Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
I, пся крев, вiд того хлопа
Заболiла в пана…
Так зародилась идея импровизации, политического шаржа и «малой формы» в выступлениях театра перед бойцами на фронте.
Теперь, когда в очередных концертах заканчивался оперный отрывок «Пьеро и Пьеретта», Пьеро сам напяливал конфедератку, которую ему от чистого сердца подарил тот веселый заводила-боец, и, выходя на эстраду и отвешивая глубокий поклон, прежде всего подтягивал брюки. Куплеты никто не писал. Они рождались сами. Он пел те куплеты, которые распевал фронт, которые сочиняли бойцы. За куплетами появились танцы-шаржи. Потом и целые сцены.
Перед отходом поезда все зрители-красноармейцы пришли провожать актеров. Актеры так и оставались в гриме: Пьеро, Пьеретта, Арлекин. Все пританцовывали и кричали «ура». Но неожиданно товарищ Моржев влез на ступеньку вагона и поднял руку. Сразу же наступила абсолютная тишина. И тогда он торжественно провозгласил:
– А теперь, товарищи, разрешите прочитать доклад-лекцию на тему «Империалистическая политика Антанты». Внимание!.. Доклад буду делать я. – И он открыл свой беременный портфель.
Полтора часа длился доклад, и полтора часа стояли бойцы перед вагоном прямо на рельсах, отходя лишь тогда, когда надо было пропустить эшелон по соседней колее. И полтора часа они внимательно слушали. И, странное дело, вот здесь, на железнодорожной линии, под открытым небом, без столика с красной скатертью и графина с водой, доклад действительно был к месту и слушался с интересом.
Когда поезд уже трогался, сквозь толпу протиснулся какой-то паренек в папахе и в штатском пальто, подпоясанном пулеметной лентой. В руках у него была тетрадь.
– Вот, – сказал он, хватая актеров за руки, – это пьеска, называется она: «Марат, или Друг народа», в одном действии, и все такое прочее. Я, – застеснялся он, – понимаете, все время сам хотел организовать ее тут силами наших бойцов, но все бои да бои, и никак не хватает времени. Да и женщина у нас была только одна, сестра милосердия, чтоб играть гражданку Суриэль, но сестру милосердия, понимаете, как раз убило шрапнелью. Может, вы поставили бы нам этот спектакль? Бойцам очень хотелось бы этого. Ее уже все знают наизусть. А? Ведь вы скоро вернетесь? Может, приготовите и представите нам? А? И книжечку возьмите; как сыграете – отдадите? Хорошо?
Мы пьесу взяли.
И когда через неделю наш агитпоезд остановился снова на этой станции, мы дали премьеру «Марат». Правда, той части уже здесь не было. Мы показали спектакль другой части. Тетрадку пьесы «Марат, или Друг народа» возвратить ее владельцу нам так и не удалось. Может быть, он был уже где-нибудь далеко, а может, пал смертью храбрых в бою?
Этот юноша вместе с тем веселым пареньком-заводилой навсегда останется в нашей памяти другом народа, другом театра. С их легкой руки театр начал создавать свой революционный, мобильный к тому же репертуар, а мобильный – самый важный для фронта репертуар…
По всем строгостям военного времени
В боях Красной Армии с белополяками и петлюровскими бандами наш театр рос и укреплялся.
Рос и укреплялся театр и актерскими силами и самим репертуаром.
Из Киева Дорпрофсож (Дорожный профессиональный союз железнодорожников) прислал группу новых актеров и нового режиссера. В репертуаре было теперь по меньшей мере пятнадцать пьес, и среди них такие, которые в то время сходили в нашем бедном на революционные пьесы репертуаре за революционные. Это были «Дни нашей жизни» Андреева, «Дурные пастыри» Мирбо, «Черные вороны» Протопопова, «На конспиративной квартире» неизвестного автора. Шли у нас и пьесы Горького «Мещане» и «На дне». Поставили и «Савву» Леонида Андреева.
Как-то спектакль смотрели бойцы шестидесятой дивизии.
