355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Избранное в 2 томах. Том 2 » Текст книги (страница 10)
Избранное в 2 томах. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)

Бенефис

Говорят, что вор никогда не крадет там, где проживает. Его сожители по дому могут спать спокойно, не запирая дверей и оставляя деньги и ценные вещи открыто на своих местах: вор не возьмет их и никому другому не позволит их украсть. Он даже будет оберегать их.

Доподлинно мне это не известно. Вором я не был, и, кажется, мне не случалось жить вместе с настоящим вором. Но настоящий актер, даже если ему и случится погрязнуть в дебрях халтуры, никогда не халтурит в своем театре. С халтурой в своем театре он борется беспощадно, и всякую халтуру в своем театре он решительно пресекает.

В то время у нас был уже совсем неплохой провинциальный театр. Актерский состав постоянно усиливался за счет пополнения новыми силами из Киева и Одессы. Режиссуру возглавляли два хороших актера, «режиссеры-копиисты», известные своей деятельностью во многих городах и весях. Премьеры мы давали еженедельно. И это бывали неплохие спектакли, имевшие успех у зрителя, актерам они тоже давали творческое удовлетворение. Островский, Горький и Гоголь были основой нашего репертуара. «Уриэль Акоста», «Кин», «Отец Сергий» и другие создавали театру популярность. И если для поднятия сборов постоянно нужна была комедия или мелодрама, то все же это были «Хорошо сшитый фрак», «Жорж Сюлливан», «Маленькая шоколадница», «Пигмалион» или «Трильби» и «Казнь». Художник Ермолаев к каждой премьере снова и снова переворачивал весь декоративный хлам и старательно перешивал, перелицовывал, перелатывал и перерисовывал старое тряпье на новые декорации. Реквизитор шнырял по городу за каждой мелочью для постановки. Костюмер создавал из мешковины и солдатских шинелей все что угодно. Парикмахер Поль доставал грим и краски неизвестно где, только ему одному ведомыми путями. Помогать каждому из них в их трудной и неблагодарной работе было делом чести каждого актера.

И вот на четвертый год существования нашего театра были установлены бенефисы.

Как «первый характерный» получил полный бенефис и я.

Бенефис получает только известный уже актер, у которого есть основание рассчитывать на признание и любовь зрителя. Только такой актер, который имеет уже «своего» зрителя, то есть зрителя, который среди всех других исполнителей спектакля выделяет именно тебя, знает твою актерскую индивидуальность, ждет твоего выхода, рад видеть твою игру, охотно аплодирует тебе за исполнение.

Был ли таким актером я – молодой, с четырехлетним актерским стажем, любитель, без специального актерского образования, без широкого знакомства с театральным искусством, который свое умение перевоплощаться добывал только тут, на подмостках провинциального фронтового театрика, в постоянной и упорной борьбе со своим собственным неумением? Нет, я не был таким актером. Я вообще еще не был актером.

У меня еще не было ни широкого кругозора мастера-творца, ни точного, ясного для меня самого взгляда на искусство, ни ответственности за каждое мое движение на сцене. Я только был худший или лучший исполнитель поручаемых мне ролей.

Но театр я любил. Мне это было абсолютно ясно. Иначе для чего бы тогда я отказался от всего другого во имя его? Я не возвращался к учебе в высшей школе, несмотря на то что с моим образованием я мог бы сейчас срабатывать в десять раз больше и жить вполне обеспеченно. Я не спал ночей, получив новую роль, и в творческом трепете захлебывался под наплывом образов, ассоциаций и мыслей, которые возникали у меня в голове в бессонные ночи, как черты будущего сценического образа. И я тяжко страдал, сознавая свою беспомощность. Я хотел играть лучше, играть хорошо. Но я не знал, как надо играть.

Для бенефиса я выбрал пьесу Гейерманса «Гибель надежды».

– Боса? – скептически переспросил режиссер.

– Нет, – смутился я, – Симона…

– Как? – еще больше удивился режиссер. – Только Симона?

Ведь для бенефиса всегда выбирают самую видную, главную роль. А я выбрал невыигрышный, малозаметный эпизод. Вся роль Симона исчерпывалась одним выходом во втором действии.

А впрочем, это вовсе не была чрезмерная, преувеличенная скромность. Просто я не любил больших ролей. Подобная странность была даже диковинна в актерской профессии, однако это было именно так. Я охотно, с увлечением играл роль Степана в «Женитьбе», Миронова в «Днях нашей жизни», Винара в «Трильби», Дулитла в «Пигмалионе» и т. п., но тяжко терзался, когда приходилось изображать Вишневского в «Доходном месте», Монассе в «Уриэль Акосте», Мордухая Бермана в «Вечном страннике». Меня никто не учил играть на сцене, мне просто давали роль и говорили «играй». И я учился сам. И поэтому я не умел создать большого, «длинного» образа. Не умел быть на сцене долго. Я мог сделать эпизод, зарисовку, деталь. Я мог быть на сцене только непродолжительно. Только один выход. Тогда найденная мною для образа черта раскрывалась полно и ярко и образ становился красочным, выразительным, – я чувствовал это по тому, как воспринимал мою игру зритель. Когда же выходов было несколько, много, то меня «не хватало» для образа, для раскрытия новых черт, а найденную я не умел показать снова, и мой образ «терял себя», я переставал ощущать его, я его «забывал», и оставался только голый текст, который я произносил, подавая реплики моим партнерам. И зритель уже не воспринимал меня – я это чувствовал.

Вот поэтому я и выбрал для бенефиса небольшую, эпизодическую роль. Но сыграл я ее плохо.

Виноват в этом был зритель.

Подготовил роль Симона я хорошо. Я перечитал все книги, которые могли мне помочь найти необходимый образ. Я хорошо вник в пьесу и определил мое место в сюжете, мои взаимоотношения с другими действующими лицами, самую идею персонажа, исполняемого мною. Я углубился в его психику, определил черты характера, пережил его трагедию. И все это я зафиксировал. Я пришел в театр взволнованный, как, возможно, никогда до этого в жизни. Все другие чувства у меня будто онемели, я как бы утратил восприятие, способность понимать окружающее. Я загримировался и ждал около кронштейна своего выхода.

– Приготовиться! – прошептал помощник режиссера.

Я был готов.

– Готов!

– Пшел!

Легкий толчок в спину, я широко распахиваю дверь, как и подобает пьяному, и – я на сцене. Сразу же взмахиваю рукой, и из горла моего вылетают проклятия.

