувалдой. Как ни кинут, – все в точку, все в аккурат. Внешность у меня для прозвищ подходящая. – Он, повернув ко мне круглое лицо, – нос – вареная картошка с лопнувшей кожурой, – хмыкнул, как бы поражаясь людской глупости. – Я не обижаюсь: смейтесь, дурачки, меня ведь не убудет. А комбат вон как выгнул – Санча Панса. Вот тут я сперва действительно обидеться хотел. Но потом раздумал: раз верный, – значит, не такой уж плохой, хоть и Санча Панса. – Помолчав немного, он заключил не без горечи: – Внешность меня не раз подводила, товарищ лейтенант. Выбрали меня однажды секретарем колхозной комсомольской организации. Единогласно. Но райком не утвердил: «Секретари, – говорят, – должны быть привлекательными, они должны привлекать в ряды ленинского комсомола несоюзную молодежь. А ты, – говорят, – страховидным своим обличьем отпугивать ее станешь». И теперь я и не мечтаю о руководящих постах.
Чертыханов перелез через изгородь и вошел в рожь, густую и спелую, во многих местах крест-накрест примятую колесами, копытами, гусеницами. Во ржи сидели двое бойцов и, сладко причмокивая, торопливо ели что-то из котелков. Перед ними стояло ведро, полное пшенной каши, и две сумки с караваями хлеба. Завидев нас, они быстро вывалили из котелков недоеденную кашу в ведро и встали, взялись за палку, на которой висело ведро.
Чертыханов, задержав их, заговорил вкрадчиво, хотя в этой ласковой вкрадчивости улавливались гневные нотки.
– Вы, может, бар-ресторан тут откроете? Распивочную? – Голос его сорвался. – Там люди мечтают проглотить что-либо перед боем, ждут не дождутся, богу молятся, чтобы вас не пришибло по дороге. А вы привал устроили. Знаете, сукины дети, что за это бывает?! – Для подкрепления вескости своих слов он поглядел на меня, потом скомандовал: – Марш в роту! Бегом!..
Бойцы потрусили тропой, ведро раскачивалось на палке, мешая бежать…
– Кто сейчас командует ротой? – спросил я Чертыханова.
– Со вчерашнего вечера младший лейтенант Клоков. От телефона не отходит, глаз с того леска не спускает, боится проглядеть немцев. – Чертыханов осуждающе мотнул тяжелой головой, вздохнул. – С первого дня военных действий вы, товарищ лейтенант, седьмой будете. Самого первого командира, капитана Лещева, убило на ранней зорьке 22-го числа, он даже до роты не добежал. Второй продержался два дня – тоже убило. Потом они пошли мелькать один за другим. Один Веригин был больно храбр, не жалел себя; чуть что – выскакивает: «За Родину! За Сталина!» – и вперед! Ну и… Убило его или ранило, точно не знаю, только упал он и не встал, остался на их стороне. Его место занял старший лейтенант Буренкин. Этот малость трусоват оказался. Гитлеровцев не выносил. Они действовали на него вроде касторки: завидит, как они идут цепочками да с танками, лютый, извините, понос его прошибал насквозь. Обнимет живот, все равно что малое дитя, и что есть духу назад, в кусты! И тоже не уберегся. Угодил под мину. Сколько времени уцелеете вы, не знаю. – Чертыханов, шагнув в сторону, пошел в ногу со мной, задевая большими и тяжелыми, как гири, ботинками за стебли ржи; на крепких зубах хрустела морковь – от красноватого ежа осталось лишь несколько иголок. – Не суйтесь вы, товарищ лейтенант, не горячитесь, – сказал он по-дружески задушевно и просительно. – Самое главное: не сковырнуться раньше времени. Не век же он, фашист, будет так переть, остановится…
– Остановится, когда всю землю заберет, – возразил я.
Он улыбнулся снисходительно.
– Скажете тоже: всю землю! Подавится от всей-то земли…
Утренняя безмятежная тишина угнетала меня, в ней таилась какая-то беда, которую невозможно было отгадать и тем более предотвратить. По горизонту точно проплывали невидимые медлительные корабли под белыми, вздутыми ветром парусами облаков, белизна их ломила глаза, подчеркивала ощущение тревоги; от далеких ухающих взрывов облачные паруса, казалось, вздрагивали, как от порывов бури.