Шестидесятая дивизия только утром прибыла в город пешим порядком. Ее перебрасывали с другого участка фронта для усиления частей, добивавших отступающих белополяков и гайдамацко-петлюровские курени. Дивизия вступила в город, не выслав квартирьеров, и в переполненном воинскими частями и учреждениями городе уже не было для бойцов квартир. Лето кончилось, наступала осень, и с неба уже несколько дней лил холодный, пронизывающий дождь. Бойцы, обозы, дивизионные учреждения мокли и мерзли на улицах, прямо под открытым холодным, осенним небом. Тем бойцам, которые попали в театр, предстояло остаться в театральном зале до утра. Кашевары разносили между рядами стульев огромные чайники, баки с кипятком и доски с ломтями черного хлеба. Это был ужин. Занавес пошел вверх под аккомпанемент бряцания жестяных кружек и хруст черствых хлебных корок на голодных зубах.
Командование дивизией и ее политотдел тоже смотрели спектакль, расположившись в первых рядах. Они бурно аплодировали вместе со всеми зрителями.
После того как в последний раз в бурных овациях и криках «ура» опустился занавес, мы вышли в костюмерную утомленные, но счастливые. Каждый спектакль всегда имел колоссальный успех у этого самого благодарного из всех зрителей, зрителя-красноармейца. Но таких бурных оваций даже мы давно не слышали. Мы пришли в костюмерную взбудораженные и взволнованные как никогда.
В костюмерной нас уже поджидали политотдельцы. Они поспешили к нам навстречу с протянутыми руками.
В руках были бумажки.
Это были листочки в одну четвертушку страницы, выдранные из инвентарной книги нашего же театра. В левом уголке – синий штамп с припиской фиолетовыми чернилами, правее – краткий текст, напечатанный тут же в театре на театральном ундервуде с красной лентой. Вот этот листочек, пожелтевший и поблекший за двадцать лет, и сейчас передо мною.
Штамп: РСФСР – Политическое Управление (неразборчиво, как будто: II Армии) – Поли… (неразборчиво), отдел (неразборчиво) Стрелковой дивизии… (неразборчиво)
Полит. Пр. 4.
4 окт. 1920 г. № 8979,
Д. Армия
Текст:
Тов. Смоличу.
На основании приказа по Политотделу 60 дивизии от 3 октября с. г. Вы мобилизованы в качестве артиста труппы Подива 60.
Во исполнение сего приказываю вам явиться в Подив (Пушкинская ул., дом Крумова) к 12 часам 4-го октября.
За неявку будете арестованы и привлечены к ответственности по всем строгостям военного времени.
За Начполитпросвета С. Месниц (подпись)
Зав. клуб-театр-секции (подпись)
(Круглая печать).
В углу костюмерной сидел старый актер Сафронов. В руках у него был точно такой же листок. Он вертел его перед глазами, рассматривая со всех сторон и бубнил:
– Много подношений я имел на своем актерском веку. Букеты красных роз… Корзины с белыми лилиями… В Купеческом собрании мне преподнесли в девятьсот седьмом году дюжину шампанского… А как-то раз преподнесли мне адрес от благодарных учащихся города Пензы… Но такой адрес, прошу прощенья, я получаю впервые…
В проходе между костюмерными тем временем разгорался спор. Начагитпросвет военкомата и представитель учпрофсожа горячились, ругались с начполитпросветом шестидесятой. Голоса их становились все громче, бряцали ножны шашек, шпоры, скрипела кожаная амуниция. Начагитпросвет военкомата не соглашался отдать дивизии актеров своего театра. Он доказывал, что при военкомате театр обслуживает все части, а дивизия хочет забрать его только себе. Он произносил горячую речь о частной собственности и национализации всех средств производства и культуры.
Мы стояли, не разгримировавшись, совершенно растерянные. Кто же мы такие – театр военкомата или театр шестидесятой дивизии?
Однако перебранка между двумя начальниками все возрастала, голоса все повышались, атмосфера накалялась – участие в споре принимало уже несколько человек и с той и с другой стороны, в проходы между костюмерными набилась целая толпа из зала. Люди высказывали свои пожелания, эти пожелания передавались дальше, в зрительный зал, и там их снова горячо обсуждали.
