Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)
– Наша радость омрачилась вчерашними событиями: дым пожара несколько затуманил ясность нашего торжества. Враги еще раз напомнили нам, что они существуют, они живут среди нас и сдаваться не хотят. Наоборот, они переходят к действиям. Они стараются задержать наше продвижение вперед, замедлить, затормозить, оборвать… Но кто, скажите, сможет остановить теперь нашу поступь, прервать наш разбег?
Сергей Петрович говорил о победах первой пятилетки, о задачах второй, объяснял международную обстановку.
В этот вечер я впервые глубоко услышал сверлящее, похожее на зловещий клекот старого ворона слово «Гитлер» и другое, по-змеиному шипящее – «Черчилль». Они звучали непривычно и резко, как удар хлыста. Из слов Сергея Петровича я заключил, что нам, советскому народу, рано или поздно придется воевать с фашистской Германией.
– Сегодня Гитлер поджег рейхстаг, а завтра он попытается поджечь Западную Европу. Потом пойдет войной на нас, – предупредил Сергей Петрович. – За спиной Гитлера стоит империализм Англии и Америки. Империалисты ненавидят нашу страну так же, как ненавидит ее фашизм. И они помогут Гитлеру развязать войну. Войны мы не хотим! Мы сильны. И наша задача сейчас заключается в том, чтобы не покладая рук трудиться во имя могущества нашей Родины, быть бдительными и готовыми ко всяким случайностям и неожиданностям!
Слова Сергея Петровича возбуждали беспокойные мысли, непривычно роившиеся в голове. Все более отчетливо понимал я, что мир расколот на два лагеря, что между ними происходит непримиримая, ожесточенная борьба. Мне стало ясно, что мой долг – не сторониться борьбы, а быть в центре ее, плечом к плечу с Никитой, с его отцом, плечом к плечу с Сергеем Петровичем. Через полчаса начался концерт.
Когда в зале потух свет и сизо-синий бархатный занавес, как бы расколовшись на середине, тяжелыми колыхающимися складками разошелся по сторонам, на освещенную сцену стремительной походкой выбежал конферансье, тот самый толстяк Эрнест Иванович, с которым мы встречались на пароходе. Он был торжественно одет: черный костюм отутюжен; четко выделялся на нем ослепительный треугольник манишки с бойкими крылышками бантика, которые, думалось, сейчас затрепещут, и все вдруг увидят, как из-под рыжей бородки выпорхнет птичка. Эрнест Иванович мягко, точно шар, катался по сцене на своих коротких ножках. В паузах между номерами, потирая руки, он рассказывал анекдоты на тему дня, пуская меткие словечки, острил, пробовал петь и танцевать, подражая певицам и танцорам, а подвижное лицо его изображало целый каскад мимолетных чувств и переживаний. Он полностью расположил к себе зрителей. Смех и аплодисменты почти не затихали.
В середине программы Эрнест Иванович, приняв важную, даже величественную осанку, громко и торжественно оповестил:
– Сейчас выступит самый молодой исполнитель сегодняшней обширной программы – ученик школы ФЗУ скрипач Саша Кочевой! – И добавил: – Ваш товарищ и мой старый знакомый.
В зале захлопали. Гуще и дольше всех аплодисменты гремели в нашем углу.
После ухода конферансье сцена долго оставалась пустой. Никто не выходил. Мы поняли, что Санька заупрямился. Наконец, он выскочил на сцену так, словно его кто-то вытолкнул из-за кулис. Споткнувшись о складку ковра, он невольно пробежал через всю сцену к рампе, увидел в зале множество лиц, попятился назад, прижимая к груди скрипку и озираясь. Я был уверен, что Никита стоял за занавесом и грозил ему. Санька нерешительно остановился посреди сцены, вскинул скрипку к подбородку, закрыл глаза и заиграл. Играл он неплохо, ровно. Мастер Павел Степанович поощрительно протянул:
– Гляди, как… это самое… выводит, шельмец! – И похвастался соседу: – Мой ученик. Смышленый парень!.. Столяр.
А Санька уже освоился, осмелел, слушал аплодисменты, улыбался широко и простодушно, даже почесал затылок, чем вызвал смех в зале.