– Почему немцы молчат? – спросил я Чертыханова. – По-моему, и справа и слева идет бой…
– Черт их знает, почему они молчат, – спокойно сказал ефрейтор и, оторвав последнюю морковь, бросил зеленый пучок ботвы в рожь. – На поле боя они полновластные хозяева: когда им захочется, тогда и заводят бой, как по нотам. То вдруг замолчат, то вдруг ринутся! Мы приноравливаемся к ним: воля-то их пока…
– Может быть, они обходят нас?
– И такое бывало, – охотно согласился Чертыханов. – Недаром же штаб полка снялся… Они, товарищ лейтенант, немцы-то, сперва танки пускают, – заговорил он доверительно, опять подлаживаясь под мой шаг. – Вы не страшитесь. Их надо пропускать: катитесь, грудью их не опрокинешь; с ними расправятся, если смогут, артиллеристы и танкисты. На нашу долю пехота. Вот тут не теряйся, тут только держись! И почаще прижимайтесь к земле. Надежно… – Я удивился: ефрейтор повторил совет подполковника Верстова.
Мы прошли еще немного мелким кустарником, свернули влево, в траншейку со свежей, сделанной за ночь глинистой насыпью. Траншейка, изогнувшись, подвела к яме в рост человека, небрежно, наспех закиданной ветками, – это был командный пункт командира роты. Навстречу мне обрадованно кинулся человек, небритый, с мокрыми, прилипшими к лысеющему лбу прядями волос, с телефонной трубкой, крепко зажатой в кулаке; аппарат как бы держал его на привязи – провод был короток, – и младший лейтенант Клоков до меня не дошел, протянул руку издалека.
– А я жду, жду вас… Думал, случилось что. Здравствуйте, товарищ лейтенант! – порывисто сжав мне ладонь, он так же обрадованно крикнул в трубку: – Прибыл, товарищ капитан! Все в порядке. Есть!.. – Послушав немного, опять повторил: – Есть! – и кинул телефонную трубку. Клоков еще раз стиснул мне руку, как бы с благодарностью за мое появление, заторопился все объяснить, точно боялся, что я раздумаю принимать у него роту. – Связь с батальоном пока хорошая. Враг не подает никаких признаков жизни… Рота к бою готова… Налицо сорок два человека. Командный состав – три человека, вы четвертый… Наша рота занимает правый фланг обороны. Держим связь со вторым батальоном… Кроме винтовок и автоматов, в наличии два станковых пулемета и один ручной. Есть немного противотанковых и ручных гранат и бутылки с горючей жидкостью… Патроны подвезли…
– Не густо, – обронил я негромко.
– На одну вражескую атаку вполне достаточно, – заверил младший лейтенант. – На две – с натяжкой. Третью и последующие придется отражать штыковым ударом.
В углу ямы за телефонным аппаратом сидел человек, как бы придавленный к земле грузной стальной каской, над ним трепетало текучее душистое облачко дыма.
– Оружие-то еще только куется в уральских кузницах, – сказал он негромким учительским голосом. – Когда-то оно дойдет до нас… Но жизнь, вернее, враг поставил нас в такие обстоятельства, и нужно искать выход.
Младший лейтенант встрепенулся, мотнул головой с влажным от возбуждения лысеющим лбом и приклеенными к нему мокрыми прядями волос; я улыбнулся: суетливые движения немного смешат рослых людей.
– Познакомьтесь, политрук Щукин, – сказал Клоков.
Политрук неторопливо поднялся, взмахнул рукой, разгоняя дым.
– Здравствуй! – Он долго не выпускал мою руку из своей, изучающе разглядывал меня своими спокойными синими глазами; на широких, углами, скулах проступала редкая рыжеватая щетина. – Трудно перед врагом стоять, а надо. Привыкай скорей, лейтенант. Будем вместе горе мыкать… – Выпустив мою руку, он снял каску, вынул из грудного кармашка расческу с обломанными зубьями, расчесал на пробор желтовато-белые жесткие и прямые волосы; без каски он выглядел выше и стройнее. От него веяло спокойствием и уверенностью; его спокойствие, веское и угрюмое, передалось и мне. – Тебе не терпится, небось, скорее познакомиться с обороной? – спросил Щукин, пряча тонкую дружескую усмешку. – Прокофий, проведи командира роты, покажи наши укрепления… Спешите, пока фашисты замешкались что-то…
– С великим удовольствием! – громко откликнулся ефрейтор Чертыханов, кинув за ухо ладонь.
