Текст книги "Ясные дали"
Автор книги: Александр Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)
– А почему мы должны докладывать?
– Все-таки… Играли, играли – и вдруг сбежали.
– Давай вернемся, – предложил я.
– Нет, нет! – запротестовала она. – Раз уж сбежали, так давай посидим здесь.
Роса еще не успела окропить траву, и, сухая, она источала горьковато-пряный запах.
По Волге, сияя гроздьями огней, проходил пассажирский пароход. Огни, отражаясь, трепетали в черной, колыхающейся воде. До нас доносились сочные удары плиц и всплески волн из-под колес.
– Вот она, моя мечта!.. – прошептала Лена. Прислонившись спиной к стволу дерева, она зачарованно замерла. – Как увижу пароход, так бы и полетела вслед за ним! Там такая чистота, Дима… Однажды я видела женщину-капитана. Важная такая, в белом кителе, в фуражке… Она спускалась с мостика и шла по палубе, и все пассажиры глядели на нее. А у меня сердце сжалось в горошинку от зависти. Ведь могут же другие, а? – Лена повернула ко мне лицо, ожидая, что я скажу, и не дождалась. – Сколько рек на нашей земле, Дима? Не счесть! Волга, Днепр, Амур…
– Одна даже твоим именем называется – Лена, – добавил я, пытаясь представить, как бесчисленные реки, притоки, рукава ветвистыми узорами оплели землю. – А по всем этим рекам капитаны пароходы водят…
– Сколько видят берегов, городов разных, людей! – Лена вздохнула и произнесла: – Ничего! У меня еще все впереди. Вот поработаю электромонтером, а там видно будет. – В голосе ее слышались решимость и упорство.
– А я столяром, – сказал я просто.
– Всегда столяром? – Лена заглянула мне в глаза.
– Не знаю, всегда ли, но пока я еще не столяр, – проговорил я, задумываясь о своем будущем: «Нет, меня на одном месте не удержишь. Я пойду дальше! Школа – только одна ступенька на той большой лестнице, которую я выбрал, чтобы взобраться на вышку, откуда все видно».
Пароход скрылся за поворотом. Оттуда он послал прощальный гудок. Лесное эхо перебрасывало звук, закидывало его все дальше и дальше за сумрачные берега.
Лена вдруг спросила, повернувшись всем корпусом и приблизив ко мне глаза:
– Ты бы хотел, чтобы по Волге ходил пароход, названный твоим именем? Большой белый пассажирский пароход, а на боку его крупными буквами выведено: «Дима»… Нет, «Дмитрий Ракитин».
Возле темного противоположного берега призрачно маячили огоньки бакенов – красный и белый; они вздрагивали, взлетая на волне, и зовуще мигали из сумрачной дали. Не отрывая взгляда от красной и светлой точек, я сказал, вспомнив недавние слова Сергея Петровича:
– Кому же неохота… Только это надо заслужить. Честно трудиться надо всю жизнь или совершить что-нибудь героическое, тогда, может быть, и назовут пароход…
– Дима, Павел Степанович говорит, что самый лучший из группы столяров – Фургонов. Это правда?
– Правда. Он будет очень хорошим мастером.
– Ты боишься его… думаешь – не угонишься за ним?
– Чего мне его бояться? Мы наравне идем. – Помолчав немного, я поведал ей, как бы по секрету: – Знаешь, я решил с ним подружиться.
Она настолько удивилась, что, вцепившись мне в руку, потрясла ее.
– С Фургоновым? Дай честное комсомольское слово!
Я дал, и она воскликнула восторженно:
– Это так хорошо, Дима, просто замечательно!
– Чему ты радуешься? – усмехнулся я.
– А как же? Он на тебя злится, враждует, а ты к нему с дружбой. Интересно же!
Она придвинулась ко мне; мы сидели плечо к плечу, смотрели, как в реке, отражаясь, трепетали звезды.
– Хорошо как, Дима! – вздохнула Лена и оживленно спросила, не поворачивая ко мне головы: – Понимаешь, я не знаю, что такое быть влюбленной. Ты никогда не был влюблен?
– Нет.
– Никогда-никогда?
– Никогда, – сказал я.
– Ни в кого?
– Ни в кого.
Она посмотрела на меня большими немигающими глазами, – в них стоял вопрос и недоумение.
