Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)
Я проснулся поздно, – солнце стояло уже высоко, и голова у меня была тяжелая от зноя и от глубокого сна.
Я сел и огляделся. Синее, беспредельно глубокое небо стояло надо мной в вышине, необъятный, торжественный, как молитва, простор расстилался вокруг; волны реки плескались о прибрежные камни, неумолчный грохот долетал из-за прибрежных дюн. Около меня на плоском камешке лежали краюшка хлеба, селедка, ломтик брынзы и кусочек сахару.
Я встал и пошел к реке умываться.
Однако я ошибся, – на берегу реки я был не один. Навстречу мне поднялся из лодки Матвей Тимофеевич Сокирдон.
– Здравствуйте, товарищ инженер! Ваш утренний паек я положил около вас. Нашли?
Я поблагодарил и спросил, где женщины, которые приехали со мной.
– Эхма! – махнул рукой Матвей Тимофеевич Сокирдон. – Да ведь они не лежать на боку приехали сюда: пошли на строительство, скоро уж обед.
– А почему же меня не позвали?
Матвей Тимофеевич пожал плечами.
– Вас не требовали. Начальник сам приходил за рабочей силой. Не пойму: то ли он сердит, то ли жаль ему было будить вас, раз вы сами не проснулись от галдежа, который подняли бабы…
Я торопливо закончил туалет, сунул завтрак в карман и направился за холмы. Оттуда долетал беспрестанный рокот автомобильных моторов, слышался какой-то раскатистый гул и доносились человеческие голоса. Мне было неприятно, что я проспал и что меня не позвали вместе со всеми.
Но, миновав дюны, я невольно остановился. Необыкновенное зрелище открылось вдруг передо мною за дюнами.
Вся строительная площадка кишела народом. Это были сплошь женщины, – сотни, быть может, даже тысячи женщин. Невиданный женский цветник кружился передо мной на небольшой площадке между дюнами Голодной степи! В ярких лучах солнца пустыни ослепительно сверкали белые платочки крестьянок, призывно трепетали красные косынки городских работниц, пестрели разноцветные шарфы уличных модниц. Вышитые сорочки, синие спецовки, элегантные джемперы, шелковые платья, майки, просто черные полосы купальных лифов на обнаженных торсах – все эти пестрые одежды переливались на иссера-коричневом фоне пустыни. Неудержимым потоком текла волна женщин от цистерн к бетономешалкам – с ведрами, бидонами, носилками – и возвращалась, и снова катилась, и кружилась, и растекалась струями. Огромный автокран поводил над-муравейником толпы своим широким плечом, забрасывал удилище тросов на автокар, хватал клещами с площадки станок, с оглушительным грохотом проносил его над головами женщин, – и, направляемый десятками рук, станок опускался на приготовленную для него бетонную постель, на одну из тех маленьких кладок, которые причудливым узором рассыпались по площадке. Это монтировали завод. Без крыши, без стен, под открытым небом, посреди голой степи.
Это была величественная, волнующая, но ужасная картина.
Я не был инженером, я был архитектором, но я обладал здравым человеческим смыслом и знал, что так не строят заводы. На моих глазах творилось вопиющее безобразие. Все было так ясно для меня, что при одной мысли об этом исчез восторг, который охватил меня в первую минуту, когда я увидел удивительный женский муравейник посреди голой степи.
Я спросил, где начальник, но никто не мог сказать мне точно, – все только что видели его то там, то тут. Я разыскивал начальника повсюду в лабиринте кладок и теперь начинал уже понимать логику этого причудливого лабиринта: это была система размещения цеховых потоков, отдельных цехов и межцехового кооперирования. Там и тут бригады женщин-землекопов ломами, кирками и лопатами прокладывали между рядами кладок глубокие рвы. Рвы очерчивали границы цехов, – они предназначались для стен будущих заводских корпусов. Завод монтировали и строили одновременно.
Наконец я увидел начальника около большого станка, который в эту минуту устанавливали на бетонной постели.
– Я ведь вам сказал, – холодно взглянул на меня начальник, – что архитектор мне не нужен. Здесь не будет ни портиков, ни пилястров! Поезжайте куда-нибудь в другое место, где, может, нужен и архитектор.
– Товарищ начальник, – так же холодно возразил я, – я не приехал сюда наниматься на работу. Я пришел, чтобы отдать себя в ваше распоряжение на оборонном строительстве.
Начальник с досадой взглянул на меня.
– Я не имею права взять вас чернорабочим. Вы – архитектор.
Он отвернулся и направился к монтажникам, которые как раз бросились к станку с ключами и лекалами. Но я догнал его и пошел рядом с ним.
– Товарищ начальник, – с волнением заговорил я, – монтируя таким образом завод, без крыши и без стен, подумали ли вы о дожде, об инее ночью, о тучах песка, несущихся из пустыни? Песок и ржавчина источат станки.
Начальник остановился и угрюмо взглянул на меня.
– Завод необходимо построить за сто один день. А теперь, раз сдан Харьков, его необходимо построить всего лишь за сто дней. Вам это понятно? – чуть не закричал начальник. Он оборвал речь, остановился, овладел собою и тихо закончил: – Пока нет крыши и стен, я буду покрывать смонтированные станки брезентом. Не мешайте мне! Я позову вас, когда вы мне понадобитесь.
И он исчез в толпе, а я остался на месте. И я не сердился на него: нрава он был крутого, но ведь ему надо было построить завод за сто один день. Про подобные вещи я еще не слыхал, про подобные вещи никто, очевидно, никогда не слыхивал.
Я стоял один, а вокруг меня на строительной площадке, посреди голой Голодной степи, так и кипела работа. И только у станков мелькали мужские фигуры в рабочих комбинезонах, – это бригады монтажников, прибывшие вместе с оборудованием, устанавливали и монтировали станки. Все кругом залила толпа женщин: это были заводские работницы, колхозницы, продавщицы, машинистки, студентки… И уже несколько раз мне чудилось вдруг, что я вижу в толпе Ольгу Басаман.
Но всякий раз это был обман зрения – только ее голубой платочек, только ее золотистые волосы. Ольга осталась в родном городе, на родной, но не своей земле, и только бланк ее телеграммы шуршал у меня в кармане.
Я машинально вынул телеграфный бланк и еще раз пробежал глазами скупой текст.
Но мне захотелось покурить, я оторвал клочок от телеграммы и свернул цигарку.
После полудня автомашины дружным хором загудели на обед. Кухни на строительстве не было, походные кухни тоже еще не прибыли, и обед доставляли со станции в термосах. На обед был флотский борщ и пшенная каша. Но я не пошел обедать.
У казахской семьи, которая расположилась в кибитке неподалеку за дюнами, я выменял за носовой платок две горсти пшена и на старом месте, там, где я ночевал, снова разложил костер, строго придерживаясь наставлений Матвея Тимофеевича Сокирдона. Я поставил котелок на огонь, насыпал пшена и залил его водой. Матвей Тимофеевич Сокирдон возился у причала, из обломка доски он вытесывал топором весло. Нас было только двое на пустынном берегу. Солнце клонилось к закату, но шум работ за дюнами не умолкал, – автомашины обернулись еще раз, и продолжалась разгрузка новой партии станков. Над степным горизонтом в предвечернем небе уже вырисовывался бледный серп молодого месяца. Я подкладывал щепки под котелок, вода закипала, сквозь плотный слой пшена пробивались пузырьки.
Странно слушать тишину в пустыне. Там, за дюнами, грохотал погрузочный кран, рокотали моторы десятка автокаров, копошились охваченные трудовым подъемом тысячи людей, будто целый город шумел на площадке в каких-нибудь полквадратных километра, – но эти звуки словно раздавались из радиорупора посреди безбрежного океана, окаменевшего в мертвом штиле. Звуки были чужеродные, они не ширились на весь простор, они как бы стояли на месте, точно столб земли, который взметнулся при взрыве высоко в небо и так и застыл в поднебесье, не вернув назад вырванных из недр камней и глыб. Такой столб можно увидеть на киноэкране, если остановить проекцию. В широкой беспредельной степи звуки были сами по себе, а степь сама по себе, – обособленные, не рождавшие отзвучий. Здесь, в какой-нибудь сотне шагов, расстилалась лишь мертвая степь – пустынная, безмолвная, безлюдная. Только на костре пузырилось в котелке мое пшено.
Оно почему-то не варилось, это чертово пшено, – посредине вскакивали пузырьки, а у стенок котелка вились синие струйки ароматного, вкусного дымка.
Но в мыслях я унесся далеко.
«Вот село, в котором я родился, – фашисты подожгли его. Вот пылающая хата моих родителей, – моя сестра бросается в огонь, чтобы спасти Юрка, своего шестилетнего сына. Вот мой родной город. Я учился в его школах и стал архитектором. Потом я застроил его высокими домами. Они рушатся сейчас, мои дома, мои мечты, мой труд, разбитые фугасами врага. Перед окнами дома, в котором я жил, гитлеровский солдафон расстреливает из пулемета жильцов: пианиста Догаревского из квартиры напротив, его жену и двоих детей, – младшая, Валя, стучала ко мне в дверь и говорила: «Папочка просит одолжить ему две папиросы»; чертежницу Волкову из квартиры, которая находилась подо мной, – ее мать больше пяти лет лежала разбитая параличом; доктора Вайнштока, ее соседа, – он славился в городе как непревзойденный хирург-стоматолог. Потом в опустевшем доме поселится гитлеровский офицер, – он будет лежать на твоей постели, есть из твоей тарелки, утираться твоим полотенцем, а тебя заставит выносить после себя грязную воду и помои. И будет похлопывать тебя по щеке. Как могла ты остаться? Как ты могла?»
«Ты несправедлив. И ты хочешь переложить тяжесть бремени со своих плеч на мои. Вот ты ушел и пришел, – а что ты делаешь?»
«Это только сегодня, – оправдывался я. – Произошло недоразумение. Но я буду работать вместе со всеми».
«Я тоже вместе со всеми. Я буду страдать вместе с моим народом. Меня вместе с ним замучат и убьют».
«Это непротивленчество. Надо избавить народ от страданий».
«А ты избавил его от страданий?»
«Ах, Ольга, ну как ты не понимаешь?»
Я поймал себя на том, что разговариваю с Ольгой, и снова отогнал прочь непрошеные мысли.
Солнце уже спустилось к самому горизонту, в его косых лучах пустыня за рекой лежала багровая с фиолетовым оттенком, а волны реки стали оранжевыми посредине и черными у берегов. Матвей Тимофеевич Сокирдон перестал тесать весло и пристально поглядывал в мою сторону, втягивая носом воздух. Потом он положил топор, поднялся кряхтя и заковылял прямо ко мне. Глаза его были устремлены не на меня, а на мой костер.
– Что это у вас в котелке, товарищ инженер?
– Пшено, – ответил я, – кашу варю.
Матвей Тимофеевич бросился к огню, ухватил полой котелок и поспешно заковылял с ним назад к реке. Я смотрел в недоумении. Матвей Тимофеевич быстро погрузил котелок в воду, и я услышал шипение, а над водой взвилось облачко горячего пара. Матвей Тимофеевич подержал некоторое время в воде котелок, затем неторопливо вернулся ко мне. Лицо у него было возмущенное.
– Ай-ай-ай! – заглянул Матвей Тимофеевич в котелок. – Да ведь вся выгорела!
Он взял ложку и стал ковырять в котелке. Он выбирал пшено из середины, оттуда, где оно еще не почернело, а только зарумянилось, и откладывал его в кучку к сторонке. Затем он соскреб пригарки со стенок котелка.
– Отроду каши не варили? – сурово спросил Матвей Тимофеевич.
Я признался, что нет.
Матвей Тимофеевич неодобрительно покачал головой, сокрушенно почмокал губами и с сожалением посмотрел на пригарки. Несгоревшего пшена было всего ложки две, и оно было совсем сырое.
– Что мне с вами, интеллигентами, делать? – вздохнул Матвей Тимофеевич и снова направился к реке. Он набрал в котелок воды, затем вытащил из своей лодки мешочек и отсыпал горсти три пшена. Вернувшись, Матвей Тимофеевич поставил котелок на огонь. Потом он откашлялся и уже привычным для меня, менторским тоном начал поучать:
– Кашу вот как варят…
Я слушал речь Матвея Тимофеевича внимательно и с удовольствием: мил был моему сердцу этот чудной старичок, да и кашу, предвидя трудное будущее, я непременно должен был научиться варить.
Теплых вещей у меня не было, и Матвей Тимофеевич принес свой кожух. Мы уселись ждать, пока каша совсем упреет. Матвей Тимофеевич угостил меня махоркой, я оторвал от телеграммы Ольги еще один клочок, и мы закурили. Смеркалось, и на берегу стал уже появляться народ. Люди шли к воде, раздевались и мылись.
Какой-то коренастый, жилистый парень с загорелым торсом долго плескался в мелкой воде, нырял на глубоком месте, фыркая и крякая от холода, затем, промерзнув, торопливо надел свой синий замасленный комбинезон и, согревшись, медленно свернул цигарку и направился к нам – прикурить от костра.
Но он так и не прикурил, вытаращив на меня глаза.
– Хо! – только и сказал он.
Я тоже уставился на него.
– Ха-ха-ха! – захохотал парень и хлопнул меня по плечу.
Это был Майборода.
– Вот мы и встретились, товарищ архитектор!
– Вот мы и встретились, товарищ Майборода!
– Здорόво!
– Здόрово!
Мы обнялись. Лицо у Майбороды раскраснелось, глаза сияли так, точно он встретил старого друга или родного брата. Матвей Тимофеевич с любопытством поглядывал на нас.
– Корешки? – полюбопытствовал Матвей Тимофеевич.
Мы с Майбородой залились смехом.
– Никак не думал, что мы еще когда-нибудь увидимся, – сказал я, насмеявшись.
– Сказать по правде, и я не думал. Как вы сюда, на наш завод, попали?
Я рассказал.
– Что же вы здесь делаете?
– Кашу варю…
Майборода от смеха чуть не свалился в костер, а Матвей Тимофеевич, неодобрительно ворча, отодвинул подальше котелок в кожухе. Я тоже смеялся. Я не мог не смеяться. Но не потому, что мне было смешно, а потому, что теплые волны счастья, да, да, счастья, – заливали меня. Я был не одинок в этой проклятой Голодной степи, у меня был близкий человек, с которым, казалось мне, я прожил вместе долгую жизнь. Счастливый смех душил меня, и я с трудом смог рассказать Майбороде о всех своих злоключениях здесь, на строительстве.
– Ясно! – сказал Майборода. – Со слесарным делом знакомы?
Я признался, что в слесарном деле решительно ничего не смыслю.
– Не беда! – успокоил меня Майборода. – Не боги горшки обжигают. Должности директора я вам не могу предложить, а вот, если хотите, идите ко мне в бригаду на монтаж. Небольшая переквалификация, и через десять дней будете слесарем. Согласны?
– А начальник? Разрешит ли он?
– Это я беру на себя. Мне позарез нужны подмастера.
Матвей Тимофеевич принес тем временем еще две ложки и осторожно и торжественно развернул кожух. Он снял с котелка крышку, и чистый воздух степи наполнился ароматом упревшей каши. У меня живот подвело от голода.
– Да я уже обедал, – отстранил ложку Майборода, но Матвей Тимофеевич так на него поглядел, что он взял ложку и подсел уже было к котелку, но вдруг вскочил.
– Минуточку погодите! Закройте, чтоб не остыла! – И Майборода бросился бегом за дюны.
Он вернулся через десять минут, когда Матвей Тимофеевич начал уже недовольно ворчать, что каша остынет и пропадет. Но лицо у Матвея Тимофеевича сразу прояснилось, когда он увидел, с чем вернулся Майборода. В руке Майборода держал алюминиевую фляжку. Сомнений не было – во фляжке должна была быть водка.
Но это была не водка, а чистый спирт, – в казахстанских степях вы не достанете водки, – кто же станет возить сюда, за тридевять земель, воду? А рабочему на строительстве полагалось к обеду сто граммов, как бойцу на переднем крае. Майборода, человек малопьющий, собрал за эти дни целых пол-литра.
Матвей Тимофеевич сразу помолодел, откуда и прыть взялась. Он схватил фляжку и вприпрыжку побежал к реке. Долив фляжку водой, он так же быстро вернулся. Я заметил, что вода у берега заражена бруцеллезом, но Матвей Тимофеевич небрежно отмахнулся:
– На мою ответственность: спирт любую бациллу убьет!
Мы разостлали кожух, поставили посредине котелок, и чудесный аромат упревшей каши снова заструился волнами в прохладном уже воздухе предвечерней степи. Рюмок у нас не было, и Матвей Тимофеевич налил нам спирту прямо в ложки. Разлив спирт, Матвей Тимофеевич сразу стал серьезен и торжествен.
– Выпьем же, – сказал Матвей Тимофеевич, – братья, за то, чтоб Гитлеру нечего стало в чарку налить, а у нас чтоб век разливанное море. Чтоб наша доблестная Красная Армия, а с нею и сын мой Терентий, майор танковых войск, разгромили фашистские орды и выгнали прочь с нашей земли. Чтоб вернулись мы в наши родные хаты, на родные наши берега, и кланяюсь вам тогда и покорно прошу в нашу хату – добро пожаловать, дорогие гости…
Мы выпили, и я тут же потянулся с ложкой к котелку, но Матвей Тимофеевич важно остановил меня:
– Не годится после первой закусывать.
Тогда другую ложку поднял Майборода.
– Выпьем за то, чтоб завод пустить в срок и дать Красной Армии такое ловкое оружие, чтоб дошла она до самого Берлина.
Мы выпили еще раз, и теперь уже я остановил старика и Майбороду, когда они потянулись с ложками к котелку.
– Выпьем за то, – сказал я, – чтоб добыть победу самой малой кровью.
– Выпьем, – согласился Матвей Тимофеевич, – но только я полагаю, что крови будет много. Что до фашистской, так мне не жалко, но только и нашей до Берлина придется пролить немало.
Он вздохнул и выпил. После этого мы усердно принялись за кашу. Эта была пречудесная каша – пшенная, присоленная и ничем не сдобренная. Такой каши я отроду не едал. Три ложки почти чистого спирта сделали свое дело, – и степь кругом не казалась уже такой пустынной: в степи нас было трое, за дюнами смолкал шум на строительной площадке, а даль за рекой вдруг стала выразительной, отчетливой и выпуклой, как горельеф. Месяц уже высоко поднялся в небе, закат побледнел, и над просторами дикой степи трепетал прозрачный, зеленоватый полог азиатской лунной ночи. За дюнами вдали звучала песня: девичьи голоса, высоко выводя припев, медленно тянули песню «Ой ты, Галя, Галя молодая». Стоило только закрыть глаза, и виделась широкая, душистая после сенокоса украинская степь. Это ощущение было настолько сильным, что, даже раскрыв глаза, я в первое мгновение все еще видел эту картину: пустыня была степью, дюны – цепью садов, серебряная на лунном свету река – широким степным шляхом. Но этот мираж быстро исчез, оставив в сердце боль и тоску: рядом тянулись одни дюны, за ними на сотни и тысячи мертвых километров простиралась пустыня, и далеко, за тысячи мертвых километров, кипела на Украине война – страшная, невиданная еще в мире война, в крови, в дыму, в огне взрывов и пожаров.
– По плану, – сказал Майборода, – наш завод должен быть построен за сто один день, одновременно надо возвести цеха и смонтировать оборудование. В тот день, когда стены будут подведены под крышу, должна сойти с конвейера и первая игрушка. Сегодня после работы был митинг, и начальник сказал, что наши сдали Харьков, и поэтому надо справиться не за сто один, а за сто дней. Выпьем за сто!
Мы выпили, и Майборода продолжал:
– Я думаю, что за сто мы построим. Вот только трудно будет сделать из кочевников индустриальных рабочих. По плану я должен подготовить двух слесарей. Выпьем за трех!
Мы выпили и закусили кашей.
– И еще, – сказал Майборода, – из девушек, из всего восьмого марта, я должен подготовить десять человек для сборки. Выпьем за столько, сколько будет!
Он хотел выпить, но Матвей Тимофеевич остановил его.
– Так не годится, – сурово сказал он, – ты ведь мастер точных наук, как же можно говорить «за столько, сколько будет»? Что это за арифметика? За душу тебя не тянут: десять так десять, кой черт! Что это такое: «сколько будет»?
– Ну, ладно, – согласился Майборода, – выпьем за пятнадцать: это ведь наши дивчата – харьковские, днепропетровские…
Он явно пьянел и склонен был побахвалиться.
Мы пили водку из ложек, как лекарство, и лекарство это действовало молниеносно. Во фляжке еще не показалось дно, а Майбороде уже захотелось петь. Он несколько раз пытался подтянуть девушкам за дюнами, но голос не слушался его.
Матвей Тимофеевич оставался совершенно трезвым. Только глаза у него сверкали из-под мохнатых бровей. Это были зоркие глаза степного чабана или бывалого охотника. Матвею Тимофеевичу было семьдесят лет, дед его служил лоцманом на днепровских порогах, отец рыбачил под Олешками, сам он отслужил в солдатах при царе Александре, потом работал корабельщиком на Николаевских верфях, но получил увечье и пошел бакенщиком на Днепр. Он бы не эвакуировался из родных плавней, да сын, Терентий Матвеевич, майор танковых войск, отступая за Днепр, насильно вывез старика на броне собственного танка.
– Так что я теперь вроде танковый десант в казахских степях, – иронически закончил свой рассказ Матвей Тимофеевич.
– А мой папаша, – печально вздохнул Майборода, – остался под немцами, в Харькове… Старый, почетный потомственный слесарь Майборода, Онуфрий Родионович. Он еще монтировал заводы Гельферих-Саде и ХПЗ. А с ним остался и мой малолетний сынок, будущий непревзойденный слесарь, Владимир Васильевич Майборода… Давайте же выпьем. – Он заплакал.
Мы выпили, и Майборода совсем опьянел. Он уныло тянул одно и то же:
– Не могу я здесь, в глубоком тылу… Я в первый день войны пошел в военкомат добровольцем, так они сказали – ступай, жди, покуда позовут… Двадцать лет расписывали нам про гражданскую войну да про то, какими героями были наши папаши – и Перекоп, и Касторная, и Царицын, – а как пришла пора нам на войну, так ты забронирован за танковой промышленностью! Упрятали сюда, тыловиком сделали!..
– В военном деле, как в хорошем хозяйстве, – назидательно заметил Матвей Тимофеевич, – мой Терешка воюет, а твой долг готовить ему оружие.
Мы оттащили Майбороду от огня, Матвей Тимофеевич подстелил одну полу кожуха, накатил на нее Майбороду, сверху прикрыл его другой полой и окружил «вервием».
Всхлипывая, как ребенок, и проклиная завод, который он пустит за сто дней, а тогда убежит на войну, Майборода быстро заснул. Ему было двадцать семь лет.
Мы с Матвеем Тимофеевичем свернули еще по цигарке из бланка Ольгиной телеграммы, и, покурив, я тоже попробовал улечься. Но руки и ноги плохо меня слушались, и Матвей Тимофеевич сам приготовил мне постель: он отгреб жар, расстелил мой плащ, а затем придвинул поближе Майбороду с кожухом и укрыл и меня одной с ним полой.
Я скоро заснул. У меня было легко на сердце. Я был пьян, но сердце мое переполняла трезвая радость: я не один на свете и завтра я увижу начальника строительства. Я преклонялся перед ним, как перед шестым чудом света, как перед волшебником, который за сто дней должен возвести в пустынной Голодной степи завод. Я любил моего обидчика и чувствовал, что встал бы грудью за него, если бы кто-нибудь осмелился на него напасть. Месяц стоял уже высоко, ночь была удивительно прозрачна, в пустыне было видно дальше, чем днем, и лунный свет был совсем холодный, и неизвестно было, что это серебрится на горизонте – лунное ли сияние, подернувшее пески, или предутренний иней?..
Это был иней. Страшный, пронизывающий ветер разбудил меня еще до рассвета. Он несся из пустыни с воем, стоном и визгом, он гнал по земле тучи песка, который резал лицо, целые гнезда перекати-поля, а вслед за ветром летела клубами белая пелена снега с градом. Из таинственной пустынной дали неслась на нас зима, страшная, неведомая, нежданная зима пустыни.
Огромный клубок перекати-поля прыгнул через наш костер, вмиг вспыхнул красным огнем, поскакал дальше, наткнулся на другой, поджег его – и два огненных клубка несколько минут катились рядом, как страшные поджигатели, как посланцы ада, и вдруг погасли, только ветер развеял искры.
Эта страшная буря длилась недолго. Через несколько минут ураган утих так же внезапно, как и поднялся, ветер умолк, песок осел на дюны, погребая под собою снег, клубки перекати-поля застыли где попало.
Зимы еще не было. Это был лишь первый зимний порыв, словно набег степного всадника. Зима шла издалека, зима надвигалась грозной ратью ветров и морозов, но, как рыцарь-воитель, высылала вперед вестников возвестить свой ратный поход: «Иду на вы!»
Утром меня ждало разочарование: начальник не разрешил направить меня в бригаду Майбороды на предмет переквалификации на монтажника.
– Оставьте меня в покое, – сердито отмахнулся начальник от меня и Майбороды, – может, мне еще понадобится архитектор.
Он был озабочен: предутренний ураган сорвал брезенты с нескольких установленных станков и унес за несколько километров в степь. Теперь специальная машина носилась по степи и собирала раскиданные полотнища. Начальник лично руководил группой, которая взялась надежно закрепить брезенты с северной стороны.
– Ничего, – хмуро сказал Майборода, – через два-три дня мы установим эту партию станков, и пока подадут новую партию, я смотаюсь в город, в военкомат, и пусть только попробуют мне отказать. Я не могу крутить здесь гайки, когда там война!
Он погрозил кому-то кулаком и пошел к своим станкам, позабыв обо мне.
Весь день я снова проболтался как неприкаянный на строительной площадке, подвертываясь всем под руку и всем мешая. Люди вокруг меня обливались потом от напряженного, неустанного труда, а я отчаянно мерз в своем плохеньком дождевике; с севера снова подул ветер; не такой ураганный, как на рассвете, но пронизывающий, он крепчал с каждой минутой. Строительная площадка сегодня была непохожа на вчерашнюю: все доставленные станки были сняты с платформ и поставлены на основание, их монтировали бригады монтажников и слесарей, между станцией и строительством непрерывным потоком двигались взад и вперед автокары, – они подвозили камень и кирпич к вырытым траншеям, – вся тысячная женская армия была брошена теперь на кладку кирпича.
Шла зима, и возведение корпусов стало первоочередным делом. К обеду из многих траншей показалась уже на поверхность каменная кладка фундамента, и стали вырастать кирпичные стены. Впереди шел инструментальный цех, и уже после обеда вдоль линии установленных станков этого цеха я увидел с северной стороны стену.
На гребень стены взобрался начальник; противостоя ветру, он вышел на средину и между двумя кирпичами водрузил широкое красное знамя на коротком древке.
Это была небольшая, боковая стена, высотой не более четырех и длиной не более двенадцати метров, но это была первая стена, и это была стена посреди тысячекилометровых диких просторов мертвой Голодной степи. Возведение этой стены было волнующим событием.
Ветер валил начальника с ног, ветер норовил сдуть его прочь с узенькой, в полтора кирпича, стены, грозился разбить ему голову, сбросив с четырехметровой высоты на кучу камней. Но начальник широко расставил ноги и крепко уперся ими в непросохший цемент. Он поднял руку, он хотел говорить, очевидно должен был состояться митинг, – и все затихли, все подошли поближе.
– Фашисты надвигаются на нас! – закричал начальник, но ветер обрывал его слова у самого рта и кидал только к тем, кто стоял далеко, а ближние должны были понимать оратора по одному движению губ.
– Пусть эта стена, – прорвался все-таки голос начальника сквозь напор ветра, – будет стеной, через которую не переступить фашистам.
В это мгновение ветер сорвал с головы начальника шахтерку-бретонку. Он махнул рукой и стал спускаться со стены.
Стена, если хотите, может быть символом моей творческой жизни.
Сколько стен возвели строители по моим расчетам. Эти стены дали приют тысячам семей, укрыли их от ветра, непогоды и стужи, дали им семейный уют и рабочее место. Смысл моей жизни заключался в творческом труде.
И вот двадцать лет моей жизни – труд, творчество, горение – все пошло прахом. Смысл моей жизни лежит во прахе и руинах…
Отроду я чувствую органическое отвращение ко всякому разрушению. Дух разрушения всегда был мне чужд. Разрушенный дом будит во мне протест и тревогу. Когда я вижу сломанный стул, я беру молоток и забиваю гвоздь в сломанную ножку. Я не могу разрушать и уничтожать. Я могу только создавать и строить.
Но вот передо мною высится возведенная героическими усилиями первая стена в Голодной степи – величественный символ упорства моего народа в обороне, – а я чувствую, что не могу возводить стены, не могу строить. Меня томит жажда отплаты и мести за разрушенную жизнь…
Майбороду я увидел только через два дня. Двое суток монтажные бригады не покидали своих рабочих мост. Они монтировали станки и ночью, при свете луны. Я встретил Майбороду около палатки, – за дюнами для монтажников разбили военные палатки и к полотнищам их с наветренной стороны привалили песок. Майборода почернел, и глаза его от бессонницы горели лихорадочным огнем. Он не остановился, увидев меня, а направился прямо к своему матрацу.
– Послушай, – сказал Майборода, усаживаясь и тотчас закрывая глаза, – ты как себе хочешь, а я пойду. Шоферы рассказывали сегодня, что на станции, у уполномоченного, можно записаться в партизаны. К партизанам на оккупированную территорию будут забрасывать на самолетах. Ты как себе хочешь, а я пойду. С этой партией станков мы уже управились…
Он собирался еще что-то сказать, но непобедимая усталость одолела его, – голова его упала на грудь, он покачнулся и грянулся навзничь, точно сраженный пулей в сердце.
Я подергал Майбороду за рукав, потом потряс его изо всех сил, – я хотел узнать поподробнее о партизанах, мне надо было хорошенько расспросить его, но Майборода спал глубоким сном и похрапывал с присвистом.
Всю ночь я бродил вокруг палатки Майбороды, кутаясь в свой плохенький дождевичок. Нежданная зима покрыла степь густым инеем. Ветер срывал иней, и вперемешку с песком неслась колючая морозная пыль. Пыль секла лицо и ледяной стрехой оседала на бровях. Луна полнилась в небе – было светло, как днем, и пустыня жила странной, чуждой ей жизнью. За дюнами, на заводской площадке, кипел муравейник женщин, облепивших стены корпусов. Они клали кирпич к кирпичу, заливали жидким цементом, и цемент на морозе тут же схватывался, и пальцы покрывались ледяной корой. По ту сторону дюн, ближе к реке, земля на много верст дыбилась, изгибалась, вздымалась, словно оживало, возвращалось к жизни старое, мертвое кладбище. Бригады землекопов зарывались глубоко в грунт, выбрасывали землю, прокладывали траншеи, – они рыли землянки, чтобы в страшной зимней мертвой пустыне поселить под землей живых людей. Здесь предстояло расселить рабочих завода, которые должны были постоянно находиться при заводе и не могли после работы каждый день возвращаться в селения, расположенные у железнодорожной станции. Подземный блиндаж, обыкновенный фронтовой блиндаж – здесь, в Голодной степи, был признан наилучшим временным жилищем: летом ветер будет катить через него песок, зимою – снег, под землей же будут сохраняться чистый воздух и тепло. В твердой целине пустыни долбили шурфы, закладывали тол и взрывали глыбы нетронутого извечного прагрунта. Затем землекопы выбрасывали рыхлую землю и, выровняв ямы, клали сперва деревянный настил, а сверху слой выброшенной из глубин глины, не пропускающей воду, и, залив настил едким цементом, засыпали его песком. Над поверхностью должна была возвышаться только дымовая труба подземного жилища. Лес труб и улицы между ними – таким в пустыне, на берегу реки, должен был быть рабочий поселок.