Младший лейтенант Клоков, сдав командование ротой, уходил в свой третий взвод.
– Знаете, словно гора с плеч свалилась, когда вы прибыли, – признался он с облегчением. – Во взводе мне легче… Вот вам мой пистолет. На память. У меня еще есть…
Я чувствовал, что надо было что-то ответить.
– Не страшитесь танков, младший лейтенант, пропускайте их мимо себя, отрезайте пехоту, – повторил я простую, накрепко усвоенную мной мудрость. – И зарывайтесь поглубже в землю.
– Верно, – одобрил Щукин; он опять сидел в углу и курил, поглядывая на меня сквозь дымок.
– За пистолет спасибо. Буду хранить.
Спустя некоторое время ефрейтор Чертыханов, пригибаясь в низкорослом кустарнике, провел меня по всей оборонительной линии, занимавшей километра полтора. Реденькая это была оборона, худосочная, и враг своими железными танковыми таранами прорвет ее, как паутину. Теплилась в глубине души надежда: вдруг немцы совсем не пойдут в наступление сегодня, тогда будет возможность зарыться в землю, запастись боеприпасами…
Поведение бойцов озадачивало меня. Они так же, как и я, знали, что враг сильнее нас, но это, по всей видимости, нисколько не смущало их: что ж делать, если враг застиг врасплох, не отчаиваться же! Они знали, что спасение в глубине окопов и, пользуясь передышкой, упорно долбили жесткий суглинок, подобно кротам, залезали в норы. Обожженные жарой лица их не закаменели, как мне представлялось, в «священной» ненависти; эти лица вдруг озарялись улыбками, такими мирными, такими по-юношески светлыми, что невольно верилось в нашу непобедимость, в счастливую звезду, в то, что, останешься живым…
Командира первого взвода лейтенанта Смышляева мы нашли в кустиках, метрах в тридцати от траншейки. Он сидел на краю недавно вырытой ямки и в скучающем раздумье перегрызал зубами сухой стебелек. Нас он встретил с безразличием обреченного на гибель человека: взглянул – и не заметил. Я удивился его неприметности: есть лица «без особых примет», они проходят перед взглядом, не зацепившись в памяти ни одной чертой, правильные, обычные и скучные – и от этого плоские и гладкие, как доска. Только одна была у Смышляева примета: словно ткнул его кто-то в подбородок хорошо отточенным карандашом и оставил вороночку с синеватым донышком. Эта вороночка и бросилась в глаза.
– Как дела? – спросил я Смышляева.
Он перегрыз травинку.
– Дела, как сажа бела. На волоске висим. Пойдите взгляните. – Он недовольно, кисло поморщился. – Хотя лишнее хождение – лишнее внимание противника… Идемте.
Прокофий Чертыханов шел впереди меня, задевая рукой за свой оттопыренный карман. Прыгнул в стрелковую ячейку к долговязому и носатому бойцу Чернову.
– А, сам Чертыханов пожаловал! – смеясь, приветствовал Чернов ефрейтора. – Живой! Нос-то от вражьего огня, что ль, лопнул?.. От накала?
– Ты поменьше разговаривай! – прикрикнул на него Чертыханов. – Вот новый командир роты пришел проверить твою боевую готовность, а ты зубы скалишь…
Чернов, взглянув на меня, вытянулся, стоя на коленях, руки по швам.
– Красноармеец Чернов, мастер на все руки – и стрелок, и пулеметчик, и бронебойщик!
– Больно мелкую ячейку вырыл, не умещаешься, – сказал я, смеясь.
Чернов тут же отчеканил:
– Для моего роста нужно экскаватором ячейку рыть. Просил – не дают, говорят, экскаваторы уставом не предусмотрены. Можете быть покойны, товарищ лейтенант, я и на коленях устою…
Чертыханов подвел меня к пулеметной точке.