После Саньки на сцене появилась Серафима Казанцева в матово-белом, длинном до полу платье и серебряных концертных туфлях. Остановившись возле рояля и положив руку на крышку его, она улыбнулась в зал просто, чуть смущенно и радостно. Вслед за ней как бы прокрался аккомпаниатор, молодой человек с длинным, узким лицом и гладко зачесанными на пробор блестящими волосами, сел на стул, осторожно положил пальцы на клавиши инструмента и застыл в позе внимательного ожидания и готовности. Артистка кивнула ему. Ее длинные и крупные локоны волос пышно шевельнулись, губы разомкнулись, и полился негромкий, но необычайно звучный, бархатный голос. Все в ней было красиво: и лицо, и голос, и движения, и одежда, и сама она, строгая, красивая и недосягаемая.
Казанцева пела популярные песни, шуточные и лирические. Несколько раз она раскланивалась и уходила, но аплодисменты гремели, и она возвращалась. Наконец, когда все песни, предусмотренные программой, иссякли, она, придерживая складки платья, подступила к рампе и неожиданно спросила:
– Что вам еще спеть?
Ее наперебой просили исполнить песни из кинофильмов, в которых она играла. Она пела. Неизвестно, сколько бы держали ее зрители, если бы Эрнест Иванович не пришел к ней на помощь: выйдя на сцену, он выразительно развел руками: «Дескать, отпустите душу на покаяние» – и увел ее.
В антракте Санька прибежал в зал, отыскал нас и торопливо, несколько панически сообщил, что нас немедленно вызывает Сергей Петрович.
В небольшой, заставленной зеркалами комнате Сергей Петрович беседовал с Казанцевой. Она сидела в мягком кресле, рука устало свисала с подлокотника. Когда мы вошли, она приподнялась нам навстречу.
– Здравствуйте, ребята! – сказала она весело и дружелюбно. – Проходите. – Увидев меня, спросила: – Старый знакомый?.. Как доехали тогда? Учишься? На кого?
– На столяра, – ответил я.
– А вы? – спросила она Никиту.
– А я на кузнеца.
Вбежала опоздавшая Лена и с любопытством уставилась на Казанцеву.
– Ух ты, красавица какая! – тихо воскликнула та и взяла Лену за руку, притянула к себе: – А ты на кого учишься?
– На электромонтера.
– Ну, а мечтаешь о чем?
Лена зарделась, смущенно попятилась. За нее ответил Иван:
– Спит и видит белую фуражку на голове – капитаном волжского парохода задумала сделаться.
– Как интересно! – проговорила Казанцева, оглядев всех нас. – Товарищ Дубровин попросил меня рассказать вам о себе… А я не знаю, что и говорить. – И она в затруднении пожала плечами.
– Они ведь вас считают, Серафима Владимировна, недосягаемой, – усмехнулся Сергей Петрович.
Казанцева рассмеялась:
– Неужели правда? А ведь шесть лет назад я была такой же, как и вы, фабзавучницей. – Мы недоверчиво переглянулись. – Отец у меня слесарь-водопроводчик. Когда я окончила пять классов, он устроил меня в школу ФЗУ. Я училась на слесаря. После школы работала полтора года на Втором часовом заводе…
– Обманываете, небось? – с сомнением спросил Иван и подался к ней, глядя на ее руки. Казанцева протянула ему левую руку; он взял ее и, поворачивая, начал тщательно исследовать: на ладони и на пальцах были видны узенькие пятнышки-шрамики – следы порезов и ссадин.
– Это вот напильником полоснула, – разъясняла она, – это от удара зубилом, а это я не знаю уж чем.
– Как же вы из слесаря в артистку-то вышли? – спросил предельно заинтересованный Фургонов.
Она улыбнулась, развела руками и простодушно призналась:
– Очень уж хотелось быть артисткой, вот и вышла! Когда работала на заводе, играла в драмкружке. Потом руководитель посоветовал мне поступить в актерскую школу при киностудии, подготовил меня, я выдержала испытания. Там меня научили мастерству, поставили голос. И тогда же меня стали снимать в кино. Вот и все.