Занавес пошел вверх, и начался митинг.
Чей будет театр – дивизии или военкомата?
Бойцы выбегали на сцену, размахивали оружием и охрипшими голосами требовали одного:
– Быть театру при дивизии!
– При диви-и-зии! – встречал зал каждое такое выступление. – Правильно! При диви-и-зии! Ура!
– Это партизанщина! – кипятился, возражая, начагитпросвета.
Но зав. клубо-театральной секции подива уже обходил актеров с листом бумаги и пачками денег в руках. Всем мобилизованным он предлагал получать содержание за месяц вперед.
Спектакль начался третьего октября, а приказ был датирован четвертым числом, так как выдан был тут же, в антракте, после двенадцати часов ночи. К полудню четвертого мы уже должны были быть в подиве.
Но в девять утра дивизия внезапно выступила на фронт. Враг подошел ближе, об этом свидетельствовал гром канонады. И к двенадцати часам на Пушкинской улице в доме Крумова, в подиве, уже не было ни души.
Тогда мы бросились к нашему комиссариату. Там на подводы грузили последние пишущие машинки. Враг прорвал фронт, и военный комиссариат эвакуировался. Начагитпросвета вышел нам навстречу. В одной руке у него был лист бумаги, в другой портфель. Он объявил нам, что в связи со спешной эвакуацией военкомат не может взять с собой театр и актерам рекомендовалось остаться в городе, ожидая возвращения красных частей. Лист бумаги – это была ведомость на зарплату за месяц. В портфеле пачки с деньгами. Начагитпросвета предлагал нам немедленно же, не задерживая его, получить содержание еще за месяц вперед.
На улице уже разрывались снаряды.
Начало халтуры
«Халтура» – слово из блатного лексикона. В блатном обиходе оно означает «кражу из дома, в котором покойник». Своего рода кража «на дармовщинку» – самый легкий, самый простой вид ремесла в трудной и опасной профессии жулика. В доме лежит покойник, над ним убиваются родные, друзья опечалены, знакомые растеряны, все мыслями далеки от мелочей будничной жизни, поглощены размышлениями о бренности человеческого существования – где уж тут до осторожности и до забот о мирских делах? В доме все настежь, все сдвинуто с мест, чужие приходят и уходят как свои. Заходи и бери что угодно!.. Но это и самый жестокий, самый бесчеловечный, самый циничный вид черного ремесла жулика. Ведь надо совсем утратить человеческое сердце, чтобы не сочувствовать бедным сиротам и обидеть их в тяжком горе и несчастье. Ведь надо потерять всякое человеческое подобие, чтоб, лицемерно прикинувшись соболезнующим, войти в дом печали и, утирая фальшивую слезу, вытащить потихоньку из комода последние деньги, собранные на похороны только что умершего. Мастера своего дела, настоящие воры, пренебрегают халтурой. Они презирают халтурщиков. Они их бьют.
В театре слово «халтура», если не ошибаюсь, появилось в дни гражданской войны. Весь народ в едином могучем порыве поднялся самоотверженно на борьбу за свое прекрасное будущее и будущее всего человечества. Он отдал этой великой борьбе все – богатства, силы, таланты. Он отдает ей и свою неповторимую жизнь. Искусство тоже плечом к плечу встало с народом на битву, на последний решительный бой. Оно тоже отдает себя человечеству и будущему.
Но в напряженной борьбе, в сутолоке боевой жизни так легко и просто выдать за бесценное творение искусства гнусную профанацию и получить за нее чистоганом звонкую монету истинной признательности. Все равно, что всучить рассеянному покупателю тухлую рыбу втридорога.
Что может быть гнуснее и ничтожнее халтуры в искусстве?
К нам слово «халтура» и всю его сущность привезли.
Десятки всевозможных «театральных коллективов» тучей обрушились на фронт и армию. Эти «коллективы» никогда не засиживались долго на одном месте, никогда не работали долго при одной части. Все сплошь они были «передвижные». Красноармейцы мерзли в холодных теплушках – «коллективы» разъезжали в вагонах второго и первого класса. Для военных постоев не хватало помещений, и бойцы ночевали прямо под открытым осенним небом на улицах, а «коллективы» занимали лучшие номера гостиниц. Армия сидела на сухом голодном пайке, а «коллективы» пили чай с сахаром, подчас спекулируя какао от Волочиска до Одессы и сахаром – от Одессы до Волочиска. Когда же ЧК ловило их на спекуляции, какао и сахар отбирались, а актеров вместо ареста заставляли давать внеочередной бесплатный спектакль. Только и всего! Театр бойцам был дороже чистой рубашки. Красноармейцы становились во фронт, когда артисты проходили мимо них. А халтурщики подсовывали им дрянь, давно уже сошедшую с эстрады третьеразрядных купеческих кабаков.
Основоположником халтуры в нашем театре стал его новый художественный руководитель Ленский.
Халтура началась так.
Наш городок превратился в огромный военный лагерь. В нем был многочисленный гарнизон, сосредоточены бесчисленные штабы и множество военных учреждений. Кроме того, через наш городок постоянно проходили, останавливаясь на некоторое время, крупные военные соединения, которые направлялись на фронт или возвращались с фронта. Здесь они пополнялись и переформировывались. Кроме того, в городке находились многочисленные лазареты, транспортные и снабженческие организации; всего этого хватило бы на большой губернский город.
И поэтому, кроме двух постоянных зимних и одного летнего театрального помещения, в городе возникло множество мелких театральных площадок – на скорую руку сооруженных театриков и кинематографов. Но театральных коллективов было только два. Поэтому в наш театр ежедневно прибывали делегации из разных частей, размещенных в городе и его окрестностях, прося и умоляя прибыть к ним «на гастроли».
Нас заклинали именем революции, взывали к нашей трудовой сознательности и обещали вечную благодарность пролетариата, славу, триумф и овации, прибавляя ко всему этому суточный, двухсуточный и трехсуточный красноармейский паек на каждого актера, включая и технический персонал. Нас искушали добавочно полуфунтом сахару, бутылкой керосину, десятком спичечных коробок. Нам подавали резвых кавалерийских лошадей, за нами присылали подводы и тачанки или лихо подкатывали в разбитом дребезжащем автомобиле, заправленном чистым спиртом. Приходили с полковыми знаменами, духовым оркестром и специальным караулом.
Сердце режиссера Ленского дрогнуло. Собственно говоря, там и вздрагивать-то было нечему. Он хотел чаю с сахаром, ему необходим был керосин, как и всем другим.
И он устроил так. В каждом спектакле обычно бывало два, три, четыре свободных актера. На скорую руку они разучивали какой-нибудь избитый, самый наипошлейший водевиль. К тому же каждый актер мог что-нибудь продекламировать, спеть или пройтись под гармошку чечеткой – и «передвижная программа» была готова.
Водевиль был постыдный, актеры не успевали выучить свои роли, вместо костюмов времен Людовика-надцатого напяливали френчи и ватные стеганки, декламаторы читали по шпаргалке, певицы давали петуха, танцоры, кроме краковяка или польки – «кокетки», ничего не умели. Но все это не имело значения. Все равно овации начинались еще до начала представления, как только поднимался занавес и истомленные бойцы, увидев на сцене актера, начинали чувствовать, что они в театре и им предстоит радостный отдых на несколько часов. Все равно обещанные полфунта сахару, керосин и спички выдаются вперед, когда халтурщик только еще садится гримироваться. Да какое там гримироваться: налепить усы – и всё.
И каждый вечер, когда в нашем театре шел очередной и неплохой спектакль, трое-четверо изголодавшихся халтурщиков лихо откалывали какой-нибудь танец где-то в походном театрике маршевого полка. Сам режиссер Ленский успевал участвовать в халтурах почти всегда.
Пришел черед и моего падения.
Вечером шел «Поташ и Перламутр», в котором я играл какого-то банкира, умирающего или вообще исчезающего из пьесы после первого действия. После утренней репетиции ко мне подошел режиссер.
– Сегодня, – сказал он, – халтура в двенадцатом полку. Полфунта сахару, фунт хлеба, две тарани и солонина от общего куска. Кроме того, всех накормят ужином. Возможно, перепадет по две пачки махорки на брата. Мы даем им «Однажды вечером». Генерала играю я.
– Но, – удивился я, – вы же играете вечером «Поташа»?
– Я начинаю с середины первого действия, – заметил Ленский, – начало у нас в восемь, да еще перед началом лекция. А там начнем в шесть часов. Полк конный, мне дадут коня, и я успею. Я не буду разгримировываться. С тем же гримом, какой у генерала, можно играть и Поташа. Но на концерт я не смогу остаться. Вы кончаете после первого действия. Вы сядете на рысака, на котором прискачу я, поедете вместо меня и продекламируете в концерте. Имейте в виду: хотя в пьесе вы и не заняты, вам также будет полный паек. Полфунта сахару, фунт хлеба, две тарани и солонина от общего куска, мы развесим ее сами. И ужин, я думаю, тоже успеете получить. Поэтому не нужно делать сложный грим для вашего банкира.
Вечером в восемь Ленский еще не приходил, в девять кончилась лекция, а его все еще не было. И только ровно за две минуты – как раз в тот момент, когда помреж уже схватился за голову, так как Поташ должен был бы стоять уже рядом с ним и ждать: «Приготовиться, готовы, пшли», – как раз в ту секунду дверь открылась, и в клубах пара с улицы влетел Поташ – Ленский. Он сбросил пальто на ходу, швырнул генеральский мундир на пол и был уже на сцене.
– Скорее! – успел лишь он прохрипеть мне. – Конь ждет!
И его первые слова на сцене прозвучали одновременно со звуком захлопнувшейся двери.
Через пятнадцать минут я был уже на окраине города, где была расположена часть, а через минуту – уже очутился за кулисами импровизированного театра. Свет ацетиленовых фонарей ударил мне в лицо. В ту же секунду несколько человек бросилось ко мне. Один сорвал с меня шинель, другой напялил парик, третий уже подталкивал меня в спину, и кто-то четвертый перепуганным шепотом хрипел:
– А погоны, погоны? Вы забыли погоны! Где же генеральские погоны?
Генеральских погон не было.
И пока кто-то пятый, прилепив лист оберточной бумаги, выводил гримом генеральский зигзаг прямо на моем плече, а еще кто-то в это же время пришивал эти импровизированные погоны, – за эти короткие несколько секунд я успел понять из шепота моих соучастников по халтуре, что сейчас мне предстоит играть генерала. Того самого генерала, которого должен был играть – и я был умерен, что уже сыграл, – Поташ – Ленский. Перед спектаклем, оказывается, тут устроили митинг, начало задержалось, и Ленский должен был гнать вовсю назад, в театр, а меня послать вместо себя…
Меня подтолкнули в спину, и я очутился на сцене.
Генерала я никогда не играл, да и вообще даже не читал пьесы «Однажды вечером». Я даже не видел ее. Я только приблизительно знал ее пошленькое содержание. Генерал арестовывает революционера и допрашивает его, в это время к нему приходит какая-то светская дама, предлагая свою любовь. Оказывается, это вовсе не светская дама, а революционерка, которая должна освободить арестованного. Словом, дама убивает генерала. Все это происходит во втором действии. В первом действии генерала нет. В первом действии революционер и революционерка влюбляются. Значит, первое действие уже прошло, раз меня вытолкнули на сцену…
Вот и дама. Она кокетливо улыбается, идя навстречу мне – генералу. Снизу, из будки, выглядывает суфлер. Он удивленно разглядывает физиономию генерала – генерал не тот!
Суфлер грустно вздохнул и махнул рукою.
– Чем могу служить? – прошептал он.
Это были не его слова. Это были первые слова генерала. Но я этого не знал.
Выше, над суфлерской будкой, жутко шевелился светлыми пятнами лиц зрительный зал. Дыханием сотен людей повеяло на меня. Они напряженно ждали моих слов. А у меня дикая злоба кипела в груди. Сорвать генеральские погоны, швырнуть к черту проклятый парик, схватить стул и трахнуть Поташа – Ленского, проклятого халтурщика, по голове.
Но Ленского не было. А зал шевелился, и суфлер шипел. Дикий страх змеею вползал в грудь, сковывал меня, леденил кровь. Что мне делать? Что должен делать я?
– Вы хотите спросить меня, – подбрасывая мне мою реплику, начала тогда моя партнерша, любезно, но с достоинством улыбаясь, – чем вы можете мне служить?
– Да, – наконец прохрипел я, – чем я могу вам служить?
Она ответила.
Снова зашептал суфлер. Я молчал. Суфлер зашептал громче. Я молчал. Он зашептал еще громче. Кто-то из зрителей постучал в будку эфесом шашки.
– Такой молоденький, – послышалось из зала удивленно, – а уже генерал…
Это говорили про меня. Да, молоденький – мне было только двадцать лет, – а грим положить я не успел.
– Вы такой молоденький, – вдруг повторила моя партнерша, дама, слова, брошенные из зала, точно из суфлерской будки, – а уже генерал!
Суфлер прыснул.
Я вздохнул и придвинулся ближе к суфлеру.
– Садитесь, – на всякий случай сказал я даме, – я рад вас видеть.
Что еще я мог сказать?
Понемногу мы с дамой разговорились. К счастью, в кармане у меня были папиросы, и я беспрерывно курил. Окуривая, всегда удобнее слушать суфлера. Дама просила за своего жениха, я ей отказал. Она стала угрожать, а я стучал кулаком по столу. Потом она выхватила револьвер и убила меня. Я был страшно рад и с громким вздохом облегчения повалился навзничь.
Буря аплодисментов приветствовала этот акт справедливого возмездия проклятому генералу. Мерзкого же халтурщика покарала ножка стула, о которую я здорово ударился теменем.
Потом я поднялся, и, взявшись за руки, мы с дамой раскланялись на все стороны перед публикой, прижимая руки к нашим халтурным сердцам. Она кокетливо улыбалась и кивала головкой во все стороны. Я смотрел в землю, и из глаз моих обильно текли слезы.
Но, клянусь, они текли вовсе не оттого, что из рассеченной макушки капало что-то теплое, а страшная боль разламывала мне череп. Они текли оттого, что я презирал себя больше, чем всех генералов на свете. И, ей-богу, я очень жалел, что в патроне револьвера был только пыж, а не пуля. Я хотел тогда умереть, клянусь!
Зал гудел, зал ревел. Бойцы аплодировали, стучали ногами и орали во все горло «браво» и «бис». Они благодарили нас, они хвалили нас, они приветствовали нас – артистов, которые служат народу! Мне от чистого сердца восторженно кричали «браво» люди, которые с боями прошли страну от края до края, люди, которые освобождали наш народ на веки вечные, которые завтра, возможно, погибнут. А я был всего-навсего только халтурщик.
На лошадях мы прискакали назад в город. За пазухой шинели жгли мне грудь полфунта сахару, фунт хлеба, две тарани. Я подскакал к театру и влетел за кулисы.
Поташ как раз сходил по ступенькам сцены, направляясь в костюмерную. Окончилось третье действие.
Я подбежал к нему и размахнулся. Я хотел ударить прямо в лицо.
Но костюмер, кто-то из актеров и какой-то меценат из публики, к сожалению, вовремя схватили меня за руку.
Я вырывался, отбивался, я крыл его словами, которых никогда не употреблял ни до этого, ни после этого.
А он пожимал плечами и грозил поставить вопрос о моем поведении на местном комитете.
Меня оттолкнули куда-то в угол.
Тогда я вспомнил про сахар, хлеб и тарани. Я быстро выхватил все это из-за пазухи и размахнулся, чтоб швырнуть пакет прямо в рожу Поташу – Ленскому.
В ту минуту меня уже никто не удерживал. Однако рука моя с узелком, в котором был кусок хлеба и две тарани, опустилась сама собой.
Мне жаль стало хлеба и тарани. Ведь их можно было съесть завтра в обед. А потом попить чаю не с сахарином, а с настоящим сахаром.
Так я сделался халтурщиком.