– Это Ворожейкин и Суздальцев. Пулеметчики хоть куда! – Прокофий прибавил вполголоса: – Суздальцев-то стишки пишет. Читал мне. Слеза прошибает. Про любовь…
От пулемета отступил белокурый, голубоглазый, с мягким, приятным очертанием рта юноша, похожий на Есенина. Смущенно кивнул Прокофию. На лице Ворожейкина как будто навсегда осело мальчишески-плаксивое выражение; он трижды шмыгнул носом, косясь на лесок…
Я повернулся к Смышляеву:
– Зачем же вы тут установили пулемет? Себя охранять? Кто же пойдет сюда, на гору? Перенесите его правее, вон туда, где лощина сливается с полем. Если танки и пехота пойдут, то вероятнее всего там, по ровной местности а не здесь, из-под горы…
– Здесь меня охраняют пулеметчики, там вас, – нехотя отозвался Смышляев.
– Выполняйте, – сказал я кратко и настойчиво.
– Хорошо. – Смышляев кивнул Ворожейкину и Суздальцеву. – Слышали? Выполняйте!
Неподалеку от пулеметчиков стонал, хлопая себя по щеке, сержант, широколицый, с кустистыми, мрачными бровями. Чертыханов шепнул мне:
– Быть скоро бою, товарищ лейтенант: у командира отделения Сычугова болят зубы. Это первый признак.
Сержант Сычугов тяжело, страдальчески посмотрел на меня и, глухо промычав, покачал головой, потом шлепнул ладонью по больной челюсти.
– А это вот Юбкин, – представил Чертыханов маленького бойца в очень длинной, почти до колен гимнастерке, с закатанными до локтей рукавами. – Здорово! – Чертыханов присел возле него на корточки. – Бритвы в порядке, наточены? Юбкин, товарищ лейтенант, отлично бреет, даже не слышно, будто ласкает щеки… А вот фашистов бреет плохо, то есть не срезает их под корень…
– Почему же?.. – как бы оправдываясь передо мной, возразил Юбкин несмело. – Я стреляю. Только не попадаю. За все бои я, наверно, и не убил ни одного. – В его широко раскрытых мальчишеских глазах застыли обида и недоумение.
– Попал, небось, – успокоил его Чертыханов. – Только не замечаешь…
– У меня почему-то слезы навертываются на глаза, когда я стреляю, – согласился маленький Юбкин, – поэтому и не замечаю…
Лейтенант Смышляев, стоя сзади меня, бросил невнятно, сквозь зубы:
– Дельного бойца пули запросто отыскивают, а вот такая дрянь держится…
Я резко повернулся к нему. Смышляев выдержал мой сердитый, «уничтожающий» взгляд, хрустнул зубами, перегрызая травинку…
Возвращаясь на свой КП, я был твердо уверен, что немцы после вчерашних безуспешных атак и потерь в наступление не пойдут до прибытия свежих сил: выдохлись. Скорее всего они, получив подкрепление, двинутся завтра утром. Мы как следует укрепимся за это время и сумеем их встретить достойно. И от того, что я, как мне думалось, разгадал намерения неприятеля, а вера в кучку бойцов, которыми отныне я должен командовать, возросла, настроение мое повысилось, я даже весело засвистел…
Но мы не успели покрыть и половину пути, как меня безжалостно, наотмашь швырнул на землю, в колючий кустарник внезапный и надсадный треск. В первый момент было такое ощущение, будто со спины у меня сдирают кожу – таким неистово скрежещущим был этот треск, так нестерпимо он ударил по нервам. Мне казалось, что каждая мина рвется над моей головой, и я парализованно лежал, все сильнее вдавливая лоб под сухую кочку. Чертыханов, лежа сзади, потолкал меня в каблук сапога, предлагая двигаться дальше. Я с усилием оторвал грудь от земли, заставил себя подняться и побежать. Падал и опять вставал, бежал. Треск, нарастая и ширясь, поднялся до нестерпимой, отчаянной ноты. Белые облачные паруса разлетались клочьями. В легких забилась кислая удушливая гарь. Казалось, мне не было места на земле – всюду, куда ни кинешься, вставали, закрывая небо, черные расщепленные столбы. С давящим ревом прошли немецкие штурмовые самолеты. Я увидел, как оторвалась бомба, подобная черной капле. Вот она, стремительно приближаясь и увеличиваясь, летит, кажется, на тебя. Прямо в переносицу. Ужас останавливает сердце.