Мы молчали, пораженные тем, как все это просто, естественно и захватывающе интересно. Как бы угадав наши мысли, Серафима Владимировна сказала:
– Это на первый взгляд кажется все сложным, почти недосягаемым, а если разложить все по годам, по ступеням, по шагам, – все станет гораздо проще… Самое главное, ребята, – иметь цель жизни. Выбрал цель – счастливый человек. К ней отовсюду у нас прийти можно: из города или из деревни, – все равно придешь, достигнешь; нет такой цели, чтобы нельзя было отыскать к ней дорогу или тропинку. Я это на себе проверила.
Казанцева повернулась и вопросительно поглядела на Сергея Петровича, как бы спрашивая, так ли она сказала. Пощипывая ус, он чуть заметно кивнул ей и встал. Мы поняли, что пора уходить, и стали прощаться. Провожая нас Серафима Владимировна сказала:
– Я слышала, что вы собираетесь летом в Москву? Приедете, позвоните мне, встретимся… Может быть, удастся показать вам, как снимается фильм.
Лена не утерпела и спросила решительно:
– Скажите, Серафима Владимировна, Эрнест Иванович – это ваш муж?
Казанцева опять засмеялась и ответила просто:
– Мой муж в Москве. Он инженер. Мы вместе фабзавуч кончали.
Лена сразу расцвела и посмотрела на меня внимательно и восторженно. А я не мог оторвать взгляда от Серафимы Владимировны. Ну есть же такие красивые, такие веселые и душевные женщины!
3
В выходной день утром, принарядившись, мы шестеро – жители нашей комнаты, Лена, да по дороге увязался с нами Болотин – отправились в рабочий поселок к учителю. Деревянные одноэтажные домики, похожие друг на друга, были обнесены низенькой изгородью. Зимой бураны нагромождали здесь высокие снежные горы: по утрам люди расчищали дорожки от крыльца к калитке и дальше, на дорогу. Теперь здесь было тесно от тучной зелени садов. Домик Тимофея Евстигнеевича казался мохнатым, сирень переплелась ветвями и заслонила окна, выплеснув наружу тугие пенисто-белые и синие с изморозью бутоны цветов; сверкая крупными росяными каплями, они тонко благоухали. Грузными куполами нависли над крышей кроны лип.
Пройдя к дому, мы остановились рядом, положив руки на острые копья изгороди. В окно видны были спинка кровати, край подушки и смутно-темный клинышек бороды из-за нее. Смелость и торжественность наши сразу пропали.
– Спит, наверно, – почему-то шепотом сказал Санька. – В другой раз лучше зайдем…
– А может, не спит, – возразил Болотин. – Надо послать кого-нибудь одного, узнать. Могу я пойти…
– Иди ты, Лена, спроси у Раисы Николаевны: можно ли нам? – сказал Никита, открывая калитку.
Лена закинула косы за спину, проскользнула в калитку и пошла по желтой дорожке к крыльцу. Едва она скрылась в домике, как в двери появилась Раиса Николаевна в цветном халатике и позвала нас. Мы вошли в комнату. Сюда сквозь листву сирени скупо пробивались солнечные лучи: по чистому полу были разбросаны пятнистые тигровые шкуры теней.
Раиса Николаевна приблизилась к кровати и дотронулась до руки Тимофея Евстигнеевича:
– Тима, ребята пришли…
– Ребята? Какие ребята? – непонимающе спросил учитель и оторвал от подушки голову. – Подай мне очки.
Она дала их и помогла ему сесть. Учитель, увидев нас, оживился:
– Ах, это вы пришли!.. Ну-с, проходите, кто тут?
Мы взяли каждый по стулу и расселись вокруг кровати.
Тимофей Евстигнеевич похудел, нос его заострился, сквозь прозрачную кожу на висках и на лбу проступала синяя паутина жилок. Только бородка по-прежнему воинственно торчала вверх. Учитель растроганно улыбался грустными глазами, увеличенными выпуклыми стеклами очков.
– Ну-с, ну-с, – повторял он, закрывая грудь простыней. – Очень хорошо, что пришли… – оглянулся на нас и замолчал.
Лена призналась:
– Скучаем мы без вас. Больно вы долго хвораете…
– Да, валяюсь вот, – сознался учитель с горечью. – Ослаб… Но ничего. На свете бывают две болезни: немощь души и немощь тела. Я слаб телом. Это не страшно, это пройдет. Увлекся я тогда, на пожаре, забыл, что трухлявый весь, и простыл…
Иван внимательно слушал, слушал и вдруг спросил:
– Может быть, вам железа не хватает?
– Железа? Почему железа?
– Всякое бывает, – пояснил Иван. – У нас в деревне случай был с садовником, дедом Баздякой… Такой, понимаете, расторопный старик был, всегда рысью бегал по порядку. Наши хитрости наизусть знал – яблоко не украдешь, не-ет!.. Сам не ел и другим не давал. Поймает и крапивой по голому месту, а то из ружья вдогонку пальнет. Он солью стрелял. Однажды мне попала такая дробина, так я ни встать, ни сесть не мог, пока она не растаяла и не вытекла оттуда. Жадный был старик. И вдруг дед Баздяка занемог, чахнуть стал… Ну, нам свобода: в саду мы хозяева! Как-то раз забрались, насовали яблок за рубашки, раздулись, все равно что самовары, домой было собрались, да захотелось взглянуть на деда: что с ним такое приключилось. Заглянули в шалашик – он на соломенной подстилке валяется, стонет: старуха, видно, припарки ему только что сделала… Прокрались к нему, сидим, не дышим. А он увидел нас и шепчет так жалобно: «Конец мой, – говорит, – пришел, ребята, умираю». А глаза-то его все ж приметили, что мы с яблоками, спрашивает: «Хороших ли нарвали?» Мы говорим: «Первый сорт, дедушка, анисовые, сладкие!» Это, значит, те самые, которые он больше всего остерегал. «Дайте, – говорит, – перед смертью съесть одно…» Мы отодвинулись в сторонку, посовещались: давать ему или пускай мучается за его жадность? Решили дать: натрясем себе в десять раз больше… Съел он одно, другое, третье… Мы вытаскиваем из-за пазухи, подкладываем ему, а он ест, как в прорву валит! Все подчистил да еще с яблони набить послал. И, скажите на милость, ведь ожил! Наелся и оживел. Совсем здоровый стал, даже повеселел… «Ну, – думаем, – сейчас награждать нас станет за такую выручку!» А он как гаркнет: «Вы чего по чужим садам шатаетесь?! Хозяин сомлел, а вы уж тут как тут! Я вас проучу!.. Вон из сада!» И к ружью тянется… Мы кто куда, только подавай бог ноги… А после один московский студент объяснил нам, что в нем, в Баздяке, железо кончилось и вы, говорит, яблоками вылечили его, вроде как спасли от смерти. Вон как! Так, знаете, мы аж заплакали от досады: простить себе не могли, что вылечили! К саду-то не подойти, так и жди соль в зад… Вот как случается, Тимофей Евстигнеевич. Вы спросите врачей, они вам скажут, что человек в самом деле без железа жидок, поэтому и никнет… – Иван облизал свои большие мягкие губы, сложил их «бантиком» и с важностью выпрямился на стуле.
Тимофей Евстигнеевич откинул голову на подушку, бородка его затрепыхалась от беззвучного смеха. Мы прыснули вслед за ним, и в комнате стало шумно, весело. В дверях появилась испуганная Раиса Николаевна.
– Так, значит, пожалели, Ваня, что вылечили садовника-то? – спросил учитель, смеясь, снимая очки и вытирая платком глаза.
– Я вам серьезно говорю, а вы смеетесь! – обиженно пробурчал Иван, шмыгнул носом и замолчал.
– Мне, Ваня, надо бы каленого железа… Мои болезни только каленым железом выжечь можно. – Тимофей Евстигнеевич утомленно провел ладонью по жаркому лбу, стер капельки пота, вздохнул: – Эх, ребятки мои, озорные человечки, люблю я вас…
– Мы вас тоже любим, Тимофей Евстигнеевич, – взволнованно проговорила Лена.
Учитель выпил поднесенное Раисой Николаевной лекарство, поморщился, помедлил, потом ответил:
– А за что же не любить меня? Я не злой, не скучный. Скучные люди вроде угара: от них голова болит… Вот учу вас разным премудростям, хорошие слова говорю, знаю, что плохие вы сами без меня услышите… – Остановив на мне просветлевший взгляд, спросил с оттенком удивления: – Дима, ты причесан? Видишь, причесался – и сразу стал красивым и даже тихим.
– Он на ночь голову сахарной водой смачивает. Над ним всегда рой мух вьется, – засмеялся Болотин, стараясь опять вызвать общий смех.
Никита одернул его:
– Замолчи! – И сказал учителю: – Диму в комсомол приняли, Тимофей Евстигнеевич.
– Поздравляю, Дима, очень рад за тебя. Это хорошо… Юность с комсомолом связана, а подрастете – в партию. Обязательно в партию вступайте… – Он чуть повернулся на бок, взглянул на Саньку: – А ты, Саня, скрипку свою не бросаешь? Лена учит тебя играть на пианино?
– Опоздали! – наклоняясь к учителю, поспешил известить Болотин. – Обставил он ее. Он уже во Дворце культуры выступал.
– В ладоши хлопали, как народному артисту, – добавил Иван не без гордости.
Болотин выхватил из кармана блокнот. На листке был изображен Санька, непомерно вытянутый, изломанный, рука со смычком застыла в размахе, удлиненные пальцы касались струн, голова отброшена назад, глаза закрыты, и ресницы лучами падали на скрипку.
– Похоже, – похвалил Тимофей Евстигнеевич, разглядывая карикатуру.
– Не могу отвадить его от этой глупой привычки, – созналась Лена, – зажмурится и начинает. Думаешь, вот-вот упадет…
– Так я и не слышал твоей скрипки, Саня! – с сожалением вздохнул учитель.
Раиса Николаевна опять принесла лекарство. Больной со страхом глядел, как она приближалась к нему, держа в руках тарелку со стаканом воды, с пузырьками и ложкой на ней.
– Не надо, Рая, погоди немножко! – сказал он просительно. – Ты же видишь, что все это зря, не помогает мне. И вообще мне ничего не надо… Ты не тревожь меня, дай мне поговорить…
– Тима!.. – укоризненно сказала жена, остановившись в отдалении, потом повернулась и пошла к двери, седая, сухонькая, горестно прикладывая платок к глазам.
Он окликнул ее мягко и вкрадчиво:
– Рая! Ну давай, давай, приму. Может быть, полегчает, а? Ты не сердись!
И вдруг он закашлялся. Кашель рвал у него все внутри, душил: тело его, странно сжавшись в комок, судорожно билось на подушках; лицо, шея и грудь побагровели; изо рта вырывался непрерывный, захлебывающийся хрип; голова болталась; очки, скользнув по простыне, упали на пол. Учитель глотал воздух, тер грудь, и мне казалось, что она сейчас разорвется.
Мы встали и отошли от кровати. Один Никита помогал Раисе Николаевне. Уложив больного, она торопливо вышла в другую комнату и стала звонить по телефону.
Кашель прекратился, но при дыхании в груди учителя еще что-то хрипело и клокотало. Тимофей Евстигнеевич лежал бледный, по-детски беспомощный, крошечный. У меня сжалось сердце от жалости к нему. Я взял безжизненно свесившуюся руку его и бережно положил на кровать.
В это время вошел Сергей Петрович. Он пропустил впереди себя врача с маленьким чемоданчиком в руках. Врач пошел на кухню мыть руки, а Сергей Петрович, остановившись позади нас, не спускал с учителя черных, пристальных, обеспокоенных глаз.
Тимофей Евстигнеевич, не пошевельнувшись, не открывая глаз, тихо проронил:
– Многое с вас спросится, когда подрастете, большую ношу взвалят на плечи – не согнитесь. Где мои очки? – Рука учителя пошарила вокруг себя, не найдя очков, она опять повисла, касаясь пальцами пола. Больной забормотал что-то бессвязное, невнятное…
Врач подошел к постели и, не приступая еще к осмотру, сказал Сергею Петровичу:
– Его надо отправить в больницу.
Сергей Петрович сделал нам знак, и мы бесшумно вышли из комнаты.
На улице ярко светило солнце. Ветер чуть колыхал ветви старой липы, и листья ее шелестели.
…Тимофей Евстигнеевич умер через два дня в больнице. После смерти отца и убийства двадцатипятитысячника Горова это была третья смерть… Отца моего нет в живых, а вещи, сделанные его руками, живут и украшают жизнь людей. После Горова остался колхоз, который он помогал крестьянам создавать.
А что оставил учитель? По каплям роздал он себя нам, своим ученикам, – их у него были сотни. В душу каждого из нас он заронил зерно хорошего, которое, быть может, даст росток; росток поднимется и расцветет пышно и красиво, и мы будем благодарны ему за эти ростки и цветы.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Приближались экзамены. Они представлялись нам в виде высокого каменистого перевала на нашем пути, который мы обязательно должны были взять, чтобы идти дальше. Там – каникулы на два месяца, там – Москва.
О Москве мы говорили много и горячо. Она входила в программу нашей жизни так же верно, как экзамены, каникулы, новый учебный год. Нас беспокоил, а иногда просто повергал в панику только один вопрос: а что, если путешествие наше почему-либо не состоится?..
Как-то раз, встретив меня возле железнодорожной платформы, Сергей Петрович пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
– Как ты изменился, Дима, вырос!.. Как вы там?
Он и сам заметно изменился за каких-нибудь два месяца: стал будто моложе, стройнее, негустые русые усы, выгорев на солнце, еще более посветлели, голос сделался мягче, задушевнее.
Через левую руку его был перекинут плащ, а правою он взял меня за плечи. Так мы и двинулись к общежитию. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь из ребят увидел нас вдвоем. Но в лесу было пусто и тихо. Только дятел неутомимо долбил в верхушке сосны, и гул катился по стволу до самого низа.
Сергей Петрович, помня мои порывы все бросить и убежать с завода, не забыл спросить меня, не собираюсь ли я назад в деревню (он всегда донимал меня этим вопросом).
А в деревню мне действительно хотелось: я сильно соскучился по матери и Тоньке. Несколько дней назад я получил от них письмо:
«А от тебя писем все нет и нет, и я все думаю: не случилось ли чего с тобой? А летом дожидаемся тебя домой, непременно приезжай на побывку с товарищами, если они согласятся приехать…»
Я представил, как мать, присев к уголку стола, с грустным лицом неторопливо диктует Тоньке, как та, положив на стол локотки и уткнувшись носом в самую бумагу, старательно излагает сетования матери, не переставая пререкаться с нею. В конце письма Тонька приписала от себя:
«Смотри, приезжай, Митя. А то, как ты уехал, мамка как замерла, так и живет, словно сонная или замороженная, даже во сне все о тебе шепчет. Приезжай. Скоро у нас на площади перед школой будем памятник ставить Горову – помнишь, у нас на квартире стоял зимой, бритый весь, из Москвы? А Фильку Разина выбрали секретарем комсомола – начальника из себя изображает. Евленья Юдычева вышла замуж за Микешку Растяпина. Она теперь ходит и не нарадуется: ведь он курсы кончил и теперь агрономом у нас. А я бы не пошла за такого: не нравится он мне – с портфелем своим не расстается…»
Но об этом письме я ничего не сказал.
– Мы в Москву собираемся, Сергей Петрович, – признался я откровенно.
– Ах, в Москву! – удивился он и тут же сказал с раскаянием: – Поспешил я тогда с обещанием-то. Теперь деваться некуда: дал слово – выполняй. – И, пройдя несколько шагов, заверил: – За мной дело не станет. Посмотрим, как вы испытания выдержите. Мне сказали, что Санька стал учиться хуже… А по договору как? Если один из «высокой договаривающейся стороны» не сдаст какой-нибудь предмет, то не едет никто. Значит, вы не сильно хотите попасть в Москву, если не можете заставить Саньку заниматься.
– Заставишь его!.. Станешь говорить – ощетинится, фыркнет и убежит.
– Этого не может быть, – строго сказал Сергей Петрович, отстраняя меня. – Вас много, а он один. Ваше решение для него должно быть законом, так же как и для тебя и для Никиты. Запомни это, пожалуйста.
Мы и сами видели, что дела у Саньки плохи. Что-то случилось с нашим другом, какая-то борьба происходила в нем, поглощая его всего. Он глядел на нас изумленно и выжидающе и все время к чему-то прислушивался, чего-то ждал. Сначала мы думали, что на него сильно повлияла смерть Тимофея Евстигнеевича. Но тягостное впечатление смерти, отодвигаясь все дальше, стиралось временем, а Санька становился все нетерпеливее и отчужденнее.
Вечерами он пропадал во Дворце культуры. Возвращался оттуда поздно, торопливо и как-то виновато прятал скрипку под стол и, лежа на койке с открытыми глазами, что-то шептал, должно быть, сочинял стихи. Мы неосторожно стали подтрунивать над ним, и тогда он перекинулся в компанию Фургонова и Болотина, подолгу засиживался в их комнате. Что влекло его к ним, пока трудно было понять.
Санька считался лучшим игроком в волейбол. Быстрый, напористый, пружинисто подскакивая, он красиво принимал мячи, точно пасовал, негромко предупреждая:
– Дима, Никита, Леночка, даю…
Мяч взвивался над сеткой, натянутой между двумя соснами. Команда наша была непобедимой. Перейдя к Фургонову, Санька сделался нашим противником, и Чугунов, неизменный и справедливый судья наших соревнований, сделал вывод:
– Плохи ваши дела, ребята… побьют вас.
Резкие срывы и внезапные перемены в настроении друга не на шутку тревожили нас: надо было что-то предпринимать, выяснять, выручать, а мы не могли догадаться, что с ним происходит.
Однажды среди ясного дня налетел дождь. Прекратив игру, мы сбились под навесом крыльца. Светило солнце, и крупные горошины капель, сверкая, падали из облака на яркие лучи, как бы секли, дырявили их; и казалось, что день звенит серебром.
Пугливо озираясь, Санька некоторое время прислушивался к шуму дождя, потом спрыгнул с крыльца и побрел в сторону Волги, вобрав голову в плечи и туго прижав локти к бокам.
Облако расплывалось, все вокруг посерело, дождь не переставал, и нам втроем пришлось отправиться на поиски товарища.
Подобрав колени под подбородок, промокший, Санька сидел под елкой на берегу и смотрел на Волгу. Высокие холмы за рекой как бы дымились, косматились в облачных клочьях, в полосах дождя. На воде то и дело возникали круги и уносились течением.
– Ты чего тут сидишь? – спросил Никита с беспокойной усмешкой.
Санька поежился и, чуть заикаясь, заговорил, показывая на реку:
– Течет, течет – и конца нет, вся в завитках… Смотрите, завитки крутятся и тонко-тонко посвистывают, вроде сусликов в поле. И берег, смотрите, как живой, крадется, двигается куда-то…
– После расскажешь, – прервал его Никита, присев на корточки. – Вставай, пойдем домой.
– Видишь, кожа, как на ощипанном гусаке, – недовольно проворчал Иван, который стоял поодаль.
Санька послушно поднялся, вздрогнул и виновато улыбнулся. Всю дорогу он не проронил ни слова. Взбежав по лестнице в комнату, не снимая мокрой рубашки, он наскоро вытер полотенцем лицо, шею и руки, вынул скрипку и, сощурившись, стал осторожно водить смычком по струнам, часто останавливаясь и прислушиваясь к звукам. Веки вздрагивали, брови сталкивались на переносье и разлетались, с мокрых волос изредка падали на пол капли. Никита сделал нам знак, и мы оставили его одного, отложив разговор до вечера.
В конце дня мы все-таки собрали небольшое «совещание», чтобы поговорить с Санькой. Увидев нас всех в сборе, он заволновался. Сначала присел к столу, потом перешел на кровать, затем ткнулся в дверь, как бы собираясь бежать, раздумал, вернулся и рывком толкнул створки рамы. Нащипав горсть зеленых иголок с ветки, он помял их в руке и рассеял по столу.
Никита пристроился рядом с ним, обнял за плечи и предложил по-дружески:
– Давай поговорим, Саня.
– Говорите.
– Не хочешь, видно, ты ехать в Москву, – упрекнул я.
– Почему? – он резко обернулся и жадно взглянул на меня. Но, вспомнив, очевидно, условия Сергея Петровича, смирился. – Я на каникулы к дедушке поеду.
Лена быстро откинула за спину косу, поглядела на Саньку из-под опущенных ресниц и чуть насмешливо сказала:
– Тебе не к дедушке надо ехать, а в Москву. Тебе обязательно надо туда попасть.
– Постой, Лена, дело не в Москве, – остановил ее Никита. – Попадем в Москву – хорошо, не удастся – проживем и так. Главное не в том, попадем или не попадем в Москву. Главное – в учебе. Пора бы тебе взяться за нее, Саня. Когда вступал в комсомол, заверял, что будешь первым в учебе, а выходит, что ты врал все…
Санька склонил голову, поморщился от слов Никиты, сглотнул слюну, шумно втянул воздух ноздрями, подержал его в легких и осторожно выдохнул.
– И вообще расскажи, что с тобой творится. Поделись, если не секрет.
– Куда ему! – поддержал я Никиту. – Он с Фургоновым делится. Тоже дружков выбрал! Фургонов-то не знает, как книжку в руках держать.
– Если тебе нравится Фургонов, дружи. Только не к нему иди, а тяни его на нашу сторону, – проговорил Никита.
– Я к Болотину хожу, мы стенгазету выпускаем, – пробурчал Санька в оправдание.
– Мы решили так: каждый будет готовить тебя по какому-нибудь предмету. – Я – по химии, Дима – по математике, Лена – по литературе, а Иван…
– А я буду следить, чтобы он не свихнулся опять, – подсказал Иван.
Санька молчал. Прохладные сумерки вливались в комнату и сгущались в углах. Чтобы лучше видеть, Лена пересела ближе к окну, пристроилась на подоконнике рядом со мной.
– Наша комната считается самой дружной, образцовой, – сказал я, – а ты… Нажми перед экзаменами… По математике я тебе помогу.
Покосившись на нас с Леной, Санька вдруг встал и крикнул мне в лицо:
– Не надо мне твоей помощи! Сам подготовлюсь, без тебя! – Отойдя к двери, он выпалил резко: – С Фургоновым-то лучше, чем с тобой! – и выскочил из комнаты.
Лена выбежала вслед за ним.
– Страдает он, ребята, – определил Иван и приоткрыл рот, потрясенный этим внезапным открытием: – Ай-яй-яй!..
– Да, теперь все ясно, – заключил Никита, взглянув на меня. – Он влюблен в Лену и ревнует ее к тебе. Он не может видеть вас вдвоем. Я давно это заметил. – И сокрушенно всплеснул руками: – Ну, скажи ты, пожалуйста, какой оборот!..
– Втюрился! Ну, не дурак ли, а? – поражался Иван. И, подумав, глубокомысленно добавил как бы в оправдание: – Хотя у нас в деревне тоже был такой, влюбленный в одну вдову. Сысориков такой… Каждое воскресенье ходил в церковь поклоны класть, чтобы бог подсобил ему опутать ту вдову. Но она все-таки замуж вышла за другого. А Сысориков с горя церковь поджег – осердился на бога, что тот не помог ему…
– Перестань врать! – раздраженно крикнул на него Никита. – Надоел со своими байками.
Отходя к своей койке в углу, Иван флегматично пожал плечами:
– Пожалуйста… В другой раз будете упрашивать высказаться, так я промолчу, раз такое отношение…
Мне не хотелось верить Никите, что я и есть источник всех Санькиных переживаний, но вскоре убедился в этом сам.
Один раз мы допоздна играли в волейбол. Сетка уже растаяла в сумраке, глаза напрягались, мяч пролетал мимо рук. Но упорство и соревнование на выдержку не позволяли покидать площадку. Кто-то запалил мяч ногой. Мы с Леной двинулись за ним одновременно.
– Давай убежим? – предложил я ей, забыв о мяче.
Лена минуту постояла в нерешительности, катая под ногой сосновую шишку, затем усмехнулась, протянула мне руку, и мы помчались в лес. Сзади слышались голоса ребят, которые, очевидно, прекратили игру и расходились с площадки. Не расцепляя рук, мы пересекли железнодорожное полотно, повернули к Волге. Под ногами пересыпался сухой песок, деревья затаились по сторонам, окутанные теплой мглой.
Вдруг Лена остановилась.
– Здорово мы их надули, а? – Она обвела взглядом поляну и сказала вполголоса: – Вот здесь мы стояли зимой, помнишь?
– Помню, – сказал я так же тихо.
В лицо потянуло свежим речным ветром, и вскоре мы вышли к Волге. Река будто остановилась, тяжело ворочаясь меж обрывистых берегов, тускло отсвечивала сталью.
– А может быть, это нехорошо, Дима, что мы убежали втихомолку, нечестно это, а? – спросила Лена вкрадчиво.