355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Ясные дали » Текст книги (страница 39)
Ясные дали
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:52

Текст книги "Ясные дали"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)

– Говорят, пчелиный яд уничтожает ревматизм, – с грустью успокаивал себя Прокофий.

– Разве у тебя ревматизм в глазах? – заметил Щукин хмуро; он, видимо, хорошо понимал всю серьезность его положения. – Зачем тебя занесло на пчельник?..

Чертыханов покаянно вздохнул:

– Известно, зачем – за медом. Сладкого до смерти захотелось. Так захотелось, что, если не лизну разок, ноги протяну, погибну.

– Вот и лизнул… – Щукин сокрушенно покачал головой.

– Ох, не говорите, товарищ политрук! Хоть шоры мне повесьте, как балованному мерину, чтобы меня не качало в разные стороны… – Чертыханов опять тяжко вздохнул, касаясь концами пальцев глаз. – Да и вас захотелось угостить медком. Ведь напали-то мы сразу. Женщина, у которой хлебом разжились, указала на один двор: «На огороде, – говорит, – ульи стоят, идите, – говорит, – берите меда, сколько вам надо; хозяин, – говорит, – немцев с хлебом-солью встречал, все равно, – говорит, – весь мед фашисты сожрут…» Ну, как тут не воспользоваться случаем, товарищ лейтенант? Мы и пошли… «Ты, – говорю, – Вася, стой на часах, а я пошарю…» Двенадцать ульев я насчитал. Ох, и оборонялись же они, пчелы, ох, и грызли, что тебе цепные псы! Не успел я расковырять первый улей, как они мне угольков за ворот подсыпали, а в рыло будто кипятком плеснули, как в огне пылаю!.. Восемь ульев откупорил, искал рамки, какие потяжелее. Пчел вокруг меня туча. Бьют в одно и то же место по очереди – в глаз. Но я все-таки выстоял, своего добился, приволок шесть рамок, полнехонькие, запечатанные… Угощайтесь… Вася, нарежь соты, дай хлеба… Придется тебе поводырем у меня побыть, Ежик: временно слепой буду…

– Как великий Гомер, – подсказал Щукин. – Был в древности слепой странствующий певец, поэт и мыслитель…

– Вот, вот, – покорно согласился Чертыханов. – У нас в деревне тоже двое слепцов ходили с мальчиком-поводырем. Они пели:

 
Мы, слепцы, по свету бродим,
Подаяния у зрячих просим,
Хоть мы ничего не видим,
Но зато мы много слышим.
Ох, горе, горе, горе нам великое… —
 

тягуче, гнусаво, подражая слепцам, пропел Чертыханов, выставив вперед ладонь. Утерпеть было невозможно. Мы рассмеялись. Весело заливался Вася Ежик…

Мы наскоро поели хлеба с медом – пища богов! – и тронулись дальше, чтобы покрыть побольше пути, пока Прокофий еще мог видеть.

На лесных тропах и полянах мы встречали все таких же молчаливых людей, неслышно, сторонкой, настороженно пробирающихся на восток, по двое, по трое, иногда целой группкой… Некоторые сидели, передыхая, среди деревьев, и мы, наткнувшись на них, также окликали: «Кто здесь?». Другие в глубокой чаще, подальше от дороги, пекли в костерике картошку…

Немцы, должно быть, не подозревали, что следом за ними движется огромная масса людей, или знали, но не придавали этому значения: мы разбиты, разобщены, из кольца нам не вырваться, и рано или поздно наступит наш черед…

– Знаете, товарищ лейтенант, – заговорил Чертыханов, как всегда шагая сзади меня, – что нам сказала та женщина, где мы хлебом разжились? Немцы уже захватили Москву…

Меня точно изо всей силы ударили в грудь, я почт и навзничь опрокинулся на ефрейтора.

– Откуда она узнала?