– Мама!! – дико закричал я и откатился в свежую воронку. Бомба разорвалась в отдалении.
Прорвавшись – где бегом, где ползком – сквозь огонь к своему КП, я скатился в яму, прохладную и глухую, под ноги политруку Щукину и телефонисту, сел на сырую землю, чувствуя подступавшую к горлу тошноту.
– Если прямого попадания не будет, считайте, живем пока! – крикнул мне в ухо Чертыханов; он был внешне спокоен, только подергивал одной щекой, досадливо и презрительно морщась, когда мина лопалась рядом; широкое красное лицо его поблекло, будто полиняло. Он мне показался в эту минуту самым близким на свете…
Политрук, поставив локти на край траншеи, неподвижно глядел в бинокль на вражескую сторону. Потом, как бы вспомнив обо мне, оторвался, спросил, склонившись:
– Не захлестнуло? – Растрескавшихся губ едва коснулась улыбка – дорого стоит такая улыбка во время адского огня! – Вот как… Видишь… – Он не хотел замечать моего страха, будто его у меня и не было, опять стал смотреть в бинокль, давая мне оправиться от потрясения.
Треск и грохот наконец утихли, огонь перекинулся в наш тыл, оттуда, широко расстилаясь, наплывали прибойные, угрюмые раскаты. Глухой, грозной тучей нависла тишина. Телефонист кричал в трубку терпеливо, умоляюще, чуть не плача. Ответа не было. Связист, растерянно и вопросительно оглянувшись на меня, беспомощно развел руками, как бы говоря: «Это неизбежно при таком огне». В сердцах швырнул трубку и, поправив пилотку, прихватив винтовку, поспешно и решительно ушел искать разрыв проводов. Я понял, что подсказки от капитана Суворова не будет, – рассчитывай на свои силы.
– Идут, – известил Прокофий Чертыханов. – Не высовывайтесь, они патронов не жалеют, сыплют как горохом… Торопятся.
Из лесу, точно издалека разбежавшись, выскочили танки – шесть машин – и, не сбавляя скорости, подобно лодкам на волнах ныряя вверх и вниз, устремились к нам. На широком лугу они казались безобидными, игрушечными. Солдаты сидели на танках и бежали следом, стреляя на ходу. Мне показалось, что им легко и весело было бежать за машинами. «Значит, они нас нисколько не боятся», – подумал я; злорадное, мстительное чувство до боли свело челюсти. Положить их на землю, заставить ползать… Вдруг, как бы угадав мое страстное желание, по всей луговине забили черные и густые фонтаны: стреляли наши артиллеристы. Солдаты попрыгали с танков, рассыпались по лощине, начали отставать. Они еще не достигли середины луга, а из лесу выкатилась еще одна волна – танки и солдаты. Снаряды густо устилали лощину, но ни одна машина не остановилась, не загорелась. Сначала я мысленно сдерживал бойцов: «Не стреляйте, подпустите поближе». Но когда танки, ведя огонь, тупыми носами почти уткнулись в траншеи и лица солдат можно было различить простым глазом, а бойцы все не стреляли, я испугался: не накрыло ли всю роту огнем. Но, вспомнив, что час назад сам приказал пулеметчикам не стрелять, пока не пройдут танки, чтобы не выказывать себя и не быть придавленными их гусеницами, я немного успокоился, со страхом и надеждой ожидая решающего момента.
Я посмотрел влево: один танк уже неуклюже вполз на гребень, развернулся и пошел вдоль линии обороны, сминая окопчики, глуша стрелковые ячейки, и я содрогался от бессильной ярости и сожаления: ведь в окопчиках-то люди! Но вот зад машины как будто подбросило, из-под него выметнулся клуб огня, дыма и пыли.
– Подбит! – закричал я возбужденно. – Глядите, подбит!
Щукин не ответил. Дернув меня за рукав, он глазами показал направо: прямо на наш окоп шел танк, стреляя на ходу из пулемета. В его движении было столько грозной и беспощадной силы, что я почувствовал себя обреченным: мои автомат и пистолет для него все равно, что комариные укусы слону. Это конец. Танк нависал надо мной черной непроницаемой глыбой, заслоняя собой все, что вмещает в себя коротенькое и такое бесконечно великое слово – жизнь. На какую-то долю секунды мелькнул яркий луч, в его свете я увидел лицо Нины, ее продолговатые, налитые ужасом глаза, и что-то неведомое мне самому, но могучее толкнуло меня из ямы – бежать, спастись от гибели!
