355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Ясные дали » Текст книги (страница 29)
Ясные дали
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:52

Текст книги "Ясные дали"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 47 страниц)

Я не замечал, где шел: брел широкими улицами, терялся в путанице темных переулков, пересекал площади, выходил на набережные и опять отдалялся от реки… Город постепенно пустел. Приближался рассвет. В одном месте посреди мостовой валялась консервная банка; от удара ноги она покатилась к тротуару, гулко бренча.

Где-то за Таганкой я задержался на минуту – на столбе ворот какого-то дома белела бумажка, приклеенная по углам хлебным мякишем. Она притягивала взгляд, точно магнит, и глаза бесцельно пробежали ломаные строчки: «Уплачу сто рублей или отдам шерстяной красивый дамский шарф или шерстяной купальный дамский костюм тому, кто сообщит мне, где находится мой кот; большой, белый, с серой спиной, верх головы серый, с серым пятном между спиной и головой, и серый хвост в полоску поперек…» Я громко засмеялся: мне бы ваши заботы, сердобольная тетя! Но этот злосчастный пропавший кот преследовал меня всю дорогу – торчал перед глазами, поводя своим «серым хвостом в полоску поперек».

Совсем рассвело, и зазвенели первые трамваи, когда я добрался, наконец, до Никиты Доброва. Прошло уже несколько месяцев, как он расстался с молотом – его назначили мастером участка. Он получил комнату и из загородного общежития переселился в новый дом недалеко от Крестьянской заставы.

Никита уже проснулся, но еще лежал в постели и читал. При моем появлении он сел в кровати, прижав к груди раскрытую книгу, и молча наблюдал за мной, все более недоумевая и поражаясь.

– Что с тобой? Что-нибудь случилось? Ты заболел? На тебе лица нет…

Я опустился на кровать, закрыл глаза и с наслаждением ощутил, как приятно гудят натруженные ходьбой ноги.

– Ирина вышла замуж, – проговорил я после длительного молчания. Мне тяжело было поднять веки.

Никита вдруг рассмеялся:

– Поздравляю! Дождался! А что я тебе говорил? Я всегда утверждал, что ваша любовь стоит на льду: весна придет, лед растает, и ты пойдешь ко дну. Так и случилось! – Он был, видимо, очень доволен, что случилось именно так, как он предполагал.

Я не в силах был двинуться.

– Я никогда не думал, что меня можно разлюбить.

– Ты верен себе, – опять усмехнулся Никита, – бездна самомнения и никакой житейской мудрости. Повернись-ка, мне пора вставать. – Он не торопясь одевался, сочувствующе поглядывая на меня. – Любовь – это, братец, своего рода поединок, и тот, кто больше любит, остается побежденным. Это закон.

– Ложь! – вскричал я. – Любовь нельзя победить! Впрочем, тебе этого не понять. Тебе неведома любовь сильнее смерти.

– Как знать… – Никита снял с гвоздя полотенце, перекинул его через плечо и вышел в ванную умываться.

Невозмутимость его переходила всякие границы, а снисходительная ухмылка, как бы говорившая: «Все твои переживания и драмы – ерунда, братец!», выводила из себя. Я приготовился наговорить ему дерзких и обидных слов: пришел за поддержкой, а встречаю насмешку!..

Никита вернулся с чайником в руке, аккуратно причесанный и озабоченный.

– Садись, позавтракаем, – пригласил он с обезоруживающей простотой. Я отказался – не до чая. Никита пододвинулся к столу и налил в стакан чай, намазал хлеб маслом и положил на него несколько кружочков колбасы. – Ты думаешь, небось, что я такой уж чурбан, не понимаю тебя? Нет, понимаю. Может быть, даже больше, чем кто-либо другой… Если твоя любовь не вызывает ответной любви, то она – большое несчастье. Знаешь, где я это недавно вычитал?. У Маркса. Я имел случай убедиться, насколько это верно… – Он подмигнул мне, отхлебывая чай. – Теперь мы с тобой вроде бы приятели по несчастью. – Шутка вышла невеселой, и он горестно вздохнул. – Только твое несчастье – все-таки счастье. Поступи с тобой так другая девушка, я – твой болельщик и твое горе – мое горе. А тут… Эка потеря! Мое мнение об Ирине этой ты знаешь, оно не изменилось: нет ее – и ладно, и хорошо… Не нужна она тебе… За кого же она вышла?

– За Сердобинского.

– Вот там ей и место: два сапога – пара! Садись, чаю налью.

Я понял, что обратился за сочувствием не по тому адресу; и у Кочевого, пожалуй, не найдешь участия. Тот даже обрадуется. Нина точно загипнотизировала их… Придется справляться со своим несчастьем самому. Я с грустью смотрел на Никиту; видимо, ни одной капли моей боли не передалось ему и не поколебало его спокойствия; он продолжал не торопясь и обстоятельно есть… Стоит ли говорить с ним сейчас о главном?.. Поймет ли он? Но откладывать или скрывать я не мог, да и не было смысла.

– Я ухожу из школы… вообще из кино, – равнодушно, как о чем-то незначительном, сказал я, садясь к столу. Стакан, который Никита подносил мне, чуть дрогнул, из него на мою руку плеснулся чай.

– Ну что ты скажешь! – воскликнул он как будто с восторгом; возле глаз заиграли насмешливые морщинки. – Ведь это я предполагал. Сначала я поверил: кино – твоя, область. А последил за тобой последнее время и решил, что и тут ты не удержишься… Ты подумай, как я тебя изучил!..

– Карьеру в искусстве надо начинать с большого прыжка, – начал я тоном бесповоротного решения. – У меня он не получился. А плестись в хвосте, ждать милостей не хочу и не буду. Я прочитал записки многих известных артистов. Их путь был трудным, но сверкающим. Мой путь кончился тупиком…

– Чтобы совершить прыжок, надо прежде разбежаться, – заметил Никита и встал, в напряженном раздумье потер ладонью лицо. – Быть может, я не так понимаю, Дима, – я далек от искусства, – но карьера?.. Искусству надо служить верой и правдой. Эта служба в конце концов и явится твоей карьерой, если уж тебе полюбилось это словечко. Но у тебя не хватит терпенья. Тебе бы сразу под облака вознестись… Но имей в виду, чем выше залетишь, тем больнее падать. А жар-птицу ловят только в сказках или во сне.

Я слушал его, понурив голову. Зря я с ним заговорил. Сейчас он встанет в позу старшего и перейдет на поучительный тон. Не довольно ли для меня поучающих и назидательных речей? Поняв, очевидно, что мне не до шуток, Никита пододвинул стул, сел возле меня, плечом к плечу.

– Что тебе сказать, Дима? Если тебе нужен мой совет, я могу тебе его дать. По-моему, ты делаешь правильно, что уходишь.

– Честное слово? Ты согласен со мной? – быстро спросил я.

– Согласен. Хватит, хорошенького понемножку. Поиграл. Лучше отрезать все вначале и сразу, одним махом, чем страдать и терзаться всю жизнь. Я знаю твой характер, ты не уживешься в том окружении… Приятно, конечно, что мой друг, бывший фабзавучник, – киноартист. Но если подумать серьезно, инженер-строитель тоже ведь неплохо.

Теплый и душный комок подкатил к горлу, я судорожно сглатывал его, но ком стоял рядом и мешал дышать. Мне хотелось стиснуть Никиту в объятиях!..

– Спасибо, – сдавленно прошептал я, не подымая глаз.

– Ну-ну, Дима, вот еще глупости какие, – проворчал он хмурясь.

Мне захотелось признаться ему в самом главном – в своем поражении.

– Я уже давно понял, в чем моя беда, Никита, – сказал я, – нет у меня прямой линии в жизни. Возьми Саньку… В первый же час нашей встречи на пароходе я увидел его со скрипкой; так она и ведет его столько лет, эта скрипка, и приведет, куда он хочет… Да и ты тоже… Вчера был кузнецом, нынче мастер, а завтра может быть, будешь начальником цеха – как по стрелочке идешь… Скоро институт закончишь… А я верчусь на одном месте, гоняюсь за счастьем, как бульдог за своим хвостом, а он обрублен…