– У них, у немцев, в газете напечатано. И с фотографией. Газетку я захватил, вот она. – Прокофий достал из кармана истертый листок, должно быть, армейской газеты. Посветил фонариком. На сером, неясном снимке я увидел знакомую зубчатую кремлевскую стену, Спасскую башню с часами, а возле ворот немецких солдат, прогуливающихся по площади. Я привалился к стволу березы, ощутив вдруг слабость в ногах, с надеждой посмотрел в глаза Щукину, прошептал:

– Неужели это правда?..

– Вранье, – определил Щукин дрогнувшим голосом. – Пропагандистский трюк.

– Хотят цену себе набить, – поддержал Прокофий. – И что вы расстраиваетесь, товарищ лейтенант? Даже если один островок останется, скажем, Арзамас, и оттуда опять пойдет русская земля…

– Подождите немного, – сказал я, опускаясь на землю. Вася подумал, что я обессилел и заботливо протянул мне котелок с сотами:

– Закусите немного, подсластитесь…

Я слабо улыбнулся:

– Спасибо, Ежик. Такую горькую пилюлю, какую преподнес Чертыханов, никаким медом не подсластишь…

Щукин молча наблюдал за мной своим изучающе-пристальным учительским взглядом. Мне было неприятно от сознания, что мою уверенность могут легко поколебать всякие вздорные слухи, поддельные снимки. Мне стало стыдно перед Щукиным, Чертыхановым и даже перед Васей Ежиком: поверил, что немцы взяли Москву, коленки задрожали… Я решительно, рывком встал – прочь всякие сомнения, предположения, догадки! Надо действовать.

– Пошли, друзья! Дойдем. Все равно дойдем.

Щукин тихонько и одобрительно похлопал меня по плечу.

Прокофий все чаще спотыкался, раза два натолкнулся на стволы деревьев, больно ушибся: места пчелиных укусов, вздуваясь, все плотнее смыкались над глазами, и левая рука его уже легла на плечо поводыря. Но он терпеливо шел, боясь признаться, что ничего не видит. Он даже тихонечко посвистывал: хотел доказать, что бодр и весел.

– Что ты вертишься под ногами? – крикнул Чертыханов, наступив на пятки Васи, когда мальчик задержался перед канавой.

– Тихо, тут канава, – предупредил Ежик. – Шагайте шире. – Прокофий пальцем приподнял припухшее веко, поглядел под ноги и перешагнул.

– Видишь? – спросил я. – Идти еще можешь?

– Нет, не вижу, – признался Чертыханов. – Но дорогу к дому чую, товарищ лейтенант. Слышу, вроде бы родным дымком потягивает. В школе я слабоват был по географии. А теперь сдал бы ее даже в таком виде, слепой: землю-матушку на ощупь знаю, воду в реках отведал на вкус, почву изучил с помощью красноармейской лопатки – известняк, суглинок, супесь, – леса прошел и обнюхал, как волк… – Он споткнулся и выругался беззлобно. – Даже вот пеньки сосчитал…

Щукин прервал его:

– Болит?

Чертыханов помолчал, решая, как ответить.

– Не то чтоб уж очень болит, а так, кружение в голове какое-то, будто я вместо водки по ошибке олифу выпил. И сильно греет, товарищ политрук, думаю, градусов на триста накалилась физиономия. Если плюнуть – слюна закипит, как по нотам…

9

Пришлось искать привал. Мы дошли до оврага, темного и глухого, волчьего, спустились вниз и засели в лозняке. Под ногами захлюпала вода; дно оврага сочилось влагой, возможно, пробивались студеные ключи. Здесь можно будет отсидеться хоть неделю… Выбрали местечко посуше. Щукин срезал ножом прутьев на подстилку – обосновались. Чертыханов лег, он уже не видел наступившего рассвета… Только сейчас можно было разглядеть, как обезобразилось его лицо: все в буграх, розоватых и мягких, между буграми, где должны быть глаза, виднелись в прорези кончики белесых ресниц, нос потерял всякое подобие носа, одну щеку разнесло больше, нижняя губа отвисла вниз и вбок. Было жаль ефрейтора, и в то же время невозможно удержаться от смеха. Вася смотреть на него не мог, отворачивался и визгливо, тоненько хихикал.

– Никогда не думал, что пчела такая вредная и злая тварь, – жаловался Прокофий. – Меня и раньше кусали, но то были не укусы, а щекотка… Я все-таки додумался, товарищ лейтенант, почему они на меня так взъелись: за фашиста меня приняли. Факт. Ошиблись!..

Вася выкопал ямку, в нее тотчас набежала вода, отстоялась. Он намочил платочек и наложил его, влажный и прохладный, Чертыханову на глаза. Прокофий облегченно вздохнул.

– Ох, хорошо! Спасибо, сынок. Меняй почаще… Где мы залегли? – Я объяснил, и он похвалил: – Это хорошо. Можно спокойно уснуть.

В овраге было глухо и свежо, пахло мокрым илом и ивовыми корнями; лишь тревожил тишину шелест сочившихся родничков, да, пронюхав про наш тайник, заявились две сороки, застрекотали, облетая кусты.

Мы «легли в дрейф», как определил Щукин. Наступило томительное безделье, минуты тянулись втрое дольше. Щукин достал из полевой сумки бритву, поправил ее на ремне; Вася вынул из мешка розовый кусок земляничного мыла.

– Все время такое ощущение, будто на подбородок налипла паутина, – сказал Щукин, как бы оправдываясь передо мной в том, что не вовремя затеял наводить красоту. Глядясь вместо зеркала в воду колодца, он намылил щеки. В это время низко над оврагом прошли самолеты – несколько звеньев.

– Наши! – крикнул Вася и затормошил Чертыханова. – Наши! Двенадцать штук. Глядите!..

В ответ Прокофий лишь кротко попросил:

– Перемени примочку.

Щукин брился торопливо, словно самолеты подали ему особый знак и надо было куда-то спешить. Умывшись, он предстал перед нами свежим и помолодевшим, только острее стали выпирать скулы да глубже ввалились щеки. «Пища богов» стояла в котелке нетронутой; мы объелись ею до отвращения, даже язык сделался шершавым и припух. Рой ос жужжал над сотами, да Вася Ежик нет-нет да и подденет пальцем прозрачную и душистую сладость, облизнет, причмокивая и жмурясь. Мы со Щукиным ели посыпанный солью хлеб, запивая его водой.

Меня угнетала бездеятельность; преступно отсиживаться вот так, в кустах, когда там, на пути к Москве, а может быть, уже на ее подступах идет битва. Перед глазами возникали молчаливые тени, двигающиеся по ночным лесам и проселочным дорогам.. «Люди ожесточены, в их руках оружие; объединившись, они могли бы создать значительную угрозу в тылу немцев и оттянуть какую-то часть сил противника, рвущегося на восток»…

Оставив Щукина с Чертыхановым, мы с Ежиком выползли из оврага, чтобы оглядеться и определить, где находимся, – может быть, можно идти и днем… Вася зайцем прошмыгнул вперед, вскарабкался по крутому склону на кромку оврага. Я видел, как у него сначала вытянулась шея, потом он присел и сжался…

– Машины идут прямо по полю, на нас, – выпалил он, захлебываясь от волнения. Мы скатились на дно.

– Тебя заметили? – спросил я.

– Не знаю. Нет, наверно, я только голову чуть-чуть выставил.

Послышался гул приближающихся к оврагу машин. Мы со Щукиным переглянулись: из оврага выхода не было. Чертыханов вскинулся, сдернув с лица платок, нащупал гранату.

– В случае чего, товарищ лейтенант, бросайте меня, спасайтесь, я взорву гранату в руках. – Он в ярости скрипнул зубами, простонал: – Ну, спасибо, пчелки, удружили вы мне, гады!.. – Он приподнял припухшее веко, прорезалась тоненькая синяя черточка. – Вася, вырежь-ка мне сюда подставочки из прутиков…

Почти на самом краю оврага развернулись и стали в мелком березняке бронетранспортер, два грузовика с зенитными установками и машина с крытым кузовом. Вражеские солдаты не спеша спрыгнули на землю и огляделись, сонно потягиваясь и зевая. Потом они поставили две небольшие пестрые палатки, чтобы укрыться от солнца; раздевшись до пояса, стали мыться, нацеживая воду из бака, хлопали друг друга по голым спинам, плескались, смеясь и озоруя. Почему они выбрали именно это место для своих позиций, непонятно, как многое бывает непонятно в жизни и привычках чужих армий, народов. О нас они, конечно, не подозревали, хотя мы притаились в пятидесяти метрах от них. Вскоре мы поняли, что им не было надобности спускаться вниз, в кусты. Но уголек, который они, появившись у нас под носом, невольно забросили мне в грудь, жег нестерпимо, – то немного остывал, то опять разгорался. Было мучительно оттого, что жизнь наша зависела от случайности… Посмотрит солдат в овраг, на кусты, на стрекочущих сорок, и нам уже кажется, что он нас видит, произойдет короткая схватка, и конец.

Немцы-зенитчики явно томились от безделья. Они читали газеты, валялись на траве, один, без рубашки, с крепким бронзовым телом и волосатой грудью, жонглировал палками. Потом они включили радиоприемник. И опять, как и тогда на дороге, зазвучала над угрюмым, сумрачным оврагом танцевальная музыка – фокстрот, затем любимый мною вальс Штрауса «Сказки Венского леса». Солдаты пытались танцевать, дурачась, высоко взбрыкивая ногами. Я ненавидел их люто, до темноты в глазах: они, дурачась, кружатся на нашей земле под музыку Штрауса, им легко и весело, а я заполз и затаился в сырых кустах, в полумраке, и раскаленный уголь нестерпимо жжет мне грудь…

– Веселятся, гады! – Чертыханов горько усмехнулся.

Вася отрезал от прутика коротенькие пенечки и, приподняв распухшие веки Чертыханова, вставил, неописуемо обезобразив его. Мальчишка икал от смеха, несмотря на трагичность нашего положения.

– Хоть больно немного, но хорошо. Теперь, товарищ политрук, я в своем глазу не то что сук – бревно замечаю. Только бы не приросли эти бревна навсегда… Видишь, скачут, как стоялые жеребцы, – кивнул он в сторону веселящихся немцев.

В полдень зенитчики стали варить обед. Худой, длинноногий солдат без кителя, в одной нижней рубахе прошагал к крытому грузовику. По железной лесенке взобрался к дверце, отпер ее и нырнул в кузов. И сразу же, захлестывая музыку, раздался гогот и хлопанье крыльев перепуганных гусей. Из дверцы полетели белые перья. Один гусь, должно быть, вырвавшись из рук немца, выметнулся наружу; тяжелый, он с криком полетел в овраг, плюхнулся жирным брюхом в землю и, упираясь крыльями, рывками заковылял прямо к нам, намереваясь в кустах найти спасение.

Солдаты загоготали громче гусей над своим незадачливым поваром. Тот взял автомат и неторопливо начал спускаться за гусем.

Гусь просунул в кусты длинную шею и обессиленно лег, распластав крылья и раскрыв красный клюв. Мне он показался черным – за ним шла смерть. Солдат спускался не спеша. Мы держали оружие наготове. Чтобы успокоиться и занять себя чем-нибудь, Вася Ежик строгал тонкий и прямой прутик. И точно кто-то невидимый подтолкнул его руку: мальчик схватил этот прутик и, вытянувшись, ударил гуся по красному клюву. Гусак шарахнулся в сторону. Длинноногий немец, не достигнув кустов, свернул вправо и спокойно пристрелил птицу. Взвалив гусака на плечо, он потащился в гору, к машинам.

Я посмотрел на Щукина. Он был бледный, почти зеленый, на гладко выбритых щеках его вдруг резко проступила жесткая щетина.

– Чертыхан, где у тебя спирт, дай глотнуть, – попросил он, чего раньше никогда не делал. У Прокофия дрожали руки…

А над оврагом все звучала веселая танцевальная музыка.

И вдруг налетел вихрь – отрывистая команда оборвала танго, солдаты кинулись к установкам: низко над землей стлались наши самолеты. Гулко забились вражеские пулеметы, поворачиваясь вслед за стремительным ходом машин. Скорострельная пушка с бронетранспортера часто и упорно долбила небо. Самолеты, пролетая над грузовиками, хлестнули почти настильным, секущим огнем. Развернулись и еще раз хлестнули. Пули с визгом срезали прутья у нас над головой, мы могли быть убиты. Но сердце все равно плясало, прыгало от восторга!

Вспыхнул подожженный бронетранспортер; убитый пулеметчик неловко свесился через борт машины.

Самолеты ушли. Немцы втащили убитого в кабину и укатили туда, откуда прибыли, – бросили горящий бронетранспортер и рядом с ним костер, над которым в котле варился гусь.

10

Когда стемнело, мы простились с нашим убежищем, со студеным, освежающим родничком и выползли из оврага. Пенечки и подставочки в глазах не помогали Чертыханову, его за руку вел Вася Ежик.

Взобравшись на бугор, Прокофий полной грудью хватил пахучего вольного ветерка и весь радостно передернулся, настороженный: нос его, хоть и распухший, учуял вкусный запах.

– Гусятиной тянет, – почти простонал он. – Убей меня бог, гусятиной!.. Неужели немцы оставили? Вася, подведи меня поближе, я хоть надышусь досыта… Вот удружили, так удружили!..

Брошенный немцами костер уже догорел, под котлом, присыпанные пеплом, дотлевали угли и головешки. Мы ели суп, еще теплый, прямо из котла одной ложкой, сохранившейся у запасливого Чертыханова. Суп показался нам слаще меда, хотя и отдавал немного кислой пряностью сгоревшего пороха и меди; со дна из-под кусков гусятины Щукин извлек две стреляные гильзы, угодившие в котел во время перестрелки. Чертыханов громко чмокал, обсасывая жирные кости, и растроганно восклицал:

– Ах, крылушко!.. Ах, шейка!.. Объедение! Мне начинает улыбаться наша такая жизнь… – Остатки мяса он завернул в зеленые листы коневника и спрятал в сумку про запас.

В небе недвижно стояли облака, негустые, рыхлые, и звезды как бы вязли в них – лишь кое-где пробьется одна, помигает нам и опять скроется. Я боялся, что мы собьемся с «курса». Мне стало казаться, что мы заколдованно кружимся по одному и тому же месту, не в силах отыскать нужное направление, как в лабиринте, и я досадовал, что ночи все еще слишком коротки: не успеет померкнуть горизонт на западе, как уже встает, улыбаясь, румяная и молодая заря на востоке.

 
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
 

в ту минуту я вспоминал Пушкина без особого восторга…

Часа через полтора, пройдя поле по бездорожью, перебравшись еще через один овраг, мы приблизились к лесу. Отсюда, из лесу, я решил больше не выходить.

Вскоре нас остановил тревожный и неуверенный окрик – так окликают часовые, которые боятся темноты и одиночества:

– Стой! Кто такие?

– Свои, – отозвался Щукин, смело шагая на голос. Мы были убеждены, что это красноармейцы, блуждающие, как и мы, по лесам.

– Стой, говорят! – повторил часовой более строго и грубо, и вслед за тем в листве как будто вспыхнула спичка – бахнул выстрел.

Щукин присел и выругался.

– Вот дурак! На черта ты палишь? С ума спятил…

– А зачем идете, если говорят «стой»? – Часовой щелкнул затвором, перезаряжая винтовку. – Вот проверят, кто такие, тогда ступайте…

Ежик оставил ослепшего Чертыханова и, подойдя к Щукину, дернул его за рукав, прошептал:

– Что-то мне голос этот знакомый, товарищ политрук. – И окликнул затаившегося за стволами часового: – Иван! Эй, Иван! Заголихин!

– Чего тебе? – нехотя и с недоверием заговорил часовой после долгого размышления. – А ты кто? Ежик, что ль?

– Ну да! – Мальчик кинулся к Ивану, радостно затараторил: – Ты что тут торчишь? От немцев прячешься? Товарищ лейтенант, идите сюда, это Иван Заголихин, наш, жеребцовский!..

Из сумрака, из-под мохнатой ели лениво выступил громадный парень с винтовкой наперевес; чуть пригнувшись, вгляделся в лицо мне, потом Щукину.

– Убери винтовку, а то еще продырявишь со страху, – насмешливо посоветовал Щукин, отводя от себя дуло винтовки.

Иван обиделся:

– Кого это мне страшиться в своем лесу?..

На выстрел из темноты появились еще трое. Один из них, грузный, неторопливый, с тускло белевшей широкой лысиной, шагнул к нам.

– В чем дело?

– Дядя Филипп! – взвизгнул Вася Ежик, бросаясь к нему на шею.

– Васька! – Филипп Иванович, видимо, ничего не понимал. – Как ты сюда попал? Вот чертенок!..

– Мы третью ночь здесь плутаем, – доложил мальчик, захлебываясь от охватившего его восторга. – Из окружения выбираемся. Со мной товарищ лейтенант идет, товарищ политрук и еще один… слепой мыслитель Гомер… – Вася тоненько, въедливо хихикнул. – Мы наших девок от плена отбили, помните, ночью, когда ваш сельсовет горел? Катьку Сердовинину, Маню Монахову, Кольку Каюма… – Вася подскочил к двум другим, безмолвно стоявшим поодаль, намереваясь что-то сообщить и им, но увидел, что незнакомые, примолк. Один из них, Мамлеев, приблизился к нам, поздоровался за руку:

– К своим пробираетесь?

Второй, стоявший под елью, кашлянул и произнес то ли осуждающе, то ли с сочувствием:

– Как много вас идет…

Я оцепенел, с минуту стоял, как бы пригвожденный этими словами. Попытался закричать, но захлебнулся, крикнул еще, и опять спазма сдавила горло, я только прошептал едва слышно, одними губами:

– Никита!.. – Споткнувшись о корень, я упал на Никиту Доброва. Он меня тоже узнал и тоже только и смог прошептать:

– Димка!..

Мы обнялись, сдавливая друг друга.

– Димка, родной мой… Жив?..

– Вот это встреча! – отметил Филипп Иванович растроганно и зашагал прочь, оставляя нас одних.

Так мы встретились с людьми одного из первых, еще малочисленных, еще неопытных, еще не совершивших ни единого боевого подвига партизанских отрядов. Должно быть, какая-то сила не выпускала меня из заколдованного круга, чтобы я мог повидаться с Никитой…

– Где Нина? – спросил я.

– Здесь, со мной!

Опять предательская, немужская слабость подкосила мне ноги. Я сел возле дерева, еще не веря Никите. Он присел рядом:

– Когда я узнал, что ее немцы угнали в Германию, то, знаешь, я, здоровый парень, потерял сознание. Потом мы сели на лошадей и – в погоню за обозом. Я или отбил бы ее, или погиб… – Он долго свертывал папиросу трясущимися пальцами, рассыпая табак, прикурил, осветив на миг свое похудевшее лицо. – Но, к счастью, мы опоздали: на дороге уже гремели выстрелы, девушек освободили без нас, они все вернулись в село. Среди них была и Нина… За это освобождение, за убитых немцев Жеребцово расплатилось сполна: его утром же и выжгли. Хорошо, что в ту ночь мы увели весь скот, вывезли хлеб, картошку, овощи.

Из темноты, куда Филипп Иванович и Мамлеев увели Щукина, Чертыханова и Васю, доносилось ленивое мычание коровы, тонкое, льстивое козье блеяние; испуганно встрепенувшись, запел петух, за ним второй, – жутковато слышать в лесу полночный петушиный крик…

– Никогда не воображал себя партизаном, а вот, видишь, пришлось стать им, – проговорил Никита. – Как все перевернулось, Дима!..