Чертыханов, схватив меня за ногу, обрушил вниз и придавил телом к земле. И в это время танк с лязганьем и грохотом, осыпая землю, тяжело накрыл окоп. Стало темно, как в могиле. Что-то заскрежетало и сухо лопнуло, оглушая, – должно быть, он выстрелил из пушки. Я невольно зажал уши. Сквозь пальцы потекло что-то теплое и клейкое, но боли я не ощутил. «Ранен!»
– Я ранен! – крикнул я Чертыханову. Танк едва открыл яму, а Чертыханов уже вскочил, подпрыгнул и швырнул вслед ему бутылку с горючей жидкостью. И произошло непонятное: струйки огня, бледные, почти не различимые при жарком солнце, потекли по броне, отыскивая и проникая в невидимые щели, дым густел, чернел, затанцевали текучие пряди огня. Танкисты вывалились через нижний люк, торопливо отползли от машины и, встав на колени, подняли руки – увидели перед собой Чертыханова и Щукина. Встрепанные белокурые волосы шевелились тот ветра, в глазах трепетала последними отблесками жизни мольба, растерянность, злоба.
– Ох, не до вас нам сейчас! – сказал Чертыханов деловито, почти равнодушно – так говорят во время сложной и напряженной работы – и выстрелил из автомата. И три танкиста, молодые, сильные, запрокинулись, всплеснув руками, легли, обняв чужую неласковую землю, завещав женам и невестам горе и вечное ожидание.
Рота вела неравный, но упорный бой с немецкой пехотой, отсеченной от брони. По всей лощине, точно горох по большой жаровне, рассыпались автоматные и винтовочные выстрелы, размеренно и надежно били станковые пулеметы – значит, точки их уцелели. С этого момента то длинные, на высокой, тревожной ноте, то короткие, отрывистые, низкие очереди легендарного «Максима» воспринимались мною как радостные, победные песни боя… Что-то сдвинулось во мне, точно я, разбежавшись, с усилием перепрыгнул бездонную пропасть. Я как бы опомнился и обрел себя в этом хаосе жизни и смерти. Что может быть страшнее вражеского танка над головой! А под ним я уже побывал…
– Где же ваша рана, товарищ лейтенант? – Чертыханов осмотрел мой затылок. Усмехнулся. – Это – масло. Смазка накапала, картер у мотора худой… Все в порядке…
На луговине, на зеленой траве и в черных воронках, лежали убитые – эти вояки уже не дойдут до Москвы. Вторая волна, редкая в лощине и густая справа, во ржи, с неотвратимой настойчивостью лезла к нашим окопам. Танки, уходя от огня, свернули и тоже двигались рожью. Это была мельчайшая частица вражеской железной лавины, протянувшейся от моря и до моря, которая всей своей мощью обрушилась на нашу, землю. И наша рота – тоже мельчайшая частица армии, протянувшейся от моря и до моря, – встала навстречу врагу. И от стойкости сотен тысяч таких же рот, как наша, зависели стойкость и успех всей армии.
Я кричал в телефонную трубку, надеясь связаться с Суворовым. Но голос мой безжизненно глох в самой трубке. А танки шли почти беспрепятственно: их нечем было остановить. Вдруг в трубке послышалось слабое шипение: телефонист, видимо, найдя обрыв, соединил провода. Я с лихорадочной быстротой закрутил ручку аппарата. Мне отозвался спокойный, сдержанный Стоюнин. Он ответил, что Суворов, отлучаясь, приказал держаться его во что бы то ни стало, что он, Стоюнин, передаст мою просьбу артиллеристам – перенести огонь правее, на ржаное поле. Я сказал, что иду в третий взвод к Клокову: там немцы не встречают сопротивления, очевидно, большинство бойцов выбыло из строя.
Я приказал пулеметчику передвинуться с ручным пулеметом на правый фланг. Прихватив четырех бойцов и связных, перебрался туда и сам; мы бежали среди кустов, то припадая, то подымаясь. Я уже забыл о себе, меня волновала и толкала вперед одна мысль: добежать вовремя, успеть, не дать немцам захлестнуть окопы. Немцы скапливались во ржи для броска. Казалось, каждый колос лопался и стрелял в нас. На какой-то миг перед глазами возникла картина ночного пожара хлебов. Я спросил Чертыханова, есть ли у него бутылки с горючей жидкостью. Он поспешно вынул и собрал у бойцов еще четыре.
– Подожгите рожь, – приказал я.
Чертыханов понимающе кивнул и тотчас исчез среди кустов.
Рожь загоралась в трех местах. Дым сваливался на вражескую сторону. Пламя все шире заливало сухую, спелую рожь. Группа немецких солдат, перескакивая через красные, перекипающие лужи огня, нещадно стреляя, рванулась на наши окопы. Бойцы дрогнули, замешкались, оглядываясь. Я уловил, если человек во время боя оглядывается назад, – значит, его покинула решимость… Они стреляли бесприцельно, неуверенно. Еще минута – и бойцы один за другим выскакивали из-за окопчиков и, пригибаясь, отбегали или отползали.
Немцы в расстегнутых кителях, многие без головных уборов, дико крича и стреляя, с разбега прыгали в траншеи, некоторые перемахивали через них. Захватив окопы, задержались. Ненадолго, но задержались.
И тут я увидел невообразимое, что может явиться только в сновидении: откуда-то справа вывернулся и мчался вдоль окопов перед глазами бойцов капитан Суворов на белом, точно высеченном из мрамора коне, с шашкой в поднятой руке. Лошадь, казалось, плыла, сказочная, не касаясь земли. Суворов, судорожно раскрыв рот, кричал что-то в яростном исступлении. Я разобрал два слова: «Орлы! Суворовцы!» Он пролетел, подобно птице, и даже немцы на какой-то момент были парализованы этим видением, внезапным и неповторимым. Я заметил, как кобылица, промчавшись мимо нас, наскочила на взрыв мины. Взвилась на дыбы, сбросив с себя бесстрашного всадника, метнулась на окопы, скрылась, ослепительно мелькнув в кустарнике. Капитан Суворов не встал.
Но он уже вдохнул в бойцов, в «суворовцев», свою отвагу. И меня хлестнула крупная, горячая, безрассудная дрожь. Спину ожгли колкие мурашки и, казалось, вздыбили волосы на затылке. Дикая, звериная ярость толкнула меня вперед. Я выбежал перед бойцами и закричал что-то тоже диким, звериным голосом. Мы рванулись с быстротой, которая является, быть может, лишь в смертельные моменты. Меня обогнал Чертыханов. Я видел, как горсточка бойцов закидывала окопы гранатами.
Передо мной вдруг возникла широкая спина немецкого солдата. Я увидел впадину на шее под коротко остриженным затылком и выстрелил в нее. Солдат, споткнувшись, сунулся лицом в землю, и я, пробежав мимо него, прыгнул в траншею.
Артиллеристы перенесли огонь на ржаное поле, танки повернули назад. Атака была отбита.
Некоторое время я сидел в окопе, не шевелясь, сраженный смертельной усталостью, ощущая неживую пустоту во всем теле. Только в груди пронзительно, настойчиво, подмывающе-радостно пела струна: «Жив, уцелел!!» Ликующая песня эта, подобно жаворонку, взвивалась к облакам, величаво проплывающим над головой; округлые, круто выпирающие бока их были налиты густым, прозрачной чистоты сиреневым светом. Было легко еще и оттого, что я убил в себе то, что прочно корнями вросло в меня и в моменты крайней опасности предательски хватало за сердце, вызывая тошноту. Человек, одержавший победу над врагом и над собой, радуется вдвойне. Отхлынувшие было силы, подобно прибою, вернулись. Настойчиво, повелительно стучала в виски суровая мысль: «Не бойся смелых решений. Будь увереннее в своих поступках, командир оценивается по решительным действиям…»
Ко мне подобрался Щукин, присел. На его побелевшем переносье четко проступили желтоватые крапины веснушек. Достал папиросу, размял ее дрожащими пальцами. Взглянув на меня из-под каски, пошевелил в принужденной улыбке растрескавшиеся губы, сказал невозмутимым учительским голосом: