Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Ольга, II
1
Это была жалкая и бессмысленная жизнь.
Вы прозябаете сегодня – и у вас нет чувства, что ваше существование продолжится и завтра. Но в то же время, вы не можете представить себе, что такому вашему существованию когда-нибудь наступит, когда-нибудь может наступить конец. Это была призрачная жизнь.
Но жить надо – даже с проклятьями, – раз твоя жизнь нужна не одной тебе. Жизнь Ольги была нужна двум детям и больной матери. Нужна ли она ей самой, об этом Ольга не думала, а если бы и подумала, то, вероятно, решила бы, что не нужна.
В первые дни Ольга не переступала порога своей квартиры. Идти за продуктами в город было незачем: магазины не открылись, рынка тоже не было. Продукты надо было раздобывать у соседей, занимать под неизвестное будущее, утешая себя надеждой продать или выменять что-нибудь из вещей. Еще хуже было с водой: водопровод не работал, а артезианской колонки поблизости не было. Надо было спускаться с горы и идти на речку за целый километр, а потом опять подниматься на гору. Женщина из тринадцатой квартиры пошла за водой и не вернулась вовсе. Другая женщина, из соседнего дома, вернулась только поздно вечером: ее перехватили с ведрами немецкие солдаты и заставили целый день таскать для них воду.
Впрочем, с водой Ольге помог ее постоялец, Ян Пахол. Он работал шофером и целый день возил по городу своего начальника.
– Дайте мне, панна Ольга, какой-нибудь бидон, – сказал Ян Пахол, – я буду проезжать мимо речки, зачерпну бидоном, и вечером у вас будет вода.
С этого времени бидон стал как бы неотъемлемой частью машины Пахола: вечером Пахол привозил воду, сливал ее в кадушку, а бидон опять забирал с собой.
По сравнению с другими Ольге повезло. В соседних домах стояли на постое гитлеровцы, и это было тяжкое бедствие: они держались грубо и нагло. Это были настоящие завоеватели, и каждый из них вел себя так, точно именно он завоевал город и захватил пол-Европы. Впрочем, так оно и было. Это они, гитлеровцы, расквартированные по домам, в первые же дни повесили на балконах множество невинных людей. Это они каждый день на больших грузовиках вывозили арестованных в лесопарк, – ветер приносил оттуда отголоски пулеметной стрельбы, и машины возвращались без арестованных, а солдаты пели «Хорст Вессель». Это они на площади напротив Госпрома соорудили высокую виселицу и прибили к ней надпись: «Нур фюр сляве» – «Только для славян»… По домам на постое они требовали, чтобы им стирали белье, кричали на хозяев, давали волю рукам и открыто грабили вещи, которые пришлись им по вкусу. В доме номер семь они изнасиловали девочку, а из дома номер десять каждый вечер выводили старого еврея, били его по лицу и посреди улицы заставляли петь фашистский гимн. Издевательства прекратились только вчера, когда был издан приказ, чтобы все евреи оставили свои квартиры и отправились в заводские бараки, где как будто должно было быть создано гетто. Старый еврей взял узелок, двоих внучат и пошел. Солдаты пинали его и забрасывали грязью.
Но дом, в котором жила Ольга с матерью и детьми, был назначен не под солдатский постой, в нем разместили иностранных рабочих, пригнанных фашистами на принудительные работы. Это были чехи, французы, голландцы, бельгийцы и греки, – какая-то хозяйственная команда шоферов и механиков, и начальство держало ее неподалеку от гаражей. У ворот дома стояли часовые, кругом расхаживал патруль, и ночью охрана проверяла, все ли постояльцы вернулись на свои квартиры.
Шофер Ян Пахол остался на квартире у Ольги, в передней, в нише около трюмо. Перейти в комнату он наотрез отказался. Он говорил, что одежда у него грязная, что он по целым дням разъезжает по городу и не хочет занести заразу в квартиру, где есть больная женщина и маленькие дети.
Ян Пахол был на редкость тихий, скромный и вежливый человек. Он виделся с Ольгой два раза в день – утром, когда уходил, и вечером, когда возвращался домой с бидоном свежей воды.