– Врешь! – крикнул Никита с неожиданным ожесточением и встал рывком. – Врешь ты все. За славой ты гоняешься, так и скажи. Ты считаешь, что без нее тебе ну просто невозможно жить! Хочешь быть только первым, только на виду. Забыл, почему тебя в ФЗУ «Лидером дверей» прозвали? Как же, не мог пройти в дверь последним!.. Только первым. «Ах, я буду сниматься в картинах, в героических ролях, меня будет смотреть все человечество!» И вот, пожалуйста: мечтал о хрустальных дворцах, а очутился у разбитого корыта. Это называется крушением иллюзий. «Не ходи по косогору – сапоги стопчешь», – сказал Козьма Прутков в назидание таким, как ты. А за славу потрудиться надо в поте лица… – Никита отступил от меня на несколько шагов, и оттуда его голос прозвучал как-то особенно, со всей обличающей беспощадностью и в то же время сожалеюще: – Что ты натворил со своими чувствами, с любовью! Удачливый, девчонки влюбляются – и заметался туда-сюда! Да ведь их, красивых-то да веселых, много, в одной Москве – тысячи! Ну и кидайся… Это же не любовь, а воробьиное скаканье. А еще говорил о высоких материях, черт тебя дери! Что у тебя за душой осталось? Пустое место…

Я не прерывал его, не пытался возражать, не оправдывался. Со мной происходило непривычное и непонятное: гневный тон Никиты не вызывал ни обиды, ни горечи – наоборот, яснее и легче становилось на душе, отпадало что-то тяжелое и гнетущее с каждым его словом. Хотелось, чтобы он говорил еще злее, беспощадней… Сколько раз он отчитывал меня за то время, как длится наша дружба!

Но Никита замолчал, видимо, щадя мое самолюбие. Он стоял у шкафа спиной ко мне и укладывал в потрепанный портфель тетради и книги для вечерних занятий. Он собрался уже уходить, но, взглянув на меня, раздумал, сел на стул и опять потер ладонью лицо, а когда обернулся ко мне, то я увидел его простоватую, чуть смущенную улыбку. Я не мог не улыбнуться в ответ.

– Ух, и хитрая ты бестия! – воскликнул Никита. – Такой вид состроил – «все потеряно, все кончено, возврата нет!» На сочувствие рассчитываешь, на жалость? Не жди. Во-первых, не умею жалеть, во-вторых, не хочу тебя баловать: раз пожалеешь и в другой захочется. А жалеть мужчину – это, брат, последнее дело, от этого он раскисает… да и вообще жалость притупляет в человеке упорство. А упорства в тебе – на троих!

Он подошел и взлохматил мне волосы.

– Выше голову, Дмитрий Ракитин, – мы же молодые, черт возьми! Рано ее вешать, у нас еще все впереди.

Я встал и обнял его за плечи; мы приблизились к окошку.

– Ты только не торопись, Дима, – просил Никита, – оглядись хорошенько. Давайте соберемся, посоветуемся, обсудим, как тебе быть, куда податься. Может быть, Сергею Петровичу напишем… Главное, выбрать направление, а уж ты добьешься, в этом я уверен… Актерская школа даром для тебя не прошла, она дала тебе столько всего, сколько не даст ни один институт, мне это видно. Про Ирину Тайнинскую забудь. Это в самом деле счастье твое, что она вышла замуж. Все равно не было бы у вас жизни, мучился бы ведь… Ты и сам знаешь это. А страдаешь оттого, что самолюбие задето… И с Сердобинским она недолго проживет. Невысокого полета птица, этот Сердобинский. Она это скоро поймет. – Он хитро подмигнул мне: – А слава – вещь непрочная, если она далась легко, без усилий: как пришла, так и уйдет.

У меня было такое ощущение, будто я перенес длительную и тяжелую болезнь, и вот кризис ее миновал, и наступало радостное выздоровление. Мутнота всяческих изнуряющих чувств как будто осела, и установилась полная душевная ясность. Мне было хорошо оттого, что рядом находился Никита, строгий и надежный друг, который никогда не покинет в беде, оттого, что нашлось во мне мужество уйти из школы, оттого что над Москвой ликующе сияло замечательное утро, что начиналось лето и начиналась другая, новая жизнь.

– Куда ты собираешься ехать в отпуск? – спросил я Никиту. – Может, махнем опять в мое село, на Волгу?

Никита отстранился от меня, загадочно улыбаясь и отрицательно качая головой:

– Нет, не поеду. Приглашен одной особой в другое место.

– Какой особой? Кто она? Нина?

– Угадал. Разве можно отказать ей? Поеду на Смоленщину, с удочкой посижу, поброжу по лесам с ружьишком… Так что извини, братец, не могу составить тебе компанию.

Я стоял посреди комнаты в величайшем недоумении и замешательстве. В это время послышался густой протяжный гудок; ему вторил другой, совсем близкий…

Никита рассмеялся, наблюдая за мной, и направился к выходу:

– Идем, а то я опоздаю на работу…

– Я провожу тебя до завода, – сказал я.

3

В полдень, возвращаясь домой, я заметил в нашем окне знакомый девичий профиль. В первый момент я подумал, что мне это почудилось, и остановился. Но видение не исчезало, профиль рисовался отчетливо, красивый и строгий. У нас была Нина Сокол. «Какой случай мог привести ее к нам? – гадал я, медленно подымаясь по ступенькам. – Не связано ли ее посещение с замужеством Ирины Тайнинской? Нина щедра на сочувствие…»

Я переступил порог комнаты. Ба, и Кочевой, здесь, и Тоня! И все чем-то взволнованы… Любопытно, чем вызвано это собрание в таком необычном составе?..

– Вот он, явился, как ясный месяц, – громко объявила Тоня. – И улыбается! Поди как весело! – Она с возмущением взглянула на меня и нетерпеливо, вопросительно – на Саню с Ниной.

Нина в замешательстве привстала, опять села и, коснувшись рукой вспыхнувшей щеки, произнесла тихонько и с упреком:

– Зачем ты привела меня сюда?

Тоне очень нравилась моя профессия. Я часто замечал, с какой гордостью извещают родственники о том, что в их семье есть скажем, артист, музыкант, певица, балерина или подающий надежды поэт, даже если они и посредственны, и редко и неохотно упоминают о хорошем электросварщике или токаре, хотя он живет в той же семье. Я не предполагал, что моя сестра тоже заражена этим ложным тщеславием. Еще бы! Ведь это ее брат снимается в кино!.. Не каждому брату суждена такая участь! И вот вчера мать, будто по секрету, шепотом, поведала ей о моем странном поведении.

– Всю ночь ходил, вздыхал. А во сне, видно, сердился больно, выкрикивал громко… Я глаз не сомкнула. Я так думаю, Тоня, в школе у него не ладится…

Тоне хотелось удержать меня в кино во что бы то ни стало. Она решила действовать… Попросить помощи у Никиты она, должно быть, постеснялась и вот разыскала Нину и Саню… Чудачка, нашла к кому обратиться, – к Кочевому!..

Кочевой обошел стол и решительно подступил ко мне вплотную, взглянул на меня сверху вниз. Он возмужал за последний год, остро выпиравшие когда-то плечи налились заметной силой, женская ласковость в глазах сменилась вызывающей смелостью, в лице появилось что-то непривычно мужественное, даже высокомерное, а в иссиня-черные волосы вплелась тоненькая, еще робкая седая прядь.

– Ты уходишь из школы? – спросил Саня требовательно.

– Ухожу. – Он как будто со страхом отшатнулся от меня.

– Так это правда? Зачем ты это делаешь? Откажись, пока не поздно. Слышишь? Откажись!

– Нет.

Саня с недоумением оглянулся на Тоню и Нину, воскликнул:

– Он сумасшедший! Тысячи людей всю жизнь мечтают о такой школе, каждый год держат экзамены в училища…

– Известно также, что тысячи людей всю жизнь мечтают и не о том, – сказал я весело. – Надо иметь мужество быть честным перед собой. Хороший артист из меня не вышел. Мне очень больно сознаваться в этом, но это так. Плохим быть не хочу.

– Зачем же ты торчал в школе четыре года? Потерял столько драгоценного времени…

На этот вопрос мне трудно было ответить: действительно, прошли лучшие годы, а ничего пока не сделано, не достигнуто.

Оставалось только пожать плечами.

– Я проверял себя… Ведь ты был против моего поступления в эту школу… Вспомни-ка, – мягко напомнил я ему. – Что же ты сейчас вдруг ожесточился?

Саня сел, положив локти на стол, и с напряжением сцепил пальцы, хрустнув ими; глаза его были опущены.

– Я многого не понимал тогда, не видел, – сказал он с нотой сдержанного гнева и разочарования. – Я думал, что в искусстве могут существовать только избранные… Оказывается, я глубоко заблуждался. Сколько там посторонних, лишних, ненужных… И я успел убедиться еще, что ты способней многих.

Я лег грудью на стол, стараясь заглянуть ему в глаза.

– Я хочу жить с пользой для людей, для страны. Хочу работать в полную силу…

Кочевой не дал мне договорить, вскочил, глаза его пылали:

– Думаешь о стране, а сам порхаешь с места на место! Какая в этом польза людям?

– Послушай…

– Нет, ты послушай, что тебе говорят, – вмешалась Тоня. – Заладил одно: «Польза, польза…» Я вот Сергею Петровичу напишу. Нина, ну что ты молчишь? Скажи ему…

– Бесполезно, Тоня, – ответила она. – Если он решил, то никакая сила не заставит его перерешить. Я это знаю.

– Спасибо, Нина, – принужденно засмеялся я. – Только ты одна меня понимаешь. Только вы одна… – повторил я. – И давайте прекратим этот разговор. По-другому не будет.

Нина отвернулась к окну, ничего не ответив; Саня Кочевой, ни с кем не простясь, ушел, непримиримый и разгневанный; Тоня, сдерживая слезы жалости и обиды, прошла на кухню, к матери, которая стояла в дверях, теребя в руках посудное полотенце, испуганная и озабоченная. Мы остались с Ниной вдвоем. Молчание длилось долго. Память воскресила момент встречи Чкалова, когда я впервые увидел Нину, и тот вечер, когда она читала монолог Татьяны Лариной, и то, как мы катались на «чертовом колесе», как писали на скале свои имена, и ту горькую минуту, когда она негромким и отчужденным голосом, заявила: «Никогда не подходи ко мне…» С того момента я изредка ловил на себе лишь немые ее взгляды, выражавшие упрек и боль. Я не думал, что в ней окажется столько выдержки, непреклонности и гордого девичьего постоянства. Я робел перед ней, чувствуя себя виноватым. Я и сейчас ощущал эту отчаянную неловкость… Наконец я поднял голову и увидел перед собой прямую, напряженную спину девушки, чуть приподнятые плечики и черные, отражающие свет волосы. Нина резко обернулась: спокойный взгляд ее продолговатых темных глаз сковывал меня.

– С тех пор, как мы репетировали «Ведьму», я не слышал твоего голоса, Нина. Как ты живешь?

– Ты извел меня… – произнесла она с печальной раздумчивостью и как будто с состраданием. – Я должна была бы тебя забыть. А я тебя люблю. И сейчас больше и сильнее, чем раньше. И жалею: ты никогда не был спокойным… – Чуть вскинув подбородок, она предупредила мой порыв властным взглядом и ушла. Звуки ее шагов отдавались в моем сердце гулко и остро. Я сидел, обхватив голову руками, онемев от внезапности, восторга и раскаяния.

4

Вскоре мы разъехались один за другим: так бывало каждым летом. Тоню Караванов умчал на юг, к морю; Никита, вооружившись старенькой двустволкой, вместе с Ниной подался в смоленские леса; Саня готовился к новому путешествию по Волге вместе с Леной; я проводил мать в деревню, а следом за ней укатил туда и сам.

На пристани, по странному стечению обстоятельств, я встретил того самого старика, который однажды – это было семь лет назад – доставил нас с Никитой до дому. Мы шли за телегой, и я, наблюдая за стариком, удивлялся: он ни капельки не изменился, будто годы прошли, не коснувшись его совсем; он так же был одет, как и тогда: синяя полосатая косоворотка под выгоревшей жилеткой, картуз с лаковым, уже вытертым козырьком, за голенищем сапога торчал кнут.

– Я бы и не признал тебя, Митрий, если бы ты не назвался, – сказал старик. – Ну, где там! Вон какой орел стал… Давненько ты у нас не показывался. Надолго ли?

– Как придется. Лето поживу, – ответил я уклончиво. – А вы совсем не изменились, дедушка.

Старик польщенно рассмеялся, лицо сморщилось, глаза, сладко зажмурившись, попрятались в седой заросли бровей и бороды.

– Да ведь старики мы… Это в молодом узнаешь перемену – скажем, вырос или там возмужал, начал лысеть… А у стариков нет примет – седой да морщинистый – и все тут. Однако и я большую легкость в себе почуял, ну, прямо птичью легкость: хожу и будто следов за мной нету, сохнет тело… И по ночам, во сне старуха приходит, к себе зовет, на покой: хватит, говорит, людям глаза мозолить… – В его голосе не слышалось ни печали, ни сожалений, лишь сквозила веселая и мудрая покорность перед неизбежным.

– Что вы, дедушка! – воскликнул я. – Вам еще жить да жить! Неужели не хочется?

Старик опять засмеялся.

– Как не хочется! Уж пожил, вроде повидал, поездил по свету, а все тебе мало, все надо знать, что будет завтра, послезавтра… – Молодая рыжая кобыла, пользуясь отсутствием хозяйской бдительности, свернула в сторону и сорвала высокий стебель. И в ту же секунду раздался воинственный окрик: – Ну, ну, балуй!.. – Дед вынул из-за голенища кнут. Лошадь вздрогнула и ускорила шаг. – То-то… Гляди у меня! – И продолжал, помахивая кнутом: – Привыкли ко мне на земле: лошади, собаки, куры – узнают. Пчелы тоже узнают, не жалят, правду говорю. Всех жалят, а около меня вьются, гудят, и ни одна не тронет. И потом, знаешь, Митрий, я тебе скажу: у сердца глаза есть. В молодости оно, конечно, слепое, а к старости прозревает, да, да… Вот, к слову, прислали к нам счетовода…

Он был рад моему вниманию и долго, обстоятельно рассказывал о том, как председатель колхоза Трофим Егорович спросил его, деда, об этом счетоводе, и как он, дед, не глазами, а сердцем увидел, что человек тот темный, ненадежный, и что так потом и сбылось – счетовод оказался нехорошим: документ подделал какой-то… Старик снял картуз и провел ладонью по седым редеющим волосам.

– Ох, благодать-то какая, Митрий!.. Урожай нынче на редкость… Гляди-ка…

Он говорил, не умолкая. Я слушал его и улыбался. Никогда еще земля не казалась мне такой богато нарядной, праздничной и прекрасной, как в то безветренное и какое-то величественное утро. Еще не жаркие лучи солнца заботливо и нежно касались каждого листочка, стебелька, травинки, и все расправлялось, отряхивалось от росы и в душистом пару тянулось вверх, к свету. Воздух был полон едва уловимых вздохов и шелеста, будто колосья шептались между собой, а небо густой, томительной синевы звенело восхищенными голосами щедрых на песни жаворонков. От ржаных массивов веяло могучей силой дозревающего урожая; рожь лениво колыхалась, уходя к самому горизонту; над ней текли, взмывая ввысь, прозрачные струи марева. Туда, к горизонту, вела дорога… А слева открывались заволжские холмы, утонувшие в синем тумане; с реки доносились гудки пароходов, похожие на затихающие звуки струны. Все эти шорохи, запахи, краска, игра лучей и цветов действовали на меня почти магически; было до самозабвения хорошо.

Нет, Никита, неправ ты, утверждая, что за душой у меня пусто. Тысячу раз неправ! Душа моя была полна любви, большой и нетленной. Я любил вот эту землю, по которой шел, с ее тишиной и покоем, и это благословенное утро с запахами пробуждающихся трав, с мелодичным жужжанием пчел, и поспевающую рожь, и ликование жаворонков, и ясные зовущие дали, и родную Волгу, и моего спутника, милого говорливого деда… Все это насыщало меня радостной силой, которой, казалось, нет ни предела, ни преград. Вот так бы идти и идти без конца, слушать ленивое тарахтенье колес, пахнущих дегтем, фырканье лошади, свист ее хвоста, сгоняющего с потных боков слепней, рассказы старика. И за горизонтом будут вставать новые горизонты, новые дали. И жить бы тут, сеять хлеб, собирать урожай, встречать и провожать солнце…

Мы поднялись на венец. И сразу стало видно все наше село Соловцово, погруженное в пышную зелень садов, – самое дорогое и самое лучшее на земле! Необычайное волнение охватило меня, сделалось вдруг жарко, от жажды высохло во рту, и захотелось мчаться во весь дух – скорей, скорей.

– Ты что замолчал, Митрий? – спросил дед. – Улыбаешься и молчишь. Устал, чай? Давай теперь сядем, под горку-то легко покатимся. Стой, Рыжуха!

Придержав лошадь, он развязал вожжи и приготовился забраться в телегу. И тут точно кто-то невидимый, но сердитый сильно толкнул его в грудь – один раз, другой, третий! Старик отшатнулся и выронил вожжи: из села долетел внезапный, глухой, захлебывающийся звон набатного колокола. Удары, частые и стремительные, мчались, обгоняя друг друга, и расстояние сливало их в отчаянный и грозный гул.

– Никак, пожар, Митрий? – проговорил старик, сразу потемнев весь, и стал нагибаться за вожжами; он долго не мог поднять их – дрожали руки. Меня тоже била дрожь: я с детства знаю эти рваные, раскаленные и хватающие за сердце звуки… Нет ничего страшнее набата среди ночи!..

Я напряженно вглядывался в сторону села, но не различал там ни дыма, ни огня. Может быть, соседняя деревня горит? Тоже нет – всюду, куда ни посмотришь, небо сияло, девственно-чистое, приветливое, без единого дымного пятнышка. А властные звуки колокола звали, торопили…

Мы вскочили в телегу, я выхватил у деда вожжи, кнут и стегнул лошадь. Она испуганно всхрапнула и понеслась вскачь навстречу набату. Стенание колокола становилось все лихорадочнее, все гнетущей, звуки как бы пронизывали насквозь, обжигали и неслись дальше. Им вдогонку летели удары набата из соседних деревень. Этот звон, поднимаясь до нестерпимо высокой ноты, обнимал собой все пространство, как бы возвещая миру о великом неотвратимом бедствии.

Когда мы доскакали до окраины села, звон колокола оборвался, но воздух все еще был насыщен его тревожным гулом. Улица поразила нас пустотой и безмолвием, точно вымерли все. Взмыленная лошадь, дико храпя, промчалась вдоль улицы, свернула в проулок… На площади между школой и сельсоветом было множество людей. Они стояли, плотно сомкнувшись, не шевелясь, скованные зловещей тишиной. Я на ходу спрыгнул с телеги и подбежал к толпе.

Мой дядя, Трофим Егорович Ракитин, стоял на крыльце сельсовета с обнаженной головой, побледневший, суровый, и, держась рукой за столбик, громко и раздельно говорил:

– …без объявления войны!.. Гитлеровские войска жгут села, рушат города, убивают наших людей.

– Война! – прошептал я, потрясенный до глубины души. Я еще не осознавал в конкретных формах всего случившегося, не думал над тем, сколько протянется война и какие последствия повлечет за собой, но чувствовал, что огромная, всеобъемлющая беда эта коснется всех нас без исключения.

Немецкие войска мне представлялись в виде страшной тучи, которая вот-вот закроет солнце, и тогда наступит вечный мрак; казалось также, что они не идут, а летят на ревущих машинах, и нельзя нам медлить ни минуты, необходимо действовать безотлагательно. А люди вокруг, мне казалось, стояли спокойно… Я протолкался к крыльцу и взбежал на ступеньки, еще не зная, что сказать. Обернувшись, я увидел на мужских лицах мрачную решимость, на женских – отчаяние и испуг… Мне мгновенно вспомнились слова мастера Павла Степановича, сказанные им в день убийства Кирова, и я крикнул:

– Кровь за кровь, смерть за смерть! – Я горячо и беспорядочно говорил о том, что этот суровый закон всех священных войн вступил в свои права, говорил о русской земле, на которой врагу не будет пощады, потому что все советские люди поднимутся на борьбу, как один человек… Стоявшие передо мной люди отзывались на мои слова глухим, согласным рокотом, какая-то женщина тоненько и пронзительно всхлипнула, у кого-то на руках заплакал ребенок. Я почувствовал, как накрепко связан с этими людьми.

Через некоторое время все стали молча и тихо расходиться по домам. Я долго не мог прийти в себя. «В жизни каждого человека, – думал я, – первый день войны явится большим рубежом, и все, чем мы жили и волновались – мечты о славе, любовь, ссоры, неурядицы, споры о том, кем быть, – осталось позади, по ту сторону этого рубежа, и сделалось мелким и десятистепенным. Теперь события сведут людей на один путь – впереди предстояли бои…»

– Митя! – окликнула мать, идя следом за мной; она очень торопилась, но двигалась странной, спотыкающейся походкой – видимо, ноги плохо слушались ее, и если бы я не поддержал, она бы, наверно, упала.

– Что же это, сыночек? – спросила она задыхаясь.

– Война, мама.

– А как же ты?

– Пойду воевать.

– Ох, – простонала она и сделалась еще бледней. – Как же ты там?.. Убьют ведь… И Тоньки нет. Куда ее понесло, когда кругом такое…

– Не бойся, она не потеряется. – Я сказал так, чтобы утешить и подбодрить мать, а в душе я страшился и за сестру, и за Никиту с Ниной – война застигла их врасплох, сумеют ли они выбраться?..

Но за себя я не боялся. Время сражений, о котором мы столько говорили, к которому столько готовились, пришло. Наступила пора боевых походов, пора подвигов. Смерть, конечно, исключалась, слишком велика была жажда жизни. Мне вдруг стало казаться, что война закончится быстро, я не успею принять в ней участия, и от этого во мне росло возбуждение и торопливость.

Я не мог усидеть дома. Пока мать хлопотала с обедом, я спустился к Волге – искупаться в последний раз.

По тропинке, что змеилась по берегу наискосок, навстречу мне поднимался снизу Митроша-бакенщик. Остановившись, он поднял на меня большие и мрачные глаза на выкате и сказал хрипло, с одышкой:

– Невмоготу одному. – Он махнул в сторону своей избушки. – К людям хочу. – Узнав меня, он не удивился, сказал: – Вишь, Митяй, и до нас добрался, сатана… Я же говорил, что войны с Гитлером не миновать.

Отстранив меня, он пошел дальше, косматый, сердитый и все такой же крепкий, как заросший мхом дубовый пенек; деревянная нога его по-прежнему неустанно долбила землю, только на конце деревяшки появился железный наконечник с пружиной – для легкости шага. Уже вверху Митроша обернулся и взмахнул кулаком:

– Ничего, мы его согнем…. В бараний рог!

Волга дремотно нежилась на полуденном солнце, теплая, приветливая, родная, как мать; и веяло от нее древней мудростью, спокойствием и силой… Я дошел до бухточки, где когда-то с Никитой и Тоней ловил рыбу, разделся и бросился в воду…

Когда я вернулся назад, в селе водворилась настороженная, жуткая тишина. К сельсовету галопом проскакал всадник, цокот копыт был гулким и заставлял вздрагивать. По улицам от избы к избе стрижами летали ребятишки с повестками в руках. На колхозном дворе старики запрягали лошадей – везти будущих бойцов на сборные пункты. И уже слышался извечный женский плач.

…Меня провожала мать. Она уже выплакала свое горе одна, втихомолку, и теперь шла примолкшая и как бы безучастная. Выйдя в поле, мы остановились – надо было прощаться. Мать дрожащей рукой попробовала ремешок на моем плече, заботливо спросила:

– Не режет, сынок? – Потом она ткнулась лицом мне в грудь и замерла. – Если случится что с тобой, одна останусь… Не лезь ты, ради бога! Горяч больно… И пиши, хоть строчку, хоть одно слово, что жив… – Затем, отстранившись, она выпрямилась, стала как будто выше ростом, лицо было спокойно и ясно. – А уж если придется, так уж стой, Митя. Слышишь?

– Хорошо, мама, – прошептал я, поцеловал ее, резко повернулся и зашагал прочь. Я ушел уже далеко, а она все еще стояла на дороге и глядела мне вслед.

Так и врезался мне в память этот незабываемый миг: вокруг тучная, поспевающая рожь, среди нее пролегает дорога, а в конце дороги – моя мать, одинокая, горестная и бесконечно любимая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю