Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)
– Панкратов, – сказал я, – просил тебе кланяться.
Глаза Марины заискрились смехом, а все лицо залилось таким густым румянцем, что покраснели даже веки, даже уши, даже подбородок. Марина повернулась к печи. Она достала из печи ухватом горшок. Потом сняла с горшка крышку, и в лицо ей ударило паром.
– О! – весело сказала Марина. – Вот и картошка поспела! – Она выложила картофель в миску.
Красивая хата была у Марины Одудько! Хорошо утрамбованный земляной пол свеже побрызган водой и чисто подметен. Тугие, накрахмаленные полотенца на окнах, на посудной полке и на образах. Шесть подушек на постели, покрытой ковриком. Коврик на лавке, коврик на сундуке.
– Что же это Кузьмы Михайловича давно не видно? – услышал я спокойный голос Марины. Кузьма Михайлович это и был Панкратов.
– Соскучилась разве?
– Соскучилась, – спокойно ответила Марина.
Она поставила миску с дымящимся картофелем на стол и снова поклонилась в пояс.
– Кушайте на здоровье!
– А ты?
– Спасибо.
– Разве ты уже позавтракала?
– После.
– Садись со мной.
– Нельзя, – сурово сказала Марина. – По хозяйству надо.
По хозяйству ей вовсе нечего было делать, но нарушить старый крестьянский обычай она не могла. Она не решалась сесть при госте-мужчине. Скрестив руки на груди, стояла она передо мной.
Я положил себе картофеля, залил его сметаной, разломил лепешку.
– Молочниц видала? – спросил я.
– А как же, – ответила Марина, сияя от радости, – вчера вечером забегала Дарка Тимошева, а я к Олене Пригитыч зашла да к трактористке Василине Засядько. На Благовещенском базаре они были. Да еще Мокрина Ивановна, мать командира Власюка, была на базарчике на Холодной горе, около тюрьмы.
Марина вдруг перестала улыбаться, лицо у нее вытянулось, побледнело.
– Страх, что Мокрина Ивановна рассказывает! – Марина наклонилась ко мне и шепотом, захлебываясь, взволнованно и быстро стала рассказывать. – Каждую ночь, на рассвете, десятками вывозят, да все в крови, руки, ноги у всех переломаны, головы разбиты… И парни, и девушки, и даже дети! Каждую ночь!
– Мокрина Ивановна сама видела?
– Сама! Все своего Василька высматривает, убивается, – вздохнула Марина.
– А девушки? – спросил я.
– Всякое говорят. Немцев в городе стало поменьше. Каких-то итальянцев нагнали.
– Итальянцев?
– Да, – Марина улыбнулась. – Говорят, красивые и до девушек охотники. – Марина опять улыбнулась, но улыбка у нее тотчас пропала. Она поглядела на меня испуганными глазами. – Ой, чуть не забыла! В Позавербной не сегодня-завтра карателей ждут! Народ разбегается – кто в лес, а кто сюда к нам, в Туманцы.
– Что же там случилось?
– Контингента не выполнили! Вчера нагрянули полицаи, начали обыски делать, шум подняли, а кто-то взял да и прикончил одного камнем. Около церкви, на площади, и нашли: лежит, голова разбита, и камень рядом. Полицаев было всего пять человек, не отважились они идти против всего села и разделаться с народом. Забрали убитого и уехали, только грозились немцев навести, чтобы те сожгли слободу. Такой плач стоит в селе, такой стон! А что… – Марина запнулась. – А что, если бы ваши перерезали дорогу да перебили карателей, а? Уложить бы их при дороге всех до единого! – Потом она подумала и рассудительно прибавила: – Только ведь этих уложите, другие придут, еще свирепей с народом расправятся. Вот она, беда какая!
– Это верно, – сказал я. – Только ведь выхода нет у народа: мы фашистов, фашисты нас, а мы опять фашистов.
– Это верно! – согласилась Марина.
Мы помолчали с минуту.
– Ну, – вернулся я к прежней теме, – а как девушки с итальянцами?
– Девушки? – Марина улыбнулась. – Может, которая и улыбнется им… – Однако она тут же серьезно прибавила: – Олена Пригитыч разговорилась с одним итальянцем. Он немножко умеет по-русски. В Ломбардии, говорит, – это область такая в ихней Италии, все равно как у нас Харьковщина, – народ фашистов не любит, как и у нас. Как только, говорит, фашистам станет круто, бросит он автомат и подастся к себе, в Ломбардию: у него корова, свиньи, а лошади нет. Только там не лошади, а вроде ослы, мулами называются…
– Воевать не хочет? – переспросил я.
– Говорит, не хочет.
– Олена не говорила, увидит она его еще?
– Нет, не говорила.
– А ты ее поспрошай.
– Поспрошать можно.
– А Олена как, девка ничего?
– Хороша девка. Румяная такая, глаза черные…
– Я не про то. Верный ли она человек? Не из таких ли, которые и к немцам льнут?
– Нет, нет, – пришла в ужас Марина. – Что вы! Здешняя она. И из хорошей семьи. Отец ее был бригадиром. Младший брат в танкистах. Мыслимое ли это дело?
– Пусть расспросит итальянца: один он не хочет воевать или, может, много таких?
– Ладно, – сказала Марина, – я ей скажу.
– Олена не знает, что наши к тебе наведываются?
– Упаси бог! – снова пришла в ужас Марина. – Да разве я дура? – Она покраснела. – Кузьма мне такого наговорил про конспирацию! Он мне так и говорит: конспирацию надо соблюдать среди своих, а среди врагов всякий дурак сумеет это сделать.
Слово «конспирация» Марина выговаривала четко и старательно, – оно ей нравилось.
Вдруг на пороге появился карапуз лет пяти. Он был нагишом – без штанишек и без рубашонки. Осторожно заглянув в дверь, он стал на пороге и уставился на меня. Палец он засунул в рот по самую ладошку.
Марина перехватила мой взгляд и поспешно оглянулась.
– Смотри-ка! – всплеснула она руками. – А тебе чего здесь надо? Разве я не велела тебе стоять за воротами и смотреть, кто идет?
Карапуз вынул палец изо рта и опрометью бросился прочь. Его босые ноги затопотали по дорожке, ведущей к воротам. Марина вышла из хаты и смотрела, пока малыш не исчез за воротами. Потом она вернулась с извиняющейся улыбкой:
– И любопытен же! Вы уж простите! Мал он еще. Велела ему с места не сходить и, как увидит кого, стремглав бежать сюда. А он, вишь, какой любопытный, взял и приперся. Не приучился еще к конспирации!
Марина громко засмеялась.
– Прошу покорно, – сказала Марина и поставила на стол крынку и надтреснутую чашку. – Молочко холодное, вечернее.
– У тебя ведь забрали корову!
– У соседей заняла.
– Не надо этого делать.
– Эва! – отмахнулась Марина. – А разве ваши мало перетаскали мне всякой всячины? И спичек и соли, а Кузьма ботинки мне подарил. – Она покраснела.
Кормило нас это село, но продовольственную базу мы пополняли не через Марину, а через старика Вариводу, колхозного конюха. Он собирал продовольствие среди крестьян без всякой конспирации – «на окруженцев» – и переносил в яму у опушки. Село знало, что в лесу скрываются красноармейцы, которые не вышли из окружения и не могли пробиться к своим.
Я отпил молока – чудного, душистого, – Марина положила мне лепешку, густо посыпанную солью.
– Соли, – сказал я, – завтра Кузьма принесет… Просил передать.
– Спасибо.
– Что еще рассказывают молочницы?
– Говорят, в городе стало лучше.
– Чем же лучше?
– Меньше люди голодают. Не падают на улицах. Овощи поспели, – вот народ немного и подкормился. Менять да торговать научился… А трактористка Василина, – вспомнила вдруг Марина, – читала ихнее объявление.
– Какое объявление?
Марина взглянула на меня, хотела сказать, но смешалась:
– Забыла! Ах ты, господи, грех какой – никак не припомню!..
– Может, о земле?
– Нет, не о земле…
– О партизанах?
– И не о партизанах. Только, говорила Василина, очень любопытное!
На лице Марины изобразилась неподдельная досада. И как она могла запамятовать! Она даже сердито нахмурила брови. Но они никак не хотели хмуриться, и смущенное лицо Марины уже снова дышало радостью и здоровьем.
– Вы уж простите… Что-то насчет наших людей в Германии.
– А Василину можно повидать? – спросил я.
– Сюда ее привести?
– Нет, сюда не годится. Ведь у тебя явка.
– Явка! – гордо сказала Марина. Ей импонировали все конспиративные термины.
– Тогда, может, к колодцу? – спросила Марина.
– Что ж, это неплохо: шел себе человек, захотел воды напиться.
– Сейчас позвать?
– А что же ты скажешь Василине?
– Нельзя сказать, что партизан зовет?
– Не надо. Скажи: встретился у колодца человек, попросил напиться, разговорились, окруженец он. Только Василине один на один скажи. Она со стариками живет?
– Со стариками.
– Хорошие люди старики?
– Да свои.
– Все равно, лучше поостеречься.
– Конечно, – сказала серьезно Марина, – конспирация.
Я поднялся.
– Спасибо.
– На здоровье.
– Я пойду полежу на огороде, в картошке. Федько пусть за углом постоит.
– Ладно, – сказала Марина, – я мигом. Побегу не улицей, а огородами. Засядьки тут живут, на нашей стороне.
Марина накинула платок и выбежала из хаты, хлопнув о косяк подолом широкой юбки. Ее босые ноги поспешно затопотали к риге, потом скрипнул перелаз, и воцарилась тишина. Я тоже вышел из хаты и пошел на огород. Солнце уже поднялось над леском, и горячие его лучи слепили глаза.
В картошке у дороги я лег навзничь.
Никогда я не думал, что мне придется стать подпольщиком. О революционном подполье я только читал много книг, – с восторгом и благоговением. С благоговением, как летопись подвижничества. С восторгом, как волнующую беллетристику. Я преклонялся перед этой высшей жизнью, но она казалась мне больше игрой, нежели необходимостью, вызванной суровыми обстоятельствами. Теперь я сам стал подпольщиком, и в подпольной жизни я был «перепелом» и здорово научился «вавакать» по-перепелиному. Я точно знал все приметы, которыми мы подавали знак друг другу на лесных тропинках или в широком поле, – все эти надломленные ветки, завязанные узлом колоски, оборванные листочки или определенным образом уложенные камешки. Со всем усердием и старанием я каждый день по нескольку часов изучал словарь знаков и примет, который мы готовили для наших связей в городе: все эти заломленные или сдвинутые на затылок кепки, папиросы в правом или левом уголке рта, плевки сквозь зубы, почесывание брови, постукивание каблуками и видоизмененная азбука Морзе для выстукивания пальцами. Я жил в фантастическом обществе «тополя», «мотылька», «сестры», «медведя», которые не были ни тополем, ни мотыльком, ни сестрой, ни медведем. Раньше я мог бы принять все это за игру в подполье для пионеров младшего возраста. Теперь это было моей повседневной реальной действительностью. И само подполье было естественным, логичным состоянием, новым этапом моей жизни.
Марина что-то замешкалась. Верно, не застала дома Василины Засядько.
Разумеется, диверсионную деятельность легче вести в городах с итальянским гарнизоном, – итальянцы не так бдительны и зорки, как немцы. Но гитлеровцы, конечно, не оставят Харьков на одних итальянцев. Что же это за важное объявление читала Василина?
Марина с Василиной все не шли и не шли. Я закурил, но тотчас погасил папиросу: воздух был неподвижен, дым от папиросы застывал над кустом картофеля, и его могли заметить с дороги. Я лежал на спине, небо простиралось надо мною огромным лазурным шатром, и это напомнило мне бескрайний небосвод над пустыней Голодной степи. Черный день понедельник. Эвакуационный эшелон. Мария Ивановна Подвысоцкая – первая умершая, безвестная могила. Вербовка на строительство в Голодной степи. И телеграмма: «Я вернулась простите спасибо прощайте». И года не прошло с той поры. Но как давно все это было, словно в какой-то иной жизни – до моего появления на свет. Потом была синяя река в сиреневой пустыне. Телефонный звонок среди сыпучих желто-серых барханов. Чудной человек, Матвей Тимофеевич Сокирдон. Пьяный Майборода. Строгий начальник. Первая стена. Женщины с Украины. Девушки с ладонями, примерзшими к стеклу. Потом курсы в маленьком городке за Волгой. Потом – первое приземление во вражеском тылу. Шесть водонапорных башен, поворотный круг в депо, большой мост, четыре эшелона, пущенных под откос, и данные о дислокации немецких гарнизонов по среднему течению Днепра. Тогда у нас тоже командовал товарищ Кобец, но группа была маленькая – четыре подрывника и девушка-радистка. Ни одной радиограммы не послала девушка на Большую землю, – парашют не раскрылся, и она погибла во время прыжка с самолета. Мы похоронили ее на опушке, где-то у Ирдыня, за Черкассами. Привалили могилу камнем и оставили примету. В могилу мы положили и рацию, – без радистки она была нам ни к чему. Случится побывать в этих местах, отроем рацию: вернется рация к жизни, но не вернется к жизни радистка. Так у нас и не было связи с Большой землей, пока мы не наткнулись на партизанские отряды. Потом – снова Большая земля. А теперь вот опять операция. Длительная операция, до того времени, пока фронт опять не придет сюда. А идти ему – за пятьсот километров!
Конский топот на дороге прервал мои мысли. Я нащупал пистолет за пазухой, – он был горячий от тела, он был согрет моим теплом, – и осторожно выглянул из-за кустов картофеля. На неоседланной лошаденке трусил босоногий мальчишка. Тревога была ложная. Я мог по-прежнему лежать и думать о своем.
Это было странно, но это было так: меня, перепела на степных и лесных дорогах, больше всего тянуло сейчас к листу ватмана, туго натянутому на чертежную доску. Мне хотелось чертить, – это было непреодолимое, физическое тяготение. Я взрывал водонапорные башни, мосты, поджигал склады боеприпасов, – разрушение надолго стало моим назначеньем. Но по призванию я был архитектор, и мой проект социалистического городка при заводе, где работал слесарем Майборода, стоял в моей памяти, как на листе ватмана. Я решил по-иному распланировать улицы и приусадебные участки. И создать новый тип двухквартирного особняка. Белый домик на берегу реки посреди тенистого сада.
– Кахи! – послышалось вдруг у колодца, и я вскочил.
У колодца стояла Марина, улыбающаяся, полнолицая, а с нею девушка в синем платочке. Марина смотрела на меня из-под руки.
– Уснули? – кричала Марина.
Я так замечтался, что не слышал, как они пришли. Хорош подпольщик, нечего сказать.
Я подошел к ним.
– Здравствуйте! – сказал я.
Девушка смутилась и отвела глаза.
– Здравствуйте, – тихо ответила она.
Марина прыснула, ей опять стало смешно.
– Вот он, окруженец, который хочет о чем-то спросить тебя, слышишь, Василина? – Марина вдруг всплеснула руками. – Ну, и напугал же он меня, чтоб ему! Только это я вышла к колодцу, а он вот так мне «здравствуйте!» из картошки – так я вся обомлела с перепугу.
Это была импровизация в конспиративных целях. Надо сказать, что артистка из Марины была неплохая.
– Разговор у вас с девушкой секретный будет? – серьезно спросила Марина. – Так я могу и уйти.
– Нет, отчего же! – сказал я. – Какие там у нас, лесовиков, секреты! Спасибо, тетенька, что привели девушку.
Мы стояли, стараясь побороть чувство неловкости.
– Тетенька говорила мне, – сказал я, – будто вы вчера были в Харькове на базаре?
– Была…
– И читали там какое-то объявление?
– Читала…
Василина смущалась и отворачивалась.
– Не про нас ли, окруженцев?
– Да нет! – махнула широким рукавом Василина. – Это про Германию.
– Что – про Германию?
– К нашим людям, чтобы ехали к немцам, в Германию. Живут будто там припеваючи, работа легкая, а после войны всем от Гитлера награда выйдет за то, что сделали они для победы Германии.
Понемногу Василина разговорилась и подробно обо всем рассказала. Это был призыв к украинцам ехать добровольно на работу в Германию. Призыв был написан не от имени гитлеровских фюреров, а от имени украинской девушки Гали Полтавец, из села Криницы на Днепропетровщине. Рядом с подписью был напечатан и портрет Гали: красивая девушка в украинском наряде, пухленькая и веселая. Она жила в Германии, работала на ферме и расписывала о всех прелестях тамошней жизни, будто всего там вдоволь, и харчей и одежды, и привольно-то там, и удобно, и культура-то, и всякая техника. Это была очередная провокация – отвратительная и мерзкая.
– Что же говорят девушки? – спросил я. – Собираются ехать?
– Может, кто и собирается, – ответила Василина.
– Верят гитлеровцам и гитлеровской Гале?
– Может, кто и верит.
– А вы?
Василина снова смутилась.
– А мне все едино, – наконец сказала она.
– Что ж так?
– Все едино, – сурово сказала она, глядя в землю. – Потому в Германию я не поеду, хоть сули они золотые горы.
– У них, у Засядьков, – сказала Марина, – немцы корову забрали, двух подсвинков да четыре, не то пять подушек. Сколько подушек, Василина?
Василина пожала плечами. Потом она посмотрела мне в глаза.
– Не потому, что корову забрали, а так… Потому, что это измена.
– Измена? – переспросил я.
– Измена, – сказала Василина просто. – И не такое мы быдло, как фашисты про нас думают. И не этому нас в школе учили.
– Правильно, девушка, – сказал я смущаясь. Я не знал, что еще сказать. – И многие так думают, как ты?
– Не знаю, – тихо ответила Василина. – Каждый думает про себя. – Помолчав, она сказала неуверенно: – Дарка и Верка Михайлюк говорили, что, верно, поедут…..
Я посмотрел на Марину:
– Михайлюки из кулаков?
– Какое там! – махнула рукой Марина. – Голодранцы, каких мало! Какие тут у нас кулаки? С тридцатого года и не слыхивали про них. Дурехи, только и всего! – Марина прыснула и закрылась руками. – Десятый год на выданье! Женихов не дождутся! Рыжие да гадкие! И трудодней нет! – Марина подавила смех и серьезно посмотрела на меня. – Некому по-человечески поговорить с ними. – В глазах у нее блеснул заговорщицкий огонек. – Вот бы наведались как-нибудь из лесу окруженцы, собрали бы народ да поговорили! – Она бросила взгляд на Василину. – А? Правду я говорю, Василина? Наведались бы к нам как-нибудь, а мы бы девушек собрали, вот и поговорили бы, – так хочется человеческое слово услышать!..
– А пришли бы послушать? – спросил я.
– Отчего же не прийти? – ответила сразу Марина.
– Пришли бы, – сказала и Василина, – когда немцев и полицаев нет в селе…
– Ладно, – сказал я. – Как-нибудь придем. Я доложу командиру. – Я подмигнул Василине. – Командир у нас все-таки есть!
Василина посмотрела на меня просто, без удивления. Марина за спиной у нее сделала большие глаза. «Конспирация!» – прочел я в ее взгляде. Я улыбнулся ей, и она ответила мне такой же заговорщицкой улыбкой.
– Так говоришь, не такое мы быдло, как немцы про нас думают? – улыбнулся я Василине. Она смущенно отвела глаза. – Ну, ладно! – сказал я. – Будь здорова, Василина! Ты обо мне много не говори. Если придется, скажи, видела, мол, у колодца одного, окруженца, должно быть, вот и все.
– Ладно, – тихо ответила Василина.
Я протянул руку Василине, она подала мне свою. Руку она подала смущаясь, «дощечкой», и мою не пожала. Я крепко пожал ее «дощечку», и она тут же ушла. Потом я подал руку Марине. Марина пожала мне руку крепко – по-городскому, но как-то кокетливо, по-женски.
– Панкратову привет передам, – подмигнул я Марине.
Марина вспыхнула и закрылась уголком платочка.
– Скажите, пусть придет! – услышал я ее шепот.
Марина повернулась и скорым шагом пошла за Василиной. Я стоял у колодца и смотрел ей вслед. У Варвары Политыки муж ушел с армией. У Марины погиб еще в финскую кампанию. А Василина? Крепка и неразрывна их связь с советской жизнью. Вот Марина с Василиной свернули с дороги на тропинку. Вот они прошли через огород и перескочили через плетень. За плетнем Марина оглянулась, сорвала платок и помахала им над головой. Потом обе они исчезли за ригой Варвары Политыки. Очевидно, Василина станет нашим третьим связным.
Я вздохнул полной грудью и весело зашагал к лесу.
2
Я шел по обочине дороги. Я не торопился. Товарищ Кобец, наш командир, ждал меня к двенадцати часам, а до полудня было еще далеко. Решение насчет Позавербной я знал наперед: наперерез карателям мы не пойдем. Боевые действия неподалеку от базы и лагеря нам были запрещены. Если мы даже позволяли себе предпринять какую-нибудь операцию на более дальнем расстоянии, то и то действовали только на лесных дорогах, вдали от селений. Мы не нападали на немцев в селениях, чтобы не навлечь на крестьян еще более жестокую кару. Горька участь слободы Позавербной, но не надо усугублять ее. Провокационный призыв «Гали» ехать в Германию нам давно был известен: такие провокации имели место и на Правобережье. Они быстро заканчивались неудачей: добровольно ехать в Германию вызывались очень немногие, и начиналась принудительная мобилизация, облавы на базарах, вербовка по деревням.
Вдруг я остановился, и сердце у меня заколотилось. С опушки на дорогу выехали пять всадников, а за ними большая машина. Я мгновенно бросился в ров и осторожно выглянул из-за гребня.
Сомнений не было: это немцы или полицаи ехали в Позавербную на расправу. Дорога к лесу мне была отрезана, кругом расстилалось ровное поле, бурьян около меня рос слишком низкий, укрыться в нем было невозможно.
Я поспешно поднялся и пошел назад, в село. Немцы были от меня больше чем за километр, а от села я отошел меньше чем на полкилометра, – если успеть добраться до околицы, я смогу спрятаться где-нибудь на огороде! Я вынул пистолет из-за пазухи и переложил его в карман, гранату я держал в руке. Мне нужно было минуть пять, чтобы дойти до хаты Марины, но к Марине я не пойду, – нельзя наводить на нее немцев – я сверну на огороды, побегу по самой изгороди и прыгну к кому-нибудь в сад. Я свернул в картошку у колодца – и в это мгновение услышал сзади крики. Это немцы кричали мне. Они заметили человека на дороге и решили остановить. Хлопнул выстрел, и пуля пропела где-то высоко в небе. Я ускорил шаги, и сразу же раздалось еще два или три выстрела. Я явственно различил конский топот на шоссе, – всадники бросились за мной. Тогда я опрометью бросился бежать.
Пробегая мимо огорода Марины, я увидел возле риги ее и Варвару Политыку, – они стояли бледные, схватившись в испуге руками за щеки. За юбку Марины держался Федько, палец он засунул в рот по самую ладошку. В это мгновение я услышал, что конский топот стал мягче и глуше: всадники миновали колодец и теперь скакали через картошку.
Я пробежал мимо трех или четырех огородов, затем бросился в сторону и прыгнул через плетень. На секунду я повернулся боком к погоне, – всадников было трое, они скакали шагах в сорока от меня. Хлопнули выстрелы, пули просвистели над головой – и я упал наземь за плетнем. Но за плетнем была глубокая канава, поросшая бурьяном и крапивой, я провалился в заросли, как в воду, – и в ту же секунду через плетень и канаву один за другим перелетели всадники. Я слышал, как они прямо по грядкам, ломая молодой вишенник, проскакали во двор. Крапива сошлась над моей головой, они меня не заметили, и я услышал их крики во дворе за хатой. Со стороны поля снова раздался топот, и еще две лошади перелетели через плетень и канаву. Еще минута – немцы обыщут двор и, не обнаружив никого чужого, бросятся назад – искать меня на огороде. Я вскочил, раздвинул лопухи и окинул глазами двор. За углом хаты я увидел конские крупы, один из немцев, стоя спиной ко мне, держал на поводу лошадей. Тогда я выскочил из канавы и на четвереньках бросился за ригу. За ригой я поднялся и выглянул через плетень на дорогу. Машина чуть не с целой дюжиной немцев как раз въехала в село и скрылась за усадьбой Марины.
Тогда я опять перескочил через плетень, назад в поле, и побежал вдоль самой изгороди. Это было слишком рискованно, но другого выхода у меня не было. Я миновал несколько огородов и снова перескочил в чей-то двор. Двор был пуст, я пробежал через него к перелазу и попал на соседний двор. На краю села, около хаты Марины, слышались крики немцев. Я перебежал в третий двор, но тут выбился из сил, сердце у меня колотилось, я рухнул на грядку, головой в густые перья лука, и прижался лицом к сырому и жирному чернозему. От прикосновения сырой земли лоб и лицо у меня освежились. Если бы можно было полежать так несколько минут, я бы смог бежать дальше. Пистолет я держал в руке у самого лица и виском ощущал выступ мушки.
Вдруг тут же, рядом со мной, между грядками, раздались тяжелые шаги, я услышал их слишком поздно, чтобы обернуться и защищаться, сердце у меня екнуло, мне так хотелось жить – солнце, поле, лесная опушка, прекрасный погожий день, – и я нажал спуск.
В то же мгновение сильные руки опустились мне на плечи, – я услышал глухой выстрел, хотя он раздался над самым моим ухом, выстрел моего собственного пистолета, огнем обожгло мне висок, но сильные руки дернули меня в это мгновение за плечи – и пистолет мой ударил мимо.
– Господи! – крикнул кто-то надо мной. – Что вы! Не надо!
Я не мог выстрелить еще раз, – сильные руки крепко держали меня за плечи, – надо мной склонилось перепуганное, побледневшее лицо в густой, косматой, рыжей бороде.
– Сюда! Сюда! – захлебываясь, шептала мне борода. – В яму! Прячьтесь!
Надо мной склонился один из здешних хозяев, глаза его смотрели на меня умоляюще, руки тянули меня, – он волок меня через грядку и, захлебываясь, шептал:
– Скорей! Скорей!
Я вскочил, хозяин потащил меня, и мы, спотыкаясь, побежали прямо по грядкам, ломая лук, топча огурцы, валя аккуратно подпертые кусты помидоров. Мы добежали до молодого вишенника у забора, и хозяин вдруг толкнул меня. Я полетел в глубокую яму – квадрат синего неба мелькнул надо мной.
Я не разбился, только зашиб колено, потому что упал в какой-то навоз; не успел я осмотреться, как на ясный квадрат неба вверху свалился широкий плетень. Мгновение я еще видел сквозь плетень расчерченное хворостинами небо, но свет тут же стал меркнуть, – я понял, что плетень сверху заваливают сеном.
Потом все стихло, и стало темно, как ночью. Я был в глубокой яме под стожком сена.
Сердце у меня стучало в груди, в ушах звенело, но я все прислушивался к звукам вверху, на земле. Звуки долетали оттуда, приглушенные стожком сена да и глубиной ямы. Далеко, пожалуй за несколько дворов, раздавались крики, слышался какой-то шум. Потом протопотали кони на рысях. Висок у меня горел, я дотронулся до лба, – крови не было, но от прикосновения было очень больно. Кожу на виске обожгло, – то ли пулей, то ли вспышкой огня при выстреле. Если бы хозяин в то мгновение не дернул меня за плечи, я был бы уже мертв. Мне стало гадко и стыдно. Вместо того чтобы подняться и принять бой, я пустил себе пулю в лоб из собственного пистолета! Чувство благодарности к рыжему дяде с косматой бородой теплой волной поднялось в моей груди. Чужой, неизвестный мне человек, рискуя жизнью, бросился спасать меня. Теперь он, наверно, высматривает и обдумывает, как бы дальше помочь мне.
Я ощупал кругом себя яму. Она была примерно в два квадратных метра, а высотой, пожалуй, метра три, – даже поднявшись на цыпочки, я не дотянулся до плетня. Для колодца яма была слишком широка, ее, очевидно, вырыли для силоса. Я ощупал стенки, – яма была вырыта давно, стены вверху уже поросли ползучими сорными травами.
Вдруг я услышал вверху шаги. Кто-то остановился надо мной, я затаил дыхание. Рыжий дядя или немцы? Сено зашуршало, и через плетень засквозил свет. Я смотрел вверх и ждал, когда же появится квадрат голубого неба.
Но в яму скользнул только узкий луч солнечного света. Рыжий дядя не сбросил стожка, он только сдвинул плетень и сделал широкую щель.
– Слышите?
Он не шептал, но говорил тихо, вполголоса.
– Слышу!
– Держите!
Рука хозяина сунула что-то в щель. Я поднялся на цыпочки и поймал плетеную корзинку. Затем в яму спустилась длинная жердь. Я перехватил ее и упер в стенку. Я хотел ухватиться за нее и лезть вверх, но не знал, что делать с корзинкой и зачем она мне нужна. В эту минуту я увидел в щели две ноги, – они нащупывали жердь: хозяин спускался ко мне. Однако он не прыгнул на дно ямы, а на полдороге уперся ногами в стенку, отпустил одну руку и придвинул ею плетень с сеном на место. Яма снова погрузилась во мрак.
– Ну-ка, посторонитесь немножко! – сказал хозяин.
Я прижался к стенке, и он тяжело прыгнул вниз.
Теперь он стоял вплотную ко мне, – я ощущал его горячее дыхание, его борода щекотала мне лицо.
– Уехали, – тихо сказал хозяин, – все уехали. Но они еще в селе. Пока из села не выедут, вам лучше не показываться. Я старухе велел, чуть что, подойти к стожку и кашлянуть.
Рыжий дядя засмеялся мелким, хитрым смешком.
– Вот оно дела какие! А мне невтерпеж! Охота с живым человеком живым словом перекинуться. Так я вот вроде в гости пришел к вам, товарищ!
Он произнес это слово «товарищ» с особенным вкусом. Видно, он соскучился по этому слову и вкладывал теперь в него глубокий задушевный смысл. Для меня это слово в его устах прозвучало тоже невыразимо приятно и трогательно.
Рыжий дядя нащупал меня в темноте, – его рука коснулась моих плеч, груди, локтя, опустилась ниже, нашла мою руку и пожала ее.
– Будем знакомы, – сказал дядя, – Лопушенко, Никанор Герасимович!
Он снова засмеялся мелким, хитрым смешком.
– В настоящей жизни – колхозный кладовщик местного колхоза имени Ильича, а теперь, под пятой фашистского рабства, черт его знает, кто такой. Обормот! Вот дела!
Я крепко пожал широкую заскорузлую руку Никанора Герасимовича Лопушенко, колхозного кладовщика в настоящей жизни.
– Спасибо вам, товарищ Лопушенко! Вы спасли мне жизнь.
Лопушенко еще раз засмеялся.
– Хе-хе! Не говори «гоп», пока не перескочишь! Еще кто его знает, как все обернется. А ну надумают, собаки, назад вернуться да начнут все дворы обшаривать на нашем краю? Яму, знаете, найти штука нехитрая – дураком надо быть, чтоб не найти. Советские заготовители в тридцать втором году в два счета нашли. Только во двор – сразу шасть к стожку, опрокинули его: ну-ка, гражданин Лопушенко, доставайте да тащите, а за то, что хлеб гноите, государственное имущество портите да саботажем занимаетесь, – пожалуйте к ответу. Целых три месяца отсидел, а по закону точно пять лет полагается, матери его хрен в то самое место!
Он залился смехом – веселым, хитрым. Смеялся Лопушенко так: сперва слышался только хрип, затяжной и трудный, точно перед кашлем, а потом уж мелкий, язвительный смешок.
– Садитесь! – сказал, отсмеявшись, Никанор Герасимович. – Уж извините, садиться придется на корточки, мебели не приготовили, кто же мог знать!
Он положил руку мне на плечо и прижал меня книзу.
– Из партизан будете? – без обиняков поинтересовался Лопушенко.
– Нет… – сказал я. – Разве здесь поблизости есть партизаны?
– Из окруженцев, значит, – протянул Лопушенко с нескрываемым разочарованием.
– Из окруженцев.
– С весеннего наступления?
– Да.
– Эх-хе-хе! – Лопушенко тяжело вздохнул. – Такие-то дела! А уж мы тогда надеялись, а уж мы тогда ждали!! Старуха моя как зажгла лампаду, так цельный месяц день и ночь жгла, три литра масла извела. Поверите, бабы в церкви тайком молились: «Господи, пошли мор на немецкую силу!» А сколько нашего народа тогда полегло! Сколько они, гады, перестреляли наших красноармейцев! Не перечесть! Не пройдет это им даром, проклятым, ой, не пройдет! Не простит иродам народ!