– У меня такое ощущение, Никита, будто все страдания, которые испытало человечество за многие тысячи лет, достались мне одному, легли вот сюда, в грудь. На моем теле нет поры, куда бы ненависть не приложила свои огненные ладони… Смерть не раз вставала рядом и заглядывала мне в душу своими пустыми глазами. Но отступала… Из тридцати одного человека в роте уцелело, быть может, пять – шесть. Я начинаю верить в свою звезду. Я часто вижу, как звезды, отсветив свое, падают, и думаю: вот еще чья-то голова поникла. Моя звезда где-то держится еще, светит. Позапрошлым днем мы лежали под настилом, лицом в грязь, по нашим спинам немцы стучали каблуками, проходили повозки. Я вспоминал нашу школу ФЗУ, ребят, как меня первый раз не приняли в комсомол…

Улыбка раздвинула губы Никиты, обозначилась белая полоска зубов.

– За то, что ты числился лидером дверей?

– Как все это далеко и, в сущности, мелко, Никита. Человек должен оцениваться не по речам на собраниях. Сила человеческого духа по крепости равна стали. Я в этом убедился. Народу в трудный час нужны не речи, а сталь…

– Верно, – согласился Никита, чуть подумав. – Помнишь Белинский сказал, что у всякого человека есть своя история, а в истории свои критические моменты; и о человеке можно безошибочно судить, только смотря по тому, как он действовал и каким являлся в эти моменты, когда на весах судьбы лежали его и жизнь, и честь, и счастье. И чем выше человек, тем грандиознее его история, критические моменты ужаснее, а выход из них торжественнее и поразительнее. Мы переживаем критический момент.

– Говорят, немцы Москву захватили?..

– Я тоже слышал об этом. Но не верю. Захватили они ее или нет, от этого борьба наша не ослабнет, она будет только жестче. Немцы еще не подозревают всего того, что для них готовится в тылу. Теперь каждая деревня – отряд. Скоро они, фашисты, почувствуют их силу.

– Что делает ваш отряд? – спросил я.

– Пока еще ничего не сделал, только намечаем. Трудновато с непривычки-то… Оружие у нас сгорело в сельсовете, придется доставать. На завтра наметили первую вылазку. Может быть, примете участие?

– Нет, – отказался я. – Будем пробиваться к своим…

– Ты из Москвы когда выехал? – Я понял, что Никита хочет узнать о Тоне, но прямо спросить стесняется.

– Уезжал – никого не видел, – сказал я. – Тоня при мне еще не вернулась с юга… – Я почувствовал, как плечо его толкнулось о мое плечо, успокоил: – Но она не потеряется, выберется… Соседка сказала, что заходил к нам Саня Кочевой, и почему-то тоже в военном…

– Он военный корреспондент «Комсомольской правды». Старший лейтенант. Мне случайно попалась газета с его очерком «Сражения на Минском направлении». Горячо пишет, с яростью…

– Теперь мне все понятно, – отозвался я. – Удастся ли встретиться с ним…

Никита, как бы вспомнив что-то, поспешно встал и скрылся во тьме.

Я посидел немного с закрытыми глазами, прислушиваясь к глухим стукам в спину – это билось сердце, гулко и ровно. Слышался серебряный Васин голосок. Ежик рассказывал о том, как они с Чертыхановым добывали мед. Услышав шорох шагов, я поднялся. Сердце сдвоило, остановилось, а потом учащенными толчками погнало кровь к голове, к вискам. Темнота как будто расступилась, и я увидел Нину: она шла ко мне сквозь пламя пожарищ, сквозь взрывы, сквозь беды и страдания, светлая, как сама жизнь. Я почувствовал, как от меня все отдалилось: ненависть, ожесточение, усталость, – осталось одно, большое и нетленное: любовь.

Нина, неслышно подступив, взяла мое лицо в свои ладони – ее продолговатые, сияющие счастьем глаза светились перед моими глазами, – поцеловала в губы, потом обхватила мою шею руками, тихо, с неизъяснимой нежностью прошептала:

– Милый… любимый…

Мы долго и безмолвно стояли, крепко обнявшись. Так, обнявшись, мы и тронулись среди стволов в темноту, все дальше и дальше, пока не стихли голоса партизанского табора на поляне. И здесь, под старой мохнатой елью, остановились. Нина говорила мне что-то нежное, ласковое; я целовал ее, много, сильно, горячо…

…Мы очнулись, когда на землю заструился скупой, просеянный сквозь густые, распластанные ветви ели свет. Свет усиливался с каждой минутой, и лицо ее все отчетливее выступало из сумрака, прояснились черты, такие близкие, тонкие и прекрасные. Между бровей тонкой ниточкой легла складка, нацелованный, чуть припухший рот ярко алел, длинные, стрельчатые ресницы лежали двумя полукружиями и чуть вздрагивали, роняя синеватые тени. Вот ресницы приподнялись, и теплые, радостные лучи ласково коснулись моей души. Никогда еще счастье не было так осязаемо полным и прекрасным, как сейчас. Нина тихо засмеялась.

– Многих война разлучила, а нас с тобой соединила… – Помолчав, вздохнула и прибавила с грустью: – Надолго ли? – Она рывком оторвала голову от моих колен, села. – Оставайся у нас, Дима, с нами, – тогда мы все время будем вместе…

– Нельзя мне. Я солдат Красной Армии, ее законы для меня обязательны и, пожалуй, более обязательны, потому что приказы мне дает не командир, а совесть: она строже, справедливее и беспощадней любого командира… – В темных и нежных волосах ее застряли сухие желтые иголки, я осторожно вынул их. – Я хочу, чтобы ты пошла со мной, Нина. Я поведу тебя через фронт и отправлю в Москву. Я боюсь за тебя…

Нина сомкнула брови, произнесла, глядя в сторону, сквозь стволы:

– Не надо бояться за меня. И жалеть не надо. Только глупцы и трусы достойны жалости.

Я улыбнулся: прав оказался Никита – книжечки о благородных героях сделали свое дело.

– Мы слишком много наобещали своей стране, народу, комсомолу, – проговорила она после долгого и грустного молчания. – Будем защищать социалистическое Отечество до последней капли крови!.. И в речах, и в статьях, и в спорах, и в песнях обещали. Надо честно выполнять свои обещания… Я теперь над собой не властна: получила задание работать во вражеском тылу… О Москве речи быть не может… – Она вдруг задорно вздернула точеный носик, глаза насмешливо сузились. – А помнишь, как мы катались в парке культуры на «чертовом колесе»? Как давно это было, Дима!.. А, может быть, ничего этого и не было вовсе… Парк, огни, актерская школа, экспедиции, дни рождения, вино… А теперь смоленские леса, партизаны… И мы сидим с тобой в совершенно незнакомом лесу…

– Муж и жена, – заключил я.

Нина вздрогнула, встала на колени. Лицо ее было тревожным, трагичным и прекрасным. Из широко раскрытых, немигающих глаз катились слезы.

– Милый, уцелей! – приглушенно, отчаянно крикнула она. – Пожалуйста, уцелей! Для меня… Без тебя у меня не будет жизни! Ты мне нужен живой. Живой!..

Боль в сердце была невыносимо острой и мучительной. Глазам стало горячо от слез. Мы стояли на коленях в глухом далеком лесу, у мирно пахнущей смолой ели, смотрели друг на друга и плакали, не стесняясь своих слез. Мы плакали оттого, что приближалась минута расставания, быть может, навсегда, и что не разлучаться нам нельзя, что любовь наша висит на волоске и ее может оборвать любая пуля, даже нечаянная, даже шальная, – их много, они тонко, погибельно свистят над головой. Как жаль, что любовь часто является именно в тот момент, когда у людей нет для нее ни места, ни времени, ни сил, а до этого момента ее все дальше отодвигали глупые ссоры, обиды, недоразумения, ревность…

– Что бы ни случилось с нами, – проговорил я, – какие бы невзгоды и трудности ни выпали на нашу долю – не отступим, не сдадимся, не струсим. Будем бить врагов, пока бьется в груди сердце.

– Клянусь! – прошептала Нина, бледнея


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю