Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц)
– А вот Болотин, – указал Сергей Петрович на Болотина, – этот боится трудностей, на такого человека положиться опасно: подведет.
Шея Болотина удивленно вытянулась, веснушки разбежались по лицу; сдерживая слезы обиды, он спросил:
– Почему же я не добьюсь, Сергей Петрович? Все могут, даже Фургонов может, а я не могу. Почему?..
Черные глаза секретаря ласково лучились, пальцы левой руки были заложены за широкий ремень, а правая, тронув усы, плавно протянулась в сторону обиженного, как бы погладила его по голове:
– Ты не обижайся, я ведь к примеру сказал, слышал, как ты над пятым разрядом смеялся, и сказал…
– А вы не слышали, что Фургонов вообще ничего не признает: какой разряд получать, ему безразлично!
Фургонов дернул его за пиджак и панически зашептал:
– Замолчи, слышишь?!
– Вот вы решили послать подарок товарищу Сталину, – как всем известное, произнес Сергей Петрович, мгновенно вызвав десяток горячих, нетерпеливых возгласов:
– Кто решил?
– Какой подарок? Мы ничего не знаем!
Сергей Петрович непонимающе повернулся к Никите:
– Разве вы не обсуждали этот вопрос?
– Мы ждали вас.
– Ну, все равно. – Сергей Петрович поднял руку, прося тишины и внимания. – Вот ваши товарищи – Ракитин, Добров, Кочевой, Маслов – внесли предложение изготовить собственными силами радиолу и послать ее в подарок товарищу Сталину ко дню его рождения…
В ту памятную ночь на сеновале, высказывая Никите свои мысли, я никак не мог ожидать, что они глубоко всколыхнут душу ребят. В зале стоял сплошной гул, все повскакали и хлынули к столу. Никите долго пришлось объяснять все от начала до конца; со всех сторон сыпались вопросы, советы, предложения…
Сергей Петрович незаметно вышел из красного уголка, предоставив нам самим решать вопрос до конца.
После полуторачасовых споров была избрана комиссия по выработке проекта радиолы, который она обязана была сдать через три дня для утверждения на собрании.
Среди общего возбуждения учащихся один Фургонов сидел оцепенело и, казалось, безучастно, устремив взгляд куда-то в угол, под пианино. Первый раз я увидел его лицо таким строгим и печальным. Никита, подойдя, что-то спросил у него, и он, не меняя положения и не переводя взгляда, сказал:
– Погоди, дай подумать…
Чугунов заставил ребят расставить стулья, и Фургонов сейчас же ушел из зала.
4
Комната наша превратилась в штаб, в ней всегда было полно народу: у Никиты, как секретаря комсомольской организации, и у меня, как бригадира, ребята разрешали разнообразные «насущные» вопросы.
Одна Лена не заходила к нам, а узнавала все через Никиту и Саньку. Как и раньше, Санька робел в ее обществе и, не в силах скрыть своих чувств к ней, делал все невпопад.
Часто они спускались в красный уголок: Лена садилась за пианино, а Санька хмурился и играл на скрипке. Чугунов, ссылаясь на поздний час, выпроваживал всех из помещения, пододвигал кресло, кожаное сиденье которого было зашито суровыми нитками, грузно утверждался в нем и, сложив конёчком руки перед собой, замирал, точно засыпал. Лена пугала его, внезапно извлекая из инструмента оглушительные аккорды. Комендант вздрагивал и сонно стонал:
– Ну как тебе не стыдно, Лена?!
…Как-то раз, умываясь под краном, Санька спросил меня смущенно:
– Зачем ты поссорился с Леной?
– Я с ней не ссорился, – сказал я, тщательно вытирая лицо вафельным полотенцем. – Мы договорились писать друг другу. Она написала мне шесть писем… А я ей – одно. Она обиделась.
Санька с недоверием покосился на меня.
– А почему только одно?
– Почему, почему… – проворчал я. – Времени не было. Чтобы сказать ей, что ты любишь ее, достаточно и одного письма.
Но в душе я глубоко раскаивался, что так написал: мне жаль было тех писем, которые у меня отобрала Лена. Что в них было написано, какие слова, какие выражены чувства, какие мечты? Эти вопросы не давали мне покоя. Ну почему я не прочитал все письма сразу, а хотел дождаться вечера, тишины…
Санька быстро нагнулся над раковиной и подставил голову под сильно бьющую струю.
Лена не разговаривала со мной после встречи в кубовой, во время уроков никогда не поворачивалась к нам, как раньше, при встречах в коридоре или на улице демонстративно проходила мимо, гордо и прямо держа голову и стараясь не глядеть на меня.
Но Лена была слишком горячей и общительной девушкой и демонстрировать равнодушие ко мне ей, должно быть, надоело. Особенно сейчас, когда мы все были увлечены таким интересным делом Явившись однажды утром в класс она стремительно направилась ко мне и сказала без тени смущения:
– Я хотела сердиться на тебя долго, всю жизнь! Но ты ведь правду сказал мне в письме… А на правду разве можно сердиться? Как были друзьями, так и останемся. – И она порывисто протянула мне руку. – Мне без вас так скучно, Дима, просто ужас! Я ведь не очень люблю девочек-то… Подвинься, я посижу с тобой. Я уже сколотила группу электриков-радиолюбителей. Шесть человек. Мы встречались с инженером, он сказал, мы можем обращаться к нему за помощью в любую минуту. Расскажи, что с проектом? Еще не готов?
Каждый считал своим долгом задать нам этот вопрос. Казалось, школа только этим и жила… Ученики торопили нас, членов комиссии, а мы, в свою очередь, тормошили Болотина, не знавшего ни минуты покоя. Он, как маятник, мотался по комнате, глаза горели, руки беспокойно выписывали в воздухе стремительные зигзаги: он творил.
Наблюдая за своим другом, Фургонов ухмылялся:
– Сядь, отдохни, сердешный…
Тот замирал на месте, упрямо уставившись в одну точку, затем, словно поймав что-то, нырял к столу, крупными штрихами вычерчивал линии и узоры. Схватив листок, он врывался к нам с воинственным возгласом:
– Вышло! Взгляните! – Но, видя равнодушное выражение наших лиц, огорченно вздыхал: – Опять не то?
– Ваша не пляшет, товарищ Болотин, – констатировал Иван с сожалением. – Беги, думай еще.
Наконец Болотин принес эскиз, который нам сразу понравился. Верхняя часть и крышка футляра радиолы украшались резьбой и богато инкрустировались, а внизу, на месте репродуктора, полукругом шла резная решетка.
Никита три раза ударил черенком ножа по трубе парового отопления. Сверху сейчас же спустилась Лена. Не отводя пристального взгляда от рисунка, она прошептала с искренним восхищением:
– Хорошо! Просто прелесть!..
– Давайте обсудим, что изобразим на передней и боковых стенках, – предложил Никита.
Прижав к груди руки, Лена подсказала мечтательно:
– Надо что-нибудь красивое, романтическое…
Когда думаешь о чем-нибудь долго, горячо и настойчиво, то думы, как бы сгущаясь, тяжело оседают в голове, переполняя ее, и тогда невольно ищешь отдушину, чтобы излить их… Целый год мы жили мечтой о Москве… Поездка не осуществилась. Но думать о ней не перестали, и видения ее еще отчетливее и заманчивее вставали перед глазами…
– Надо изобразить Москву, нашу мечту, – сказал я убежденно.
– Правильно! – подхватил Болотин.
– Эх, куда хватил!.. – возмущенно воскликнул Иван. – Ты, Ракитин, вечно мудришь! Сталин и без тебя видит Москву каждый день.
– Что же ты предлагаешь? – строго спросил Никита.
– Надо, чтобы в Кремле знали про нашу жизнь – где мы и что… – Иван, сбросив ботинки, забрался на койку, свернул ноги калачиком и пояснил: – Спереди нарисуем берег Волги, лес, из-за леса солнце выглядывает, чайку пустим над волнами; тут, значит, и есть наше местожительство. По бокам с одной стороны общежитие вырежем, – дескать, здесь мы живем, с другой – школу, здесь учимся уму-разуму и ремеслу тоже… Поняли?
– Скучно, Иван, – протянула Лена. – Москва лучше. Саня, достань открытки.
Санька вынул из тумбочки пачку цветных открыток, которые привез из Москвы, и положил на стол. Мы разложили их перед собой и облюбовали три из них: вид Кремля с Каменного моста, фасад Большого театра и памятник Пушкину на фоне деревьев и неровных зданий.
Складывая и пряча в карман отобранные открытки и эскиз футляра, Никита проговорил с облегчением:
– Теперь можем показать мастеру.
…И вот мы, точно в гнезде, в теплой, уютной квартире Павла Степановича. Пахнет политурой и спиртовым лаком. Мастер один: жена и внучка спят на другой половине. Лампа под железным круглым абажуром опущена на шнуре через фарфоровый блок к самому столу, предметы комнаты погружены в мягкий полумрак, свет, сжатый в маленький ослепительный круг, дрожит на листке бумаги. Подобно часовщику, изучающему часовой механизм, мастер вглядывается в наш проект сквозь очки; лысина, отороченная пышной бахромой темных волос, тускло поблескивает. Мы молчим. Кусты сирени за окном, раскачиваемые ветром, царапают бревна стен, скребут край железной крыши.
– А что, ребятки, пожалуй… это самое… подходящее… Это уберем, здесь потоньше надо, овалом… Посоветуемся кое с кем. Согласен.
Откинувшись, Павел Степанович привычным жестом подбросил лампу вверх; свет как бы раздвинул стены, стало просторнее. Вся обстановка в квартире – буфет, комод, этажерка, столики на вычурных ножках – дело рук хозяина и мы приглядывались к ней с профессиональным интересом.
Особое внимание привлекла картина «Киров на охоте», исполненная искусно и выразительно, резкими, смелыми мазками: Киров в высоких охотничьих сапогах и короткой куртке только что подошел к костру, весело пылающему на лесной опушке. В руках Сергея Мироновича ружье, на боку – дичь; крылья птицы, распустившись, почти касаются земли. Должно быть, он удачно пострелял и доволен, – это видно по его доброму, одухотворенному лицу, по счастливо сияющим глазам. Сколько любви вложено в каждый жест, в каждый штрих!..
Таких картин я никогда еще не видел и хотел спросить Павла Степановича, откуда они у него. Но мастер, опередив меня, разъяснил сам:
– Вы думаете, это писано красками? Тут ни одной капли краски нет… Все это дерево.
Павел Степанович поднял лампу еще выше, и мы увидели, что картина собрана из мельчайших частиц различных древесных пород.
– Два года я работал над ней, – сказал мастер, поднимая очки на лоб. – По вечерам и выходным дням. Искусство! Если такие полотна для нас по плечу, то и радиолу вашу… это самое… украсим… общими силами.
5
Все как будто шло по-старому. Просыпались, как и раньше, по гудку. Каждое утро окрашивало гудок в особые тона, по которым мы, кажется, могли, не глядя в окно, сказать, какая погода во дворе: в ясный с заморозками осенний рассвет гудок взвивался и плыл над лесом высоко и вольно, подобно стае журавлей; в ненастье он завывал глухо, точно простуженно, пропитанный влагой звук его далеко не летел, а стлался по земле и невидимой паутинной, шурша оседал на ветвях деревьев. При побудке Иван теперь лез с кулаками, если ему в лицо брызгали водой, и грозил:
– Еще раз брызнете – убью! Ей-богу, запущу чем попадя – и все тут!
Как и прежде, мы дежурили по общежитию, бегали в магазин за хлебом, пили чай, готовили уроки, спорили. Внешне ничего не изменилось. Но ощущение того, что мы стоим на пороге самостоятельной трудовой жизни, накладывало отпечаток на все наши действия.
Вечера, посвященные захватившему нас любимому занятию, расценивались на вес золота: часы пролетали быстро, незаметно.
Столярная мастерская работала в одну смену. В пять часов останавливались строгальные, фрезерные, сверлильные станки, замирали пилы, стук молотков прекращался, и наступившая тишина нарушалась лишь шуршанием стружек под метлой уборщицы.
Прежде чем покинуть мастерскую, столяры наведывались в наше отделение справиться, будет ли готов подарок и придет ли в Москву к сроку – к двадцать первому декабря.
Павел Степанович, тронутый всеобщим вниманием, уверял решительно:
– Будьте покойны. Вон сколько нас, молодцов! – Но, проводив рабочих, он робко улыбался нам и озадаченно вопрошал: – Надо бы сделать к сроку… а, ребятки?
Остов футляра, связанный из сухого, выдержанного дерева, уже стоял на виду, требуя отделки. Санька стучал по нему косточками пальцев и чутко слушал: еле уловимые звуки долго вибрировали в нем, словно в теле большой скрипки.
Павел Степанович принес из дому тонкие листы фанеры, похожие на разноцветные лоскутки кожи, инструменты и старую толстую книгу под заглавием: «Орнамент всех времен и стилей». Он неторопливо перелистывал ее, красные, синие узоры сменялись золотистыми, черными, зелеными переплетениями завитков, звеньев, треугольников. Остановились на странице, изображавшей орнаментацию в старинном русском стиле. Нижнюю часть футляра решено было отделать под темно-коричневый волнистый мрамор редкой породой орехового выплавка.
Болотин живо перенес изображения Кремля, Большого театра и памятника Пушкину на дерево. Рисунки эти, точно магнит, влекли к себе с непреодолимой силой. Мы забывали о времени и о еде…
С самого, начала работы стало ясно, что нам не хватает Фургонова. Он сидел на верстаке поодаль с безразличным видом, тихонько ударял угольником по коленке и пытался свистеть, но губы не слушались, дрожали. Я замечал, что его тянуло подойти к нам и заявить о себе, о своем праве участвовать в общем деле, но он не мог, очевидно, переломить свою гордость и мучительно ждал, когда мастер позовет его, самого сильного в инкрустации ученика. Но Павел Степанович после случая с «шестеркой» был сух с ним, разговаривал только в учебные часы и по делу.
Я вопросительно взглянул на мастера: что мол, делать с Фургоновым?
– Не тревожьте его. Захочет – сам подойдет, попросит. Дело это полюбовное, тут неволить нельзя… – Павел Степанович проговорил нарочито громко, специально для Фургонова.
Тот с шумом откинул угольник, сорвал с себя фартук, оделся и вышел из мастерской. Через некоторое время вернулся и стал возиться возле верстака, собирал и прятал в шкафчик инструменты, бросая в нашу сторону быстрые завистливые взгляды.
Выйдя из мастерской, Фургонов метров сто молча шел рядом со мной. Затем, дернув меня за рукав, требовательно попросил:
– Отстань немного!
Я замедлил шаг. Ровный гул – могучее дыхание завода – тяжело колебал воздух. Над корпусами, вкрапленные во тьму, светились острые точки огней. Осенний ветер раскачивал лампу на столбе, и тропа, по которой мы шли, то освещалась, то погружалась во мрак. Сунув руки в карманы пальто, подняв воротник, ссутулившись, Фургонов прерывисто кричал мне в ухо, точно захлебывался ветром:
– Ты думаешь, правильно он поступает со мной, мастер-то? Отвергает! Не заслужил высокой чести. Ну, нагрубил – это одно. Ну, я виноват, каюсь. А радиола – это ведь совсем другое дело. Разве можно ставить все на одну доску? Если бы сам Сталин знал об этом, я знаю, он бы посочувствовал: не по-товарищески поступают со мной… Чем я не заслужил, скажи? Учиться стал лучше, ты сам знаешь, по комсомольской линии нагрузку получил и справляюсь с ней, хоть Никиту спроси… Хочу, чтобы и моей работе оценку в Кремле дали… – И, опять дернув меня за рукав, сказал: – Поговори ты с ним.
– Что, у тебя языка нет? Сам говори.
– Я ж объясняю: отвергает он меня. А ты бригадир, тебя он послушает. – Фургонов схватил меня за отворот пиджака, заглянул в глаза и пробасил с угрозой и мольбой: – Будь хоть ты человеком! Никогда никого не просил так, а тебя прошу. Поговоришь?
– Ладно, – сказал я неопределенно, радуясь, что мы все-таки сломили его гонор и он будет с нами работать. – Только знаешь, Виктор, ты извинись перед ним, перед Павлом Степановичем, он на тебя обижен, ты был виноват тогда.
В следующий вечер, выбрав удобный момент, я подал Фургонову знак, и он, большой и неловкий, как-то боком подступил к мастеру, загородив ему свет, и виновато и шумно вздохнул. Мастер строго вскинул на него глаза:
– Тебе чего?
Фургонов шмыгнул носом и молчал.
– Надоело, видно, прохлаждаться-то? Как ни крутись, видно, а одному-то ходу нет. – Глядя на склоненную кудлатую голову парня, мастер сердился, но в голосе слышались отеческие нотки: – Так бы взял вот за космы да оттаскал!..
Фургонов нагнулся еще ниже, и Павел Степанович для виду потрепал его за вихры:
– Тебе работать надо, а не характер показывать. Марш на место! И чтоб я… это самое… ни одного слова поперек!..
Фургонов скакнул от него козлом, на ходу облапил Ивана Маслова, водворил его на верстак, захохотал и протрубил басом:
– Мы такое сварганим, Павел Степанович, что все ахнут!..
Однажды Лена и Никита вызвали к нам в мастерскую Сергея Петровича. Он был немногословен, но, как всегда, чуток и ласков с нами. Сняв фуражку и распахнув шинель, провел ладонью по седому виску, заложил большой палец левой руки за ремень, спросил:
– Получается? – повернул голову к мастеру: – К сроку успеем?
– Должны бы, – ответил Павел Степанович.
– Надо успеть. Работайте за счет учебных часов. Это тоже практика.
За окнами было темно, дул ветер, изредка поднимал опилки на дворе и сыпал их в стекло, точно снежную крупу, а в мастерской – тишина, тепло, домашний уют, располагающий к сердечной беседе. Сергей Петрович сел на опрокинутую набок тумбочку, уперся локтями в колени себе и на минуту задумался, глядя на белый, еще не облицованный футляр радиолы. Мы молчали, ожидая, что он скажет.
– Хорошо с вами, ребятишки, уходить не хочется! Ну, работайте.
Надвинув фуражку на самые брови, он крупно зашагал между верстаками к выходу; на полах шинели налипли опилки, и сейчас они осыпались на пол.
6
В конце ноября Павел Степанович разрешил нам работать на дому. Удлинив шнур, мы спускали лампочку, и все располагались вокруг стола, выдвинутого на середину комнаты, вооруженные фанерой, калькой, клеем, линейками, резцами. Время катилось за полночь, а мы все сидели, пригнувшись над резьбой и мозаикой; тишина прерывалась только скрипом острого скальпеля о дерево и скупой переброской фраз. Ноябрь дышал осенними холодами, в студеном воздухе кружились снежные звездочки, они прилипали к стеклам окна, на секунду вспыхивали зеленоватым огнем и тут же гасли, точно сгорали, и вслед за ними ветер горстями швырял колючую крупу.
Иногда по нашей просьбе Санька играл на скрипке, тихо и мечтательно, для настроения. Дверь держали на запоре: ребята надоедали своими советами и поправками. Для Лены существовал особый знак: два частых и два редких удара. Появление старосты считалось сигналом к концу занятий или большому отдыху.
Сегодня она постучалась раньше обычного. В белой кофточке в синюю полоску, в темной юбке, тоненькая и легкая, она улыбалась торжественно-сияющей улыбкой; косы лежали на голове подобно золотистой короне, по-новому преображая и украшая ее лицо.
Она остановилась за спиной Фургонова, который выполнял главное задание мастера – делал панораму Кремля, – и через плечо стала наблюдать за движением его пальцев. Пальцы ученика выбирали нужную породу дерева – клен, красное дерево, грушу, выплавок каштана, зеленый мореный бук, орех, карагач – скальпелем отрывали от фанерного листа мелкие кусочки и осторожно лепили на кальку, подгоняя один к другому, согласно рисунку.
И постепенно возникали величественные очертания Кремля: строгая гранитная набережная, стройный ряд пышных зеленых деревьев на ней; зубчатая кирпичная стена и над ней – вскинутый ввысь острый конус древней башни; а за стеной, на холме – здание большого, ослепительной белизны многооконного дворца с развевающимся наверху флагом; за ним справа – купол Ивана Великого, а дальше, в небе, – круто взбитые клубы предгрозовых облаков. Все это причудливо отражается и дрожит на поверхности спокойных, чуть колеблемых вод Москвы-реки.
Приклеивая на кальку последние кусочки – заключительные штрихи, Фургонов потел от волнения и поминутно вытирал полотенцем лицо, шею и руки, с досадой отбрасывая назад рыжие пряди волос. Лена тихонько подобрала их на макушку и закрепила заколкой, вынув ее из своих волос. Он повернул к ней лицо; в диковатых глазах его горячим ключом билась, кипела радость труда.
Лена, наконец, отошла от Фургонова. Направляясь к Саньке, она заметила как бы невзначай:
– А электрики с механиками вас обогнали, ребята. У нас уже и радиоприемник и патефон готовы, приходите завтра смотреть.
– Еще бы!.. – хмыкнул Иван. – Вам инженеры помогали.
– А у вас мастер.
– Он нам не помогает, а руководит, – поправил Болотин, разогнав по всему лицу веснушки. – А это разница.
Фургонов распрямился, с шумом отодвинул от себя табуретку, встал и пробасил:
– Еще три-четыре дня, и у нас готов, как с иголочки… Саня, разряди атмосферу.
– Давайте кончать, – сказали мы с Иваном в один голос.
Санька выпиливал решетку кружевного узора. Отложив лобзик, он потянулся за скрипкой. В это время вошел Никита. Он был возбужден. Щеки его пылали от мороза, зябко передергивая плечами, он повесил пальто, ушанку на вешалку и проговорил с сокрушением:
– Ох, и холодина, братцы, спасенья нет! Ветер так и сечет! – Приблизившись к Ивану, он сунул ему за воротник ледяные руки. – Вот где тепло-то!..
Иван вскрикнул:
– Отстань! Что вы в самом деле: то водой в лицо брызгают, то руки за воротник суют. Не доведут до добра эти глупые шутки. Предупреждаю!..
Никита примирительно похлопал друга по спине:
– Душа смерзлась, Ваня, чайку просит. Сходи…
Иван надул губы, проворчал что-то, но отказаться не посмел.
– Давай закурим, – предложил Никита Фургонову.
– Курите в форточку, – приказала Лена.
Прислонившись к подоконнику, Никита следил, как синие ленточки дыма колыхались под потолком, текли в форточку и тут же отбрасывались назад встречным потоком ветра.
– Помните инженеров, которые работали в новом цехе, оборудование устанавливали, печи монтировали? – спросил Никита, зажмурив от дыма один глаз, точно прицеливаясь.
– Что в поселке ИТР жили, иностранцы? – живо отозвался Фургонов.
– Они самые.
В первые дни учебы, во время знакомства с производством нам несколько дней приходилось работать в одном цехе с ними. Мы там часто встречали тех двух иностранных специалистов, которых увидели в первое утро у заводской проходной: сухопарого и хмурого англичанина с квадратной, тяжелой челюстью, похожей на большой висячий замок, с трубкой в зубах, и американца в кожаной коричневой курточке на «молниях» и в берете на бритой голове. Американец беспрестанно жевал резину, по-приятельски похлопывал каждого по плечу, громко восклицал и жизнерадостно смеялся. Он и нас щедро наделял жевательной резиной: приобщайтесь, дескать, к американской цивилизации. Мы пробовали жевать, точно телята, затем с отвращением выплевывали.
– Их сегодня арестовали, – сообщил Никита спокойно. – Планы секретных цехов фотографировали и отправляли своей разведке в Америку. Шпионы!
– Откуда ты знаешь? – сдавленно спросил Фургонов, ошеломленный известием.
– Отец рассказал. Вместе с ними замешаны и наши трое – все из бывших беляков.
Воцарилось молчание. Сосновая ветка однообразно стучала в окно. Точно холодная рука медленно и больно сжала сердце, и оно затрепыхалось, как бы стараясь вырваться. Болотин от изумления присел и усиленно замигал белыми ресницами. Санька, побледнев, приподнялся и простонал с горечью и сожалением:
– Эх, ну зачем пускали их на завод и вообще в Союз?!. – и сел, безнадежно махнув рукой.
– Подумаешь, специалисты!.. Сволочи! – вырвалось у меня с яростью. – И без них справились бы.
– Кто же знал, что они такие?.. – тихо проговорила Лена.
– Конечно, – добавил Никита. – С виду улыбаются, притворяются друзьями, а за спиной нож наготове.
Фургонов понуро молчал, в опущенной руке курилась забытая папироса, догорев, обожгла палец; он тряхнул кистью и поморщился. Было видно, как в немигающих глазах мучительно и напряженно металась как бы проснувшаяся мысль.
Вернувшись из кубовой и не понимая перемены в настроении товарищей, Иван взволнованно выпалил, с громом ставя чайник на стол:
– Ребята! Комендант у новичков двух голубей отобрал и выпустил их на волю! Ребята побежали ловить. Пойдем, посмотрим! – Новость Ивана не нашла отклика, и он, недовольно покосившись, проворчал: – Ну, чего разбрелись по углам? Убирайте со стола, попьем чаю да спать: завтра рано вставать…
Следующий день оставил в душе и в памяти еще более глубокую, неизгладимую борозду.
На дворе рыскал накаленный стужей ветер, по земле неслись длинные змеи сизой обжигающей поземки и тонко шипели. Подгоняемые ветром, мы в один миг добежали до мастерской. Павел Степанович пришел небритый, простуженный, ворчливый и сразу же разогнал нас по делам: одних послал на улицу складывать в штабели привезенные материалы, других заставил распиливать доски и заготовлять бруски, третьим поручил что-нибудь долбить или строгать.
Вскоре после обеденного перерыва в столярной появился Сергей Петрович. Он торопливо прошел между верстаками и скрылся в маленьком кабинете заведующего, плотно прикрыв за собой дверь. Как мы потом узнали, он только что проводил митинг в соседнем цехе, после которого завернул к нам.
Кто заметил на его мужественном лице тревогу, тот сразу понял, что случилось что-то большое и непоправимое. Неожиданно донесся голос заводского гудка; он волнисто струился, то затихая, то разрастаясь и наливаясь полной силой. Сергей Петрович с заведующим вышли из кабинета. Секретарь парткома снял фуражку и окинул напряженным взглядом мастерскую:
– Товарищи! Товарищи, прекратите работу!
Стук молотков и жужжание пил смолкли. Рабочие, обходя верстаки и шурша завитками стружек, медленно подступали к Дубровину. Звук гудка все еще не прерывался и, проникая в грудь, леденил сердце. Сергей Петрович поднялся на брусья, сложенные поленницей, и произнес срывающимся от волнения голосом:
– Товарищи! Коммунистическая партия и весь советский народ понесли тяжелую утрату: в Ленинграде врагами народа убит Сергей Миронович Киров!
Отчаянный вздох, похожий на тяжкий стон, вырвался словно из одной могучей груди и объял пространство. Кто-то медленно снял шапку, кто-то застегнул ворот рубахи, кто-то с лицом, затвердевшим в гневе и решимости, выпрямился и расправил плечи, как перед битвой. Глаза, устремленные на секретаря парткома, горели грозно, сердито.
Сергей Петрович говорил людям о Кирове, о его светлом жизненном пути, о беззаветном служении народу, о преданности Родине и партии, о могучем организаторском таланте Великого гражданина.
Потом выступали рабочие. Один оратор сменял другого. Все выступавшие настойчиво требовали суровой, беспощадной кары палачам, призывали к бдительности и сплоченности.
Мы, подростки, плотной кучкой стояли среди рабочих, жадно ловили речи старших и чувствовали, как ярость остро коснулась души, опалив ее своим жаром.
Мы видели, как на брусья вспрыгнул Павел Степанович. Некоторое время он стоял безмолвно, губы его дрожали, очки, то и дело спадавшие со лба на нос, он раздраженно сорвал.
Мне мгновенно вспомнилась его картина «Киров на охоте». Я представил мастера, сидящего в своей уютной квартирке, любовно воспроизводящего каждую черточку улыбающегося лица Кирова.
– И вот Сергея Мироновича нет с нами… – в горле перекатывался горький комок, мешая ему говорить. – Подлые бандиты отняли у нас Кирова. – И старый мастер громко вскрикнул, точно хлестнул по сердцу: – Смерть убийцам! Смерть за смерть, кровь за кровь!
Сколько раз слышал я потом и повторял сам эти страшные в своей огненной и справедливой силе слова, произносимые в малых и великих битвах моего народа с врагами родины, с врагами человечества!
Смерть за смерть, кровь за кровь!
7
Два дня мы работали над радиолой вместе с электриками и слесарями, подгоняли и укрепляли в футляре механизмы, аппаратуру. Шестого декабря радиола была выставлена в большом классе школы для обозрения. Водруженная на высокий, специально изготовленный постамент, строгая и сверкающая, она поражала и радовала взор изяществом линий, мягкостью тонов, тонкой художественной резьбой, яркой инкрустацией, и нам не верилось, что она сделана нашими руками. Точно на экране, отчетливо возникали очертания Кремля, Большого театра со вздыбленной четверкой над колоннами, вставала безмолвная и печальная фигура поэта и видневшиеся за ним силуэты двух мчащихся автомобилей…
Густой поток звуков медленно и мелодично лился из репродуктора радиолы. Музыка сладко качала и возносила куда-то высоко; на мгновение мимолетным видением промелькнули ярко освещенный салон парохода, мокрая темнота за широкими окнами, смеющееся лицо Серафимы Владимировны Казанцевой и внимательный взгляд Сергея Петровича, первый раз тогда встретившийся с моим взглядом…
Павел Степанович, помолодевший и торжественный, в выходном костюме и при галстуке, смущенно топтался возле нашего произведения, часто снимая кепку и вытирая красным платком лысину.
– Ну, что вы… это самое… выстроились, как на параде? – ворчал он, сдерживая усмешку. – Чего уставились на меня?
А мы действительно выстроились, как бы показывая ему себя.
Чуть склонив голову, Санька ловил нежные звуки скрипки, запоминал. Он все еще тянулся вверх, рос, большие темно-карие глаза, затененные длинными ресницами с загнутыми концами, лучились внутренним ласковым светом. При всей своей мягкости и застенчивости, он был упорен и настойчив; стихи писать не бросал, посещал музыкальный кружок во Дворце культуры. И если раньше мы скрывались от его «упражнений», то теперь сами просили его играть: он уже играл и Шопена и Чайковского. Он один умел организовать день так, что, по словам Ивана, некуда было клин вбить: успевал готовить уроки, работал над радиолой, играл, ходил на лыжах, и все чаще жаловался, что музыкальный кружок ничего ему не дает, что хорошо бы найти учителя музыки.
Иван располнел еще больше, щеки круглого, добродушного лица точно налились красным соком и покрылись легким серебристым пушком, губы он складывал бантиком и двигался грузно и косолапо. Из прочитанных книг выхватывал наиболее замысловатые слова, чаще всего нерусского происхождения и с чудовищной легкостью уснащал ими свою неторопливую, сильно окающую речь. Учеба давалась ему с огромным трудом, которого он не жалел.
Рядом с ним Болотин казался тоненьким, как тростинка; внутри него сидел колючий еж и по-прежнему не давал ему покоя; парень всех разыгрывал, передразнивал, и если удавалось удачно поддеть кого, то приседал и икающе хохотал, собрав в темное пятно все веснушки на носу.
Его дружка, Фургонова, трудно было узнать теперь. События последних дней точно накинули на него узду и укротили: он вел себя тише воды, ниже травы, сильно стеснялся своих больших рук, подбирал их в рукава и как-то виновато улыбался на похвалы мастера.
Наблюдая за нами и поглаживая лакированную крышку аппарата, Павел Степанович сказал с сожалением:
– Теперь, ребята, учить мне вас… это самое… нечему. Теперь вы сами мастера… Если такое осилили, то с рамами, столами и табуретками управитесь с закрытыми глазами. Никакого экзамена устраивать вам не буду, вы его сдали. Вашей работой я доволен, особенно Фургонова, Ракитина, да и остальных тоже… Работали с огнем, с душой, старались… А я ничего не держал от вас в секрете, все нес вам. Ну, вот… Теперь… это самое… наберу себе других учеников…