Утром он говорил: «Доброе утро!», вечером: «Добрый вечер!» Ложась спать, он непременно желал Ольге, матери и обоим детям спокойной ночи. Иногда, смущаясь и краснея, он пробовал расспросить Ольгу, как ей живется.
– Как поживаете, панна Ольга? – спрашивал Ян Пахол, превозмогая робость.
– Спасибо, Ян, – отвечала Ольга.
– Как себя чувствует ваша уважаемая матушка?
– Спасибо, Ян. Сегодня ей хуже.
– Как дети, панна Ольга?
– Спасибо, Ян. Как и вчера.
Пахол смущался и умолкал. Наступала длительная пауза, потом Пахол опять набирался смелости:
– Сегодня они перестреляли всех больных в сумасшедшем доме. Мне рассказывал об этом знакомый шофер.
Ольга вздыхала. Пахол тоже вздыхал. Потом они долго молчали. Гитлеровцы вешали коммунистов, расстреливали всех, кто был на советской работе, теперь они взялись уничтожать больных. Бессмысленная жестокость, которую нельзя было оправдать никакими законами войны! Фашисты решили убить всех, кто против них, всех, кто им мешает, всех, кто им не нужен. Быть может, постепенно они уничтожат вообще все местное население, чтобы освободить для себя жизненное пространство. Сердце у Ольги холодело от ужаса. Ей необходимо было с кем-нибудь поговорить, ей надо было излить перед кем-нибудь свое горе. Но рядом никого не было, кроме больной матери, которую нельзя беспокоить, да еще вот этого шофера: пусть он «не наци», пусть он не немец, пусть он незлобив и кроток, но – он чужой…
Они долго молчали, потом Пахол опять вздыхал и уходил укладываться спать в своей нише около трюмо.
Но в тот вечер, когда Ольга заболела гриппом, между нею и Пахолом произошел более длительный разговор. Пахол осторожно постучался к ней в комнату и, стоя на пороге, попросил разрешения узнать, какая у нее температура.
Температура была тридцать восемь и восемь десятых.
Ян Пахол вздохнул, он не ушел сразу, но и не решался войти в комнату. Ольге было неприятно, что он стоит на пороге, из отворенной двери тянуло холодом, и она сказала:
– Зайдите, пожалуйста, Ян. Что это вы на пороге?
Ян покраснел, переступил через порог и притворил дверь.
– Что же вы стоите, Ян? Садитесь, пожалуйста.
– Спасибо. Не беспокойтесь, пожалуйста. С вашего позволения, я постою.
Но Ольга еще раз попросила его, и Ян Пахол присел на краешек стула, стоявшего в уголке у самой двери. Они опять молчали. Мигала коптилка, которую Ян смастерил из гильзы противотанкового снаряда и заправлял бензином из своей машины. Ольга простудилась на рынке, в ненастье и в непогодь она проходила целых шесть часов, пока удалось продать какое-то тряпье. Ян Пахол, смущенный своим собственным молчанием, озирался кругом. Взглядом следил он за тенями на стене. Стены были пусты, и в комнате стало теперь гораздо просторнее: часть мебели забрали для своих нужд немцы, часть Ольга уже выменяла на еду для детей и на лекарства для матери.
Наконец Ян Пахол решился:
– Вам, верно, очень тяжело, панна Ольга?
– Тяжело, Ян.
Ян Пахол опять долго молчал. Несколько раз он порывался заговорить, но не решался. Наконец он отважился.
– Труднее всего с детьми и больной матерью, – сказал Пахол. – Если бы не дети и не больная мать, вам, панна Ольга, было бы гораздо легче.
– Нет, Ян, – возразила Ольга. – Если бы не было детей и мамы, мне было бы тяжелее.
– Я понимаю. О, я понимаю! – Пахол закивал головой, и лицо его залилось румянцем. – Если бы не было детей и матушки, вы, панна Ольга, не видели бы смысла в своей жизни. А необходимость заботиться о родных придает смысл вашей жизни.
Это была самая длинная фраза, которую Ян Пахол произнес за этот месяц, и он ужасно смутился, договорив ее до конца.
– Понимаете, Ян, – сказала Ольга, – в нашей, советской, жизни мы привыкли быть в коллективе. Наши интересы всегда были тесно связаны с интересами общества, – с интересами всей страны и с интересами коллектива, в котором мы работали. Так сложился у нас и личный быт. А теперь сотни тысяч людей продолжают жить в нашем городе, но это сотни тысяч отдельных людей. И живут они одинаково, и страдают они одинаково, но они разобщены, и каждый сам по себе. Это тяжелее всего, Ян. Мы так не привыкли, Ян.
Ольга устала и умолкла. Сердце от жара билось часто и сильно.
– Передайте мне мой табак, Ян: я хочу закурить.
Ян Пахол вскочил и, гремя своими огромными бутсами, бросился выполнять просьбу Ольги. Но, протягивая ей табак, он задержал его в руке.
– С вашего позволения, панна Ольга, лучше бы вам не курить? У вас жар, и куренье вам очень повредит.
Но Ольга разволновалась, ей необходимо было покурить. Огорченный Пахол отдал табак и вернулся на свой стул у порога.
– Я понимаю вас, панна Ольга, – грустно сказал Пахол, – такие чувства воспитала в вас ваша, советская, жизнь. У нас, в буржуазном быту, нет таких чувств, но все же есть стремление к ним. Человек не может быть один, без людей. Мы устраиваем союзы, ферейны и клубы. Но это совсем не то, что у вас. – Пахол вздохнул. – У меня жена и двое детей в Мукачеве, – прибавил вдруг он. – До войны и плена я был шофером такси. Я хотел бы быть шофером такси всю жизнь. Мукачево маленький город, всего несколько таксомоторов. Я хорошо зарабатывал, панна Ольга.
– У вас жена и двое детей, Ян?
– Жена и двое детей, – сказал Пахол и покраснел, – я их очень люблю, панна Ольга. С вашего позволения…
Он загремел своими бутсами, заерзал на стуле, вынул из кармана бумажник и достал из него фотографию.
– Вот, – сказал Пахол, – с вашего позволения.
Он подал Ольге карточку.
Это была семейная фотография, точно такая, какие делали полвека назад, чуть ли не в первые годы изобретения дагерротипов. Пожелтевшая и от времени и от того, что ее часто вынимали, карточка даже по цвету стала похожа на дагерротип. Такой же виньеткой, как на старинных дагерротипах, была выписана и фамилия владельца фотографии: «Венское ателье Ивана Трушника в Мукачеве». Текст был украинский: Мукачево – украинский город в Закарпатье, в составе земель Чехословацкого государства, захваченных венгерскими помещиками и немецкими фашистами.
На карточке были сняты Ян Пахол, – Ольга сразу его узнала, – его жена и двое малышей. Ян Пахол с женой сидели в неудобных, с прямыми спинками, плюшевых креслах «модерн», сидели прямо, как аршин проглотили. Между ними стоял высокий столик на трех скрещенных ножках из гарнитура для гостиной, а на нем лежал альбом. Левая рука Пахола и правая рука его жены со сплетенными, негнущимися, точно неживыми, пальцами лежали на этом альбоме, касаясь локтями. На безымянном пальце у Пахола и его жены виднелись обручальные кольца. Пахол был одет в смокинг, непривычный этот наряд топорщился на нем, как с чужого плеча. На голове у Пахола был «котелок». Жена Пахола была одета в узкое платье без выреза с пышными кружевами. На груди у нее висели часики в медальоне. Правая рука Пахола и левая рука его супруги покоились на головках малышей: девочка с бантом стояла между коленями отца, мальчик в матроске подле матери.
Ольга посмотрела фотографию и вернула ее Пахолу. Надо было что-нибудь сказать.
– Хорошие у вас дети, Ян, и жена какая приятная, – проговорила Ольга.
Пахол покраснел. Он хотел что-то сказать, но не решился.
– Однако я устала, Ян. Спокойной ночи.
– Простите, – вскочил Пахол. – Спокойной ночи! Спокойной ночи, панна Ольга. Простите, пожалуйста…
Он направился к двери, стараясь не греметь своими бутсами. Он даже попытался пойти на цыпочках, но бутсы были на толстенных подошвах и совсем не по ноге Пахолу, и он не мог подняться на цыпочки.
– Проклятая жизнь! – сказал он с порога.
– Нет, нет, – воскликнула Ольга. – У вас дети, у вас жена. Не надо проклинать жизнь. Спокойной ночи!
Пахол торопливо вышел и поскорее притворил дверь, точно боялся, что не удержится и еще раз проклянет жизнь.
Тоска томила Ольгу. Пусто и тихо было в комнате. Спали дети, посапывая и бормоча сквозь сон. В соседней комнате стонала мать. За окном притаился город – мертвый город с тысячами пещер…
Первым в пещеру Ольги пришел холод.
Центральное отопление в доме не работало, а печей не было. Ольга променяла диван на буржуйку, но для буржуйки нужны были дрова По ночам люди выходили ломать заборы и потом с вязанками досок на спине торопливо бежали домой. Но ходить по ночам запрещалось, патрульные стреляли в людей, – и люди умирали на улице, так как раненых патрульные не подбирали.
Ольга разломала буфет, – он весь был источен шашелем, и Ольга не могла выменять его даже на отруби. Буфета хватило на десять дней, – сварить супу для Вали и Владика и согреть воды для матери: ей все время надо было прикладывать к коченевшим ногам бутылку с горячей водой. Смертный холод подкрадывался к телу матери.
Тогда Ольга разломала трюмо, около которого спал Пахол: зеркало можно выменять, а рамы дня на три хватит на топливо.
Это было в тот день, когда в дверь постучался дворник и вручил Ольге большой синий – немецкий – конверт с адресом Ольги, напечатанным остроугольным готическим шрифтом.
Сердце у Ольги похолодело. Она разорвала конверт и вынула письмо со штампом комендатуры и с подписью: майор Фогельзингер…
Ольга пошла в комнату к свету и торопливо пробежала письмо.
Это не была новая повестка, но и не частное письмо. В официальном тоне, но не предъявляя никаких категорических требований, майор Фогельзингер спрашивал у фрейлен Басаман Ольги, как подвигаются ее занятия по немецкой стенографии. Майор напоминал, что прошел ровно месяц со времени, когда Басаман Ольге был дан для этой цели месячный срок.
Итак, уже прошел месяц! Месяц назад – через неделю после вызова в комендатуру – Ольга получила большой пакет и в нем упрощенный самоучитель немецкой стенографии. Самоучитель лежал на этажерке. Ольга до сих пор так и не раскрыла его. Она не могла превозмочь отвращение и взяться за эту книгу, напечатанную ненавистным ей отныне готическим шрифтом. Но месячный срок кончился, и майор Фогельзингер просил сообщить, овладела ли Басаман Ольга немецкой стенографией. Майор Фогельзингер ждал, когда же Басаман Ольга явится к нему на работу.
За этот месяц подруги Ольги – Мария и Нина – не раз заходили к ней. Мария не пошла на работу. Когда к ней на квартиру приносили очередную повестку, Мария говорила посыльному, что она только соседка, а Мария Чернова, которой адресована повестка, уехала к родителям в деревню. Когда же Мария предполагала, что ночью может быть облава, она не возвращалась домой и ночевала где-нибудь в другом месте. Раза два она переночевала и у Ольги. Но они мало говорили друг с другом. О чем было им говорить? О том, сколько человек повесили сегодня на балконах? Сколько расстреляли вчера в Сокольническом лесопарке? Сколько вывезли за месяц на работы в Германию? Или обсуждать статьи в местных гитлеровских газетенках, которые оплевывали все, что было святым для Марии и Ольги?
Мария вообще была не из разговорчивых, теперь же она стала угрюмой. Они спасли Иду, – Ида пока оставалась дома, – но Марии достаточно было визита к зондерфюреру. Она знала, что к гитлеровцам больше не пойдет ни по какому делу и на работу к немцам не поступит ни под каким видом; что будет дальше, она не знала, а пока пряталась, как умела.
Нина была малодушнее и явилась на биржу труда. Теперь она служила в качестве одной из переводчиц при каком-то зондерфюрере.
Нина забегала к Ольге после работы, целовала ее и тут же падала ничком на постель и зарывалась лицом в подушку.
– Будь я проклята! – стонала Нина и сотрясалась от рыданий. – Наши не простят мне этого, когда вернутся! Но я и сама себе никогда этого не прощу.
Потом она поднимала с мокрой подушки свое залитое слезами лицо и, сложив с мольбою руки, обращалась к Ольге:
– Ну, посоветуй же мне, Ольга! Ну, посоветуй же мне, ты старше меня на два года. Ну, скажи, что же мне делать?
Потом взволнованным и испуганным шепотом она начинала рассказывать Ольге, как тяжело ей работать среди гитлеровских чиновников, этих грязных бабников.
– Ты себе представить не можешь, чего только они мне не предлагают! И тонкое голландское белье. И двенадцать пар французских чулок. И лучшую обстановку из квартир бывших ответственных работников. А заведующий хозяйством прислал мне огромный ящик всяких вкусных вещей – и сливочного масла, и шоколада, и апельсинов. Ты, конечно, понимаешь, что я тут же отослала все назад и решительно ничего не взяла? Мерзавцы! Они думают, что мы какие-то девки, которых можно купить за всякие тряпки и жратву.
Собственный рассказ увлекал Нину, и, выплакавшись, она с восторгом рассказывала Ольге про целый набор духов «Коти», который ей пытался всучить начальник «Тодта». Она, разумеется, не взяла, но это действительно были чудные духи: и ландыш, и вереск, и глициния, и роза, и даже альпийская фиалка!
Правда, об этом начальнике Нина не могла сказать ничего плохого: он не лез с руками и вообще не позволял себе никаких вольностей, он был настоящий джентльмен. Но как он смеет лезть к ней со своими немецкими вздохами?
Облегчив душу слезами, Нина уходила, уверенная, что когда наши вернутся, они поймут ее. На прощанье она целовала Ольгу и исчезала, чтобы снова появиться через несколько дней.
Нине все-таки больше повезло; у нее по крайней мере были дрова, потому ли, что так полагалось всем сотрудникам биржи, или, быть может, потому, что какой-нибудь из ужасных немецких ухажеров ухитрялся прикрывать таким образом свои коварные замыслы…
Нет, Ольга все равно не пойдет служить к фашистам! Она сунула письмо майора Фогельзингера в самоучитель немецкой стенографии и бросила книгу на окно. Пусть майор опять присылает своего конвоира… Сердце у Ольги замирало от тревожных предчувствий, от сознания неизбежности…
В этот вечер Пахол, как всегда, вернулся в одиннадцатом часу. После обычного приветствия он спросил:
– Это вы, панна Ольга, нарочно оставили дрова за дверью? Смотрите, хоть на лестнице и темно, все равно кто-нибудь увидит и тотчас утащит…
– Какие дрова? – не поняла Ольга.
– Я говорю о вязанке дровец, которая лежит за порогом на площадке.
Ольга ничего не поняла, – какие такие дрова? – и приотворила дверь. Пахол посветил своим фонариком, и она действительно увидела, что за порогом лежит вязанка отличных дубовых дровец, их хватило бы Ольге дня на три. Но это были не ее дрова.
– Что за чудеса! – сказала Ольга. – Это, верно, кто-нибудь ошибся этажом и положил не под свою дверь.
– Может быть, – согласился Пахол.
– Подождем, – сказала Ольга, – если кто ошибся, то придет и возьмет их.
– Зачем же ждать? – сказал Пахол. – Еще кто-нибудь утащит. Если позволите, панна Ольга, я сейчас же спрошу.
Он быстро сбегал в нижнюю и в верхнюю квартиры и вернулся, совсем запыхавшись.
– Нет, панна Ольга, ни внизу, ни наверху про дрова ничего не знают. Это, верно, кто-нибудь из наших фендриков бросил с пьяных глаз. С вашего позволения, я расколю их потоньше, и вы согреете детям чаю.
Пахол схватил топор, чтобы тут же расколоть дрова на щепки, но Ольга решительно воспротивилась. Она настояла на том, чтобы подождать день-другой, – может, кто-нибудь придет все-таки за своими дровами?
Но прошло три дня, а за дровами так никто и не явился, и Пахол наколол щепок и растопил буржуйку. Ольга не очень сопротивлялась, потому что раму от трюмо она уже сожгла и ей не на чем было приготовить детям чай и согреть матери воды для грелки.
Но спустя два дня, когда дрова уже кончились, за дверью была обнаружена новая вязанка.
Ольга забеспокоилась. Было ясно, что это не недоразумение, что под дверь кто-то умышленно подбрасывает дрова. Неужели кто-нибудь из немцев начинает таким образом ухаживать за нею? Какая мерзость… Однако, подумав, Ольга отбросила это предположение. Гитлеровские офицеры ухаживали напропалую, но ей не приходилось слышать, чтобы они сохраняли при этом скромное инкогнито. Они действовали всегда самоуверенно и нагло.
Когда Пахол явился домой, Ольга показала ему новую вязанку дров. Пахол тоже пришел в крайнее смущение, однако в голове у него вдруг мелькнула одна мысль.
– Панна Ольга! – сказал он. – С вашего позволения, не думаете ли вы, что дрова подбрасывает панна Нина? Ведь у панны Нины много дров. Может, она решила поделиться с вами?
– Ну, конечно, это, наверно, она! Я ж ей задам! Пусть только явится.
– Панна Ольга! – испугался Пахол. – Боже вас упаси сказать что-нибудь панне Нине.
– Отчего же, Ян? – удивилась Ольга.
Пахол даже руки с мольбою сложил на груди.
– Неужели вы, панна Ольга, не понимаете? Панна Нина хочет, чтобы все осталось в тайне. Если вы у нее спросите, она станет все отрицать и совсем смутится. Вы доставите ей большую неприятность. Очень прошу вас, не делайте этого.
Ольга возражала, но Пахол все-таки убедил ее. Конечно, Ольга ни за что не взяла бы у Нины дров. Нине они самой нужны, но все-таки Нина своя, а детям и маме действительно не на чем согреть воды. Тайный подарок уязвлял гордость Ольги, но, если она заговорит об этом с Ниной, им обеим будет только неприятно.
Вязанки дровец появлялись теперь за дверью каждые дна три дня, и Ольга даже привыкла под вечер, когда только начинало смеркаться, выглядывать на площадку: вязанка дровец неизменно лежала за порогом. Впрочем, вся эта удивительная история с дровами вскоре раскрылась.
Однажды вечером Ольга, проходя через переднюю, совершенно явственно услыхала, как что-то стукнуло за дверью о кафельные плитки площадки. Кто-то положил дрова. Ольга подкралась к двери и тихонько ее приотворила.
Вязанка лежала у самого порога.
Но в щелку Ольга в бледном сумраке пролета увидела Пахола. Пахол быстро поднимался на верхний этаж, и на спине у него была еще одна вязанка дров. Он подошел к двери на четвертом этаже, – там жила старушка с больной внучкой, – и осторожно положил вязанку у порога. Потом, торопливо крадучись, Пахол сбежал вниз, к своей квартире. На пороге открытой двери его ждала Ольга.
Долго стояли они друг перед другом в молчании. Ольге казалось, что даже в полумраке передней она видит, как покраснел Пахол.
– Ян, – сурово сказала Ольга, – что же это вы делаете?
Пахол долго топотал своими огромными бутсами, долго размахивал своими непомерно длинными руками и все пытался дернуть себя за коротенькие усики. Наконец он кое-как овладел собою.
– Простите, панна Ольга, – сказал он, пытаясь прикинуться беспристрастным, – но в сорок второй квартире живет совсем ветхая старушка и у нее больная внучка. Кто же им нарубит дров?
У Ольги спазматически сжалось горло.
– Ян! – сказала Ольга. – Милый Ян! – Она коснулась его рукава. – Но ведь я совсем не старуха, а вы вот уже три недели подбрасываете дрова и мне…
Ян Пахол вдруг замахал руками, загремел бутсами и чуть не закричал на Ольгу:
– Но, панна Ольга, у вас ведь тоже больная мать и двое маленьких детей. С вашего позволения, вы…
Ольга поспешно остановила Яна, – его голос могла услыхать мать в соседней комнате. Не надо, чтобы она слышала.
Пахол смутился и умолк.
– Простите, панна Ольга, простите…
Они снова в молчании долго стояли друг перед другом. Потом Пахол прошептал с мольбою в голосе:
– Панна Ольга, у меня самого жена и двое детей. И я не знаю, есть ли у них дрова… У нас в Мукачеве в эту пору дуют свирепые ветры с венгерских низин…
За холодом пришел голод.
Голод подкрался как-то незаметно, исподтишка. Предвозвестники его появились еще в первый день вступления гитлеровцев в город; но это был не голод, а только нехватка продуктов, только тревожное предчувствие и желание отмахнуться от него, – не думать, нет, не думать о будущем! Ольга с легким сердцем выменивала мебель и вещи: пуд муки за диван, пол-литра подсолнечного масла за смену белья. Со временем за пол-литра масла пришлось отдать добротный костюм, а за пуд муки – шредеровский рояль. Потом наступил день, когда на обмен пришлось пустить то, что было на тебе надето. Как быстро приходит бедность! А на опустевших рынках можно было достать из-под полы только стакан пшена или горсть подсолнуха. Чтобы раздобыть жмыхов, надо было отправиться в деревню – не ближе чем за полсотню километров.
Ольга редко выходила на опустевшие улицы города – только к знакомому провизору за лекарствами для матери да за стаканом пшена для детей, – но всякий раз она видела страшное приближение голода. Зима стояла холодная, обессилевшие люди падали на улицах и не могли уже подняться, – они были так истощены, что быстро замерзали, и трупы их заносило снегом.
Вечером под Новый год Ольга с трудом возвращалась домой. Ноги у нее начали пухнуть, ветер пробирал до костей, – никогда в жизни Ольга еще так не промерзала. Прохожих на улице встречалось совсем мало, – люди большей частью лежали уже мертвые под снежными сугробами, а те, кому суждено было умереть завтра или послезавтра, медленно брели мимо. Гитлеровские солдаты тоже не задерживались на опустевших улицах, они торопились миновать это жуткое кладбище непогребенных мертвецов, их ждала теплая казарма или уютная квартира с горячей печкой и вкусной едой.
Ольга еле переступала, с трудом удерживаясь на ногах под напором ветра. Несколько кучек солдат опередили ее, не задев, только один шутник подставил ей на скользком месте ножку, и Ольга упала. Ей очень хотелось так и не подниматься: в снежном сугробе было уютно лежать. Но Ольга знала, что она совсем ослабела, что кровь едва течет в ее жилах, а замерзнуть она не имеет права: дома больная мать и двое детей. Ольга насилу поднялась и пошла. Ее догнала еще одна кучка эсэсовцев, и один, привлеченный ее красивым лицом, предложил ей пойти с ними – в теплый дом, к новогоднему вкусному ужину со шнапсом. Покачав головой, Ольга сказала:
– Прошу извинить меня, но я больна. У меня, простите, венерическая болезнь.
Немец выругался и полез за револьвером. Больная женщина никому уже не нужна, и больную надо пристрелить, чтобы она не распространяла заразы. Но застежка кобуры зацепилась, чтобы отстегнуть ее, надо было снять перчатку, а стоял лютый мороз, – эсэсовец махнул рукой, плюнул Ольге на пальто и пошел прочь.
Ольга пришла поздно, когда Пахол был уже дома. Он встретил ее внизу, очень встревоженный.
– Вы пришли! Боже мой! Я уж думал, что вас по дороге схватили и, как меня, завербовали на работу в Германию. Слава богу! – Пахол вдруг оборвал речь и покраснел. – Ведь вы чуть было не опоздали на елку.
– На елку?
– На елку, панна Ольга, – смутился Пахол. – У нас ведь елка…
Ольга смотрела на Пахола, плохо понимая его.
– Вы устроили елку? В такую тяжкую пору?..
Пахол сказал нравоучительно:
– Дети это дети, панна Ольга. Они должны оставаться детьми и в тяжкую пору…
Он взял Ольгу под руку и повел ее на третий этаж.
– Где же вы достали елку?
– Я присмотрел небольшое деревце в парке за городом и срубил его утром, когда ездил на машине за дровами для начальника. А в церкви я купил две свечки, какие ставят святым. Пусть и дети будут святыми. Свечки совсем тоненькие, но они очень длинные, и из двух я накроил целый десяток.
– Ян!..
Больше Ольга ничего не могла сказать. У нее не было сил, она промерзла, ей только что наплевали в душу, – и слезы душили ее.
Посреди комнаты стояла в вазоне елка – свежая, зеленая и душистая. Всю квартиру наполнила она ароматом. Это был грустный аромат детства – беззаботной и спокойной поры. Он навевал смутные воспоминания, и от него щемило сердце. Жарко потрескивая, на ветках горели свечки, и запах тающего воска смешивался с запахом хвои. На елке висели украшения: карамельки в разноцветных бумажках. Ольга насчитала их шестьдесят. Это были карамельки, которые Пахол получал по две в день – к утреннему и вечернему кофе. Весь этот месяц он пил кофе без карамелек, сберегая их для украшения задуманной елки. На верхушке елки светилась большая красная звезда со свечкой внутри.
– Ничего, – ответил Пахол на предостерегающий взгляд Ольги. – Если кто-нибудь постучится в дверь, достаточно будет наклонить звезду, свечка подожжет ее и бумажка вспыхнет. А елка сама по себе это никакая не крамола, с вашего позволения, панна Ольга.
Валя и Владик стояли перед елкой молчаливые, притихшие. Каждый год мама устраивала им елку, и на елке было так весело: много детей, танцы, песни и подарки. А теперь детей не было, подарков тоже, а рояль, да и патефон давно уж пошли на подсолнечное масло и муку. Валя смотрела на звезду, Владик – на карамельки.
Когда Ольга вышла из задумчивости и огляделась, Пахола не было в комнате.
Впрочем, он вскоре вернулся: на руках он нес больную внучку соседки из сорок второй квартиры. Он посадил ее на стул, кивнул Ольге пальцем, как заговорщик, и опять исчез. Через несколько минут он снова вернулся – с детьми. Так Пахол собрал десять человек детей – из всех квартир в подъезде.
Дети стояли перед елкой, щурились на яркие огни и бледно улыбались. В их улыбках были и горечь, и снисходительность взрослых, которые прощают малышам их игры и наивные развлечения. Детские личики были грустны и худы. Тени легли у детей под глазами. От желтоватого света свечек эти тени казались зеленоватыми.
– Внимание! – сказал Пахол. – В круг!
Он поставил детей в круг, сам стал с ними и повел их вокруг елки.
Потом Пахол запел украинскую щедровку:
Щедрик-ведрик,
Киньте вареник,
Грудочку кашки
Кiльце ковбаски!
Мать отвернулась лицом к стене.
– Ну, ну! – подбадривал Пахол малышей, притопывая своими огромными бутсами. Он пел тенором с чистым тремоло в верхнем регистре.
Дети понемногу оживились. В комнате было тепло, мерцали свечки, пахло ярым воском и разогретой хвоей.
– Щедрик-ведрик, – затянули детские голоса, – киньте вареник, грудочку кашки, кiльце ковбаски…
Ольга отошла в тень. Она не хотела, чтобы Пахол видел сейчас ее лицо.
А Пахол прихлопывал в ладоши, прыгал козлом и затягивал одну колядку за другой. Потом он повел детей в другую сторону.
– На рождество ходим, добрых людей ищем…
Дети уже перестали робеть. Они пели с Пахолом песни. Вареников, кашки и колбас никто не давал, но на елке висели карамельки, сверкали свечки, и детям стало весело.
Когда свечки догорели, Пахол усадил детей на пол, а сам стал разбирать елку. Он снял шестьдесят карамелек и разделил их поровну между всеми. Потом он по одному отнес детей по домам.
Когда он вернулся, отнеся последнего ребенка, внучку больной соседки из сорок второй квартиры, Валя и Владик уже спали. Елка стояла посреди комнаты, темная, осиротелая. Только красная звезда, тоже потемневшая и потускневшая без свечи, виднелась еще на верхушке.
– Ян, – сказала Ольга, – подарите мне звезду.
– Нет, – сказал Пахол, – с вашего позволения…
Он снял красную звезду и поднес ее к огоньку коптилки. Звезда вспыхнула и сгорела.
Ольге стало очень грустно, когда звезда сгорела. Ей так хотелось красной звезды. Она поймала себя на этой сентиментальности и покраснела, как Пахол.