– И сейчас ни в кого? – спросила она строго, требовательно.
– И сейчас, – сказал я, не понимая, чего она от меня хочет.
Лена отвернулась, плечо ее слегка отдалилось от моего плеча, и в образовавшуюся щелочку пробралась и потекла ночная свежесть, холодок.
Сзади кто-то хрустнул веткой. Я оглянулся. На полянке промелькнула тень, приблизилась к нам, постояла, хоронясь за стволом, потом бесшумно стала удаляться. Это был Санька. Я сразу его узнал. Только сейчас я понял, что он действительно по-настоящему страдает. Мне стало жаль его, сердце ноюще сжалось. Я досадовал на себя за то, что причинил ему боль.
– Побежали вниз, – вдруг встрепенулась Лена, легко вскакивая на ноги и поднимая меня. – Хватит сидеть, давай спустимся к воде.
– Нет, пойдем домой, – твердо решил я. – Поздно.
Когда мы пришли к общежитию, двери были уже закрыты: они запирались ровно в двенадцать часов ночи, и открывать их можно было только с разрешения коменданта. Дежурный дремал где-нибудь на верхнем этаже, и если начать стучаться, то разбудишь Чугунова. Несмотря на полночь, он, конечно, учинит допрос, где были да почему опоздали…
Мы обошли вокруг здания. Свет горел только в комнате Болотина, но мы не хотели его просить: он обязательно поднимет на ноги все общежитие.
– Что же делать, Дима? – забеспокоилась Лена. Взглянув на свое окно, она сказала: – Набери-ка шишек, покидай в окошко, девчата проснутся и отопрут.
Я нащупал под ногами несколько шишек и начал швырять их, стараясь попасть в открытое окно на третьем этаже. Но шишки никак не хотели лететь в комнату, они то не достигали окна, то ударялись рядом в стену. Лена заботливо выискивала и подносила мне шишки, а я кидал… Мы так увлеклись этим необычайным видом спорта, что не заметили, как в нижнем этаже приоткрылась створка рамы… Голос Чугунова застиг нас врасплох:
– Кидай, кидай, разбей мне стекло! Я тебе разобью тогда!.. Куда побежали! Я все равно знаю, кто: Ракитин со Стоговой! А ну, поворачивай назад!..
Делать было нечего. Несмело выступая из-за деревьев, мы приблизились к Чугунову. Он полулежал на подоконнике, подложив под грудь подушку, и некоторое время изучал нас, сурово нахмурившись, выпятив губы и что-то соображая.
– Ну, гулены, – наконец сказал он и опять задумался, – что мне с вами делать? Пускать или не пускать?
– Пустите, Василий Васильевич, – попросила Лена вкрадчивым голоском. – Мы ведь опоздали на одну минуточку. Откройте нам, пожалуйста!
– Открыть, значит?.. А что скажут другие? Скажут, комендант дисциплину расшатывает, валит дерево, которое сам посадил. Ропот пойдет.
– А кто узнает? – буркнул я.
– А дежурный? – мотнул он головой. – Подойдите. – Полюбовавшись на нас, виноватых и покорных, он заговорил негромко, дружески-осуждающе, прикрывая открытую грудь рукой: – То, что вы прогуляли сверх режима, – это еще полбеды: поругаюсь немного и впущу, в лесу ночевать не заставлю. И даже не доложу никому. А вот уйти и кинуть товарища – не годится, не такие уж у вас секреты, чтоб уединяться… А он мучился весь вечер, его аж перевернуло всего…
– Да кого? – нетерпеливо спросила Лена.
– Не знаешь, востроглазая? Саню Кочевого.
Девушка виновато потупила взгляд, нахмурила брови, затаила дыхание и стояла не шелохнувшись, точно Чугунов сковал ее своими словами.
– Спать не мог, все думаю про вас – вы ведь у меня как на ладони все: всех знаю, кто чем дышит. Так вы уж соберитесь, обмозгуйте, разберитесь в своем, значит, сердечном хозяйстве, наведите порядок, – он крякнул и усмехнулся: – А то мне придется применить свою комендантскую власть. – Передохнув, он скомандовал, убирая подушку: – Вот что, неохота мне идти к двери, лезьте в окно…
Никита проснулся, когда я на цыпочках проходил к своей кровати.
– А где Кочевой? – спросил я, заметив нетронутую постель Саньки: он, видимо, совсем не ложился спать.
Никита приподнялся, улыбнулся сонными глазами.
– Он искать вас бегал, да, видно, не нашел. Сейчас у Болотина сидит – газету выпускают, – и, поворачиваясь к стене, пробасил страдальчески-насмешливо: – Ох, и надоела же мне ваша святая троица: ты, Лена и Санька! Глаза бы не глядели!..
Я присел на краешек его кровати; он столкнул меня:
– Иди спи, разговор состоится завтра…
Утром я проснулся от шума в коридоре: ребята громко повторяли мое и Ленино имена. Ни Ивана, ни Никиты в комнате не было. Санька, вытянувшись, лежал на кровати, и по вздрагивающим векам я заметил, что он не спит. Лицо его было бледное, под глазами расплылись сиреневые круги от бессонницы.
Я быстро оделся и спустился в красный уголок. Не успел я войти, как в глаза бросились пестрые краски стенной газеты «Станок»; она висела свежая, еще не просохшая. Возле нее толпились ученики. Увидев меня, они расступились.
В самом центре большого листа красовались две нарисованные фигуры – мужская и женская, идущие под руку по берегу Волги. Парень был похож на меня, девушка – на Лену.
Под карикатурой было что-то написано, но читать я не стал: возмущение перехватило дыхание. Я понял, что Санька сделал это от отчаяния, не подумав. Но все равно это было нечестно с его стороны.
Ребята с интересом ждали, что я буду делать дальше. Я рассмеялся и проговорил:
– Похож, а?
Потом осторожно вырвал из газеты карикатуру и, сложив ее вчетверо, неторопливо поднялся наверх.
Никита и Санька, сидевшие на койке, встали, когда я широко распахнул дверь, и выжидательно уставились на меня. Я подступил к редактору, позабыв захлопнуть за собой дверь; в ней сгрудились ученики, заглядывая внутрь с нескрываемым любопытством.
Взмахнув перед лицом Саньки скомканным обрывком газеты, я спросил сдержанно:
– Ты писал?
– Ну я. Разве неправда! Где вы были… всю ночь?
– Эх, ты!.. – презрительно бросил я. – Нехорошо это, Санька, не по-товарищески. – Я протянул ему карикатуру: – На, спрячь свое художество и не показывай никому.
Но Санька неожиданно отбил мою руку. Вцепившись, мы начали трясти друг друга. Никита бросился нас разнимать.
– Да хватит вам, черти! Разойдитесь, слышите? – просил он. – Дима, отцепись.
Мы все трое повалились на кровать и забарахтались на ней, сбивая одеяло на пол. А в коридоре уже закричал кто-то:
– Эй, братва! В тридцать шестой дерутся! Зови коменданта!
– Ой, что это вы? Ребята! – воскликнула Лена: ее привел Иван. Сначала она оторвала от нас Никиту, потом оттолкнула меня и наклонилась над Санькой:
– Совсем с ума спятили! Из-за чего это вы?
Я разжал кулак и показал ей картинку. Лена, улыбаясь, рассматривала карикатуру, сдерживала смех и осуждающе покачивала головой.
– Подумаешь, какая важность!.. – повернулась к Никите, пристыдила: – И ты тоже!..
– Я что? Я разнимал…
– Вот и выходной испорчен, – уныло вздохнул Иван. – Эх, люди!..
Мы сидели в разных углах и отдувались.
– Как вам не стыдно?! – выговаривала Лена.
Нам действительно было стыдно: ребята глазели на нас посмеиваясь. Мы переглянулись: Никита – на меня, я – на Саньку, Санька – на Никиту – и разом захохотали. Потом все трое ринулись на ребят, стоявших в дверях, те отшатнулись, я захлопнул дверь, и смех загрохотал с новой силой.
Никита снял с гвоздя полотенце, сел на койку и стал тщательно вытирать раскрасневшееся и потное лицо и шею.
– А ведь и в самом деле глупо все это, братцы, – пробурчал он невнятно. Потом, минуту подумав и приняв какое-то решение, бросил полотенце на спинку кровати, выпрямился, застегнул ворот косоворотки и окинул меня и Саньку строгим, посветлевшим взглядом: – Подойдите сюда, ребята. Давайте дадим друг другу обязательство: никогда не портить нашу дружбу мелкими ссорами из-за пустяков, как бы больно они ни кололи наше самолюбие, беречь дружбу и охранять, чтобы она была с нами везде, где бы мы ни находились. А если уж спорить, так по большим вопросам, по принципиальным…
Длинные, загнутые на концах ресницы Саньки взмахнули вверх и застыли там, точно приклеенные. Он с готовностью протянул руку Никите и сказал, чуть заикаясь:
– Я даю такое обещание.
– Я тоже обещаю, – присоединился я, и наши руки соединились в тяжелый и крепкий узел. Мы стояли лицом друг к другу: это было похоже на клятву. Лена от восхищения захлопала в ладоши, как бы приветствуя нас, а Иван, посыпая ломоть хлеба сахаром, скептически усмехнулся:
– Вам бы еще по шляпе со страусовым пером – чистые три мушкетера!
Я взял обрывок газеты с карикатурой, бережно разгладил его, потом сошел в красный уголок и водворил его на место, заклеив образовавшуюся прореху в газете. Захватанный руками, сморщенный рисунок стал выделяться еще ярче.
Так в нашу жизнь вошла первая «драма», разыгравшаяся на «любовной почве», и мы, герои ее, сначала немного испугались, потом все же справились с ней и вышли победителями.
В коридоре кто-то крикнул в это время:
– Кочевому письмо!
Санька выбежал и через несколько минут вернулся, беспомощно озираясь вокруг невидящими, полными слез глазами. Он сунулся к кровати, утопил лицо в подушку, что-то бормоча и всхлипывая.
– Дедушка… – глухо выдавил Санька и протянул измятую бумажку. – Письмо из деревни.
«Дедушка твой, Константин, – сообщала соседская девочка, очевидно под диктовку своей матери, – приказал долго жить. Умер он легко, не хворал, не маялся, добрым людям не надоедал своей хворобой. Похоронили его за счет колхоза, могилку вырыли глубокую… Поминал тебя перед смертью, говорил, что ты добьешься, а чего добьешься, не сказал… Ты, Лександр, теперь вольная птица, сам себе хозяин, сам уж приноравливайся к жизни, только голову не теряй. Кланяются тебе твои товарищи. Остаемся живы и здоровы – тетка Лизавета, Мотька, дядя Филипп».
Мы сидели вокруг нашего друга и жалобными голосами произносили маловыразительные слова утешения.
– Теперь деда нет, я один остался, – прошептал Санька жалостливо.
Санька не помнил толком, откуда он родом. Память изменяла и деду. Рассказывая, он путался: один раз говорил, что родители Саньки в двадцатом году умерли от тифа, в другой раз – что оба они служили в дивизии Котовского и погибли в бою, а скорее всего дед и сам не знал, куда девались отец и мать Саньки. Мальчик помнит только, как бродил он с дедом по селам; дед, а потом и он играли на скрипке. Прошли они путь по Украине, были на Дону. Лет шесть назад забрели на Волгу и прижились там. Дед старел, на скрипке играть перестал, а заставлял больше Саньку. В позапрошлом году один председатель колхоза из нашей местности посоветовал деду: «Хватит тебе, дед Константин, мотаться по свету, всех песен не переиграешь. Сторожи лучше у нас колхозные амбары…»
– Ну, будет, разревелся, как девчонка, – проворчал Никита. – Вон дед, оказывается, верил тебе, что ты «добьешься», что отличником будешь, настоящим комсомольцем. А как ты добиваешься?
Прислушиваясь к словам Никиты, сдерживая всхлипывания, Санька приподнялся, вытер покрасневшие веки:
– Хорошо тебе говорить – у тебя отец рядом, а у меня… Каникулы придут, куда я поеду?
– В Москву же, с нами! – воскликнул я с жаром. – Сдашь экзамены – и в Москву. Мы уговорим Сергея Петровича взять тебя. А в Москву не попадем, тогда махнем все ко мне, в деревню. Мамка наказывала, чтобы я приезжал с товарищами…
В комнату незаметно вошел Сергей Петрович. Мы встали. Санька шмыгал носом, вытирал рукавом слезы со щек.
– Хороши же вы! – укоризненно начал Сергей Петрович, испытующе глядя на нас властными черными глазами. – Должны пример показывать, а вы наоборот – сами переполох вносите, драку затеяли. Как же я теперь повезу вас в Москву? Что подумают остальные? Скажут: скандалистов поощряют. Нет, не могу я вас взять с собой. Не возьму.
Прошел к окну, повернулся к нам спиной и стал смотреть на облака, громоздившиеся над лесом; рука теребила кончик уса.
– У вас получается так: день прошел – и с плеч долой. Не думаете о большой задаче, которую должны решать в жизни. Поэтому и тянет вас на мелкие и глупые ссоры… Взрослые люди, активисты! Даже стыдно мне говорить вам об этом!..
Простые слова, раздумчиво и немножечко с обидой произнесенные близким нам человеком, заставили нас задуматься. Мы действительно были охвачены лишь одним желанием – скорее разделаться с экзаменами и побывать в Москве. Теперь, видимо, и Москва отпала.
Санька все еще вздыхал, закусив губы, чтобы они не дрожали.
– Что с тобой? – спросил Сергей Петрович и, взяв из его рук письмо, пробежал глазами по строчкам.
– Оставьте нас, – сказал он после некоторого молчания.
Мы вышли на улицу.
– Вот вам и Москва!.. Тю-тю!.. – заключил Иван и огорченно рассмеялся.
Да, Москвы нам теперь не видать. Угнетенные этой мыслью и печальным известием о смерти Санькиного дедушки, мы в безмолвии присели на крылечке.
Через полчаса вышел и Санька. Опустившись рядом с нами, он некоторое время молчал, потом промолвил:
– Сергей Петрович сказал, что возьмет в Москву меня одного. Он хочет показать меня какому-то музыканту, профессору.
2
О чем еще беседовал Сергей Петрович с Санькой, никто не знал, сам Санька об этом не рассказывал, а мы не приставали с расспросами. Только после этой беседы он переменился: его охватило нетерпение и настойчивость.
По вечерам, прижав к груди учебники и тетрадки, он спускался в красный уголок и, покусывая ногти или запустив пятерню в густые волосы и ероша их, читал, готовился… Если не понимал что-нибудь, подходил к Никите или Лене, бесцеремонно тянул за рукав:
– Идем растолкуй.
Только у меня Санька не просил помощи. Несмотря на наше примирение, в душе он все-таки немножко сердился на меня: не мог простить того вечера.
Но по математике он тоже готовился, – это я знал, случайно подслушав его разговор с учителем Синявиным.
Санька дежурил тогда по общежитию. Он неспокойно расхаживал по лестницам сверху вниз и обратно, явно кого-то поджидая. Завидев Синявина, поднимающегося в свою комнату на верхнем этаже, Санька загородил ему дорогу.
Оглядевшись по сторонам, Санька, выговорил, как всегда в минуту волнения, несколько заикаясь:
– Владимир Николаевич, помогите мне подготовиться к экзаменам. Один я не осилю вашу математику.
– Почему мою? – Синявин перекинул пальто с одной руки на другую. – Надо было внимательно слушать на уроках. Попросите Ракитина, Доброва, они вам помогут…
Санька придвинулся к нему плотнее.
– Ну пожалуйста, Владимир Николаевич. Я буду приходить к вам… Только полчасика!
Он глядел в лицо Синявину упрямо, с нескрываемой надеждой, не отводя от него черных блестящих глаз. Убедившись, что просьба не тронула учителя, отвернулся и, навалившись грудью на перила, стал смотреть в темный пролет лестницы. Синявин пожал плечами и молча обошел подростка. Но вот холодноватый ледок в глазах его растаял; опустившись на несколько ступенек, он промолвил:
– Ну, идемте. Идем же!
С этого вечера Санька частенько исчезал перед сном из комнаты. О своих занятиях он не говорил никому, должно быть хотел сдержать слово: не прибегать к моей помощи.
Никогда еще учеба и работа не поглощали нас так полно, безраздельно, как в эти дни. В столярной мы чувствовали себя хозяевами.
По утрам мы выходили из общежития веселой стайкой. Сначала двигались не спеша, солидно, но по мере приближения к цеху нетерпение наше росло, шаги убыстрялись, и под конец мы уже мчались наперегонки.
Как люди в знойный летний полдень ныряют с обрыва в чистую, освежающую воду реки, так и мы, запыхавшиеся, возбужденные, шумливые врывались в раскрытые двери мастерской и с наслаждением окунались в давно знакомую и всегда по-новому волнующую атмосферу труда. За стеной заводили утреннюю песню станки, в строй их басов вплетались пронзительные подголоски пил; ритмичную дробь отбивали молотки; бил в лицо устоявшийся, пряный запах сосновой смолы, клея, опилок. Мы двигались вдоль мастерской, и рабочие, располагаясь у своих верстаков, приветствовали нас кто кивком головы, кто возгласом, кто улыбкой.
За верстаком мы освоились окончательно. Все хорошо и свободно владели инструментами. Без помощи Павла Степановича мы вязали рамы и двери для новых заводских цехов и жилых домов в рабочем поселке, простые канцелярские столы, табуретки. В производственных планах столярного цеха учитывался и наш труд.
Для сдачи экзаменов мы приготовили тумбочки. Мастер похвалил нашу работу, двое из восьми учеников – я и Фургонов – получили отметку «отлично». Кроме тумбочек, мы с Фургоновым смастерили еще по одной вещи: я – коробку для папирос, Фургонов – шкатулку. Они были склеены из светлой карельской березы, зеркально отполированы, тонкие, прочные и красивые.
Павел Степанович долго вертел в руках наши произведения, вглядывался в углы, насколько крепко и чисто они были связаны, стучал ногтем по стенкам, хлопал крышечками.
– Хорошо, ай, молодцы! – шептал он тонкими губами и вытирал лысину кумачовым неподрубленным платком.
Но в следующую минуту лицо его досадливо сморщилось, омрачилось; осторожно поставив коробку и шкатулку на верстак, он подступил к Фургонову вплотную и, тыча в грудь его указательным пальцем, сердито спросил:
– Ну, скажи, Виктор, чем ты… это самое… думаешь? Как ты додумался до этого – хорошую вещь испортил вот этим своим украшением? – И мастер выразительно показал на крышку шкатулки: на ней Фургонов искусно вырезал бубновую шестерку. – Что она тебе далась, эта шестерка? Такую красивую вещь в самый бы раз преподнести директору завода или товарищу Дубровину, но они обидятся, скажут: мы не картежники. И ведь как выписал, лежит, как живая!
Фургонов стоял перед ним, виновато опустив голову. Посапывая, он загребал пятерней рыжие пряди и откидывал их назад. Мастер недовольно покосился на меня: дескать, недоглядел.
– Я ему говорил, Павел Степанович, чтобы он этого не делал, – заметил я, – он не послушал…
– Мало ли что ты наговоришь! – пробубнил Фургонов невнятно. – Учитель тоже нашелся!..
– Ну, что мне делать с тобой теперь? – вздохнул мастер, глядя на парня.
Фургонов неожиданно вскинулся, покраснел и, наступая на мастера, закричал:
– Что вы все время вздыхаете надо мной?! «Ах, Фургонов! Что мне с тобой делать?» Ничего не надо со мной делать, я не деревяшка! Я задание выполнил – и кончено. А шкатулка – дело полюбовное, она сверх плана. Как хочу, так и делаю! Могу и совсем не показывать ее!
Павел Степанович, изумленно моргая глазами, попятился от него, сел на подвернувшуюся табуретку и промолвил растерянно:
– Ты что же это?.. Ты на кого… это самое… кричишь? Ты не забывайся, не безобразничай!..
Мы с Санькой подступили к Фургонову с двух сторон.
– Опомнись, Виктор! – крикнул я, оттаскивая его от мастера.
Тогда весь гнев свой Фургонов обрушил на меня, повернулся, даже кулаком взмахнул:
– А ты не лезь, не твое дело!
– Та-ак, – протянул мастер привставая. – Значит, я тебе не указ? Так… Ну ладно!
Фургонов остыл, поняв, что зашел далеко, глухо и неохотно сказал:
– Ну ладно, я тогда вместо шестерки сизого голубя врежу или двух…
Но Павел Степанович ничего не ответил, медленно оделся и вышел из мастерской.
Я отвел Фургонова в угол, где, громоздясь одна на другую, высились изготовленные нами тумбочки, и попросил его сесть.
Он выдвинул из тумбочки ящик, поставил его набок и нехотя присел, приготовившись возражать, если я, как бригадир, стану делать ему внушение. Мы сидели лицом к лицу, колени наши соприкасались.
– Витя, – начал я как можно мягче. – Скажи, ты сам придумал эту шестерку или тебе кто-нибудь посоветовал?
Он принужденно усмехнулся, прищурив один глаз:
– Ну, сам. А что? Сделал и сделал… Вижу, что не надо было. Переделаю. Что ты еще от меня хочешь? Мы ведь условились с тобой: я тебя не трогаю и ты меня не трожь.
– Что ты, Виктор, – пустился я на уговоры. – Вместе живем, вместе работаем… Разве можно друг без друга?.. – Но видя, что слова мои не трогают его, я встал и обронил с сожалением и как бы невзначай: – А я задумал одну вещь, хотел предложить тебе принять в ней участие. Да, видно, ничего у нас с тобой не получится.
– Какую вещь? – Он поспешно привстал, опрокинув ящик, загорелся, заинтригованный..
– Я бы тебе объяснил…
Но в следующую минуту весь его вид выражал равнодушие, даже презрение. Он не забыл подмигнуть мне по-своему, снисходительно, нагловато:
– Предлагай уж кому-нибудь другому. – Вставил ящик в тумбочку и отошел от меня.
И я понял, что прежде чем сдружиться с Фургоновым, надо выбить из него гонор, который прочно сидит в нем и, может быть, против воли выпирает наружу.
Следующий день мы провели в кузнице. Степан Федорович принимал зачет от учащихся-кузнецов. В пустынном помещении с закопченными окнами стоял мягкий и прохладный полумрак. Группа учеников в фартуках толпилась вокруг кузнеца: один нагревал в печи заготовки, второй подавал их на паровой молот, третий ковал… Среди них находился и Никита в засаленной кепочке, в фартуке, в очках, предохраняющих глаза от искр. Клещами он выхватывал из печи раскаленные добела стержни и подавал их другому пареньку, который проворно расправлялся с ними у молота; Степан Федорович негромко подсказывал ему, и ученик точно исполнял указания, с гордостью прислушиваясь к поощрительным словам кузнеца. Учащиеся ковали кузнечный инструмент – клещи.
Наступила очередь Никиты.
– Ну-ка, сын, вставай, погляжу я, как ты действуешь, – сказал Степан Федорович, взглянув на сына поверх очков, и затаил улыбку.
Никита, не торопясь, подошел к молоту, расправил плечи, кивнул нагревальщику, чтобы тот подавал металл. Налитый белым светом стержень, щелкая и стреляя искрами, лег на наковальню. Придерживая его клещами, Никита неторопливо и уверенно стал ковать. Вмешался Степан Федорович.
– Оттягивай, оттягивай больше! Скорее, пока металл горячий: остынет – труднее будет.
Не поворачивая головы, Никита сдержанно, но твердо бросил ему:
– Отойди, отец, не мешай!
Степан Федорович удивленно приподнял брови, ухмыльнулся в усы, отступил в сторонку. Сняв рукавицы, он стал закуривать, испытующе наблюдая за сыном. Никита оттянул заготовку на паровом молоте, затем, опять нагрев ее, перенес на наковальню и вручную, с молотобойцем, стал обрабатывать сначала одну клещевину, потом вторую. Бородком пробил отверстия, вставил стерженек, старательно заклепал изготовленные клещи, тщательно оглядел со всех сторон, проверил и небрежно кинул на земляной пол остывать. Сняв очки, Никита с удовлетворением вздохнул и вопросительно взглянул на отца.
Сурово нахмурив брови, попыхивая папироской, Степан Федорович сердито спросил:
– Ты что же это, Добрыня Никитич, на отца кричишь? Разве так положено, а?
– А ты не говори под горячую руку, – засмеялся Никита, подступая к нему, и потянулся за папиросой. – Ладно, папа, не сердись. Ты скажи лучше, как я работал. Хорошо ли отковал?
Степан Федорович неторопливо, с затаенной гордостью промолвил:
– Что тебе сказать, Никита? Видно, скоро нам с тобой соревноваться придется…
Они стояли рядом, Добровы – большой и малый, – очень похожие друг на друга, и спокойно курили.
Сдав испытания по производственной практике, мы принялись за теоретические предметы. Каждый день, возвращаясь из школы и проходя мимо заводоуправления, мы задерживались перед раскрытыми окнами партийного комитета и тихонько окликали Сергея Петровича. Если он находился в кабинете, то появлялся в окне, а кто-нибудь из нас – чаще всего Лена – рапортовал:
– Химию сдали, Сергей Петрович. Дима, Санька и я – на «отлично», Иван и Никита – на «хорошо».
Или:
– По математике Дима, Никита и Санька – на «отлично», я – на «хорошо», у Ивана «удочка».
Сергей Петрович улыбался и кивал нам головой:
– Молодцы! Идите отдыхайте теперь…
Но вот последний предмет – физика – был сдан, и сразу стало пусто, до неловкости легко на душе. Мы почувствовали, что не знаем, куда себя девать. Пришла пора разъезжаться на отдых.
Сначала провожали Саньку и Сергея Петровича в Москву. Мы с трудом скрывали свою зависть к Саньке, которому выпало счастье увидеть столицу. Нам как-то даже не хотелось отпускать его от себя. Плотной кучкой стояли мы на каменной платформе станции, слушали беспокойную перекличку паровозных гудков, поглядывали на стальные ниточки рельсов, уходивших в сумеречную мглу, на красный глазок семафора вдали. Вот глазок мигнул и позеленел. Ударили в колокол.
С этим же поездом Лена уезжала к себе на родину. Она потянула меня за рукав, отвела в сторонку и торопливым шепотом спросила:
– Ты мне будешь писать письма?
– А куда?
– Это неважно. Просто мне. Пиши и складывай. И я также буду писать тебе. А когда встретимся, то обменяемся. Будешь?
– Буду, – зачем-то согласился я.
Сергей Петрович в распахнутом плаще широким шагом спешил по платформе, на ходу пряча билеты в бумажник и еще издали кричал нам:
– Берите вещи! Прощайтесь!
Громыхая и отдуваясь, пронесся паровоз, замелькали вагоны, раздался скрип тормозов. Санька, прощаясь, поспешно сжал мою ладонь и вскочил на подножку вагона.
– Запоминай все хорошенько, – наказал ему Никита, – приедешь, расскажешь!
Паровоз дал гудок, и поезд медленно тронулся. Лена высунулась в окно, что-то прокричала нам и стала махать рукой. Последний вагон канул в темноту. Красные огоньки его долго маняще трепетали перед глазами, постепенно уменьшаясь.
Так и тянуло кинуться вслед за поездом и бежать до самой Москвы!
Через два дня собрались на Волгу и мы трое: Иван, Никита и я.
Чугунов перед отъездом выдал нам ордера, мы выкупили на отпускные деньги белые рубашки «апаш», темно-синие суконные брюки с грубоватым ворсом и сандалии. Нарядившись, мы внешне стали похожими друг на друга, подобно членам какой-то одной команды.
Степан Федорович – отец Никиты – поощрительно сказал нам на прощанье:
– Это вы ловко придумали, чижики, что вместе решили ехать. Отдыхайте там, загорайте, купайтесь… – Окуриваясь дымом папиросы, щурясь, он с оттенком сожаления обратился к сыну: – Без тебя, видно, сынок, придется переезжать в новый-то дом. Вернешься, направляйся прямо туда. Наша квартира ты знаешь где – на третьем этаже, угловая, с балконом…
– Погоди распределять-то, – сомнительно и беззлобно усмехнулась мать. – Третий год собираешься переселяться – и все ни с места…
– Переедем, – спокойно отозвался Степан Федорович, – в этом году обязательно переедем. – Повернувшись к Ивану, поинтересовался: – И ты тоже с ними едешь, Ваня?
– Нет, я к себе. Нам только половину пути вместе… Ох, и отосплюсь я, дядя Степан! Сколько здесь живу, ни разу не поспал вдоволь. То гвалт поднимут, то Санька среди ночи на скрипке пиликать начнет. Дома я в амбаре сплю, темно, тихо, как на дне озера…
Уезжали мы рано, с первым дежурным поездом. Нас провожал только комендант общежития Чугунов.
– Уезжаете, значит? – спросил он, глядя на чисто выметенную платформу под ногами. – Ну, счастливо. Теперь в общежитии действительно, как в монастыре, будет глухо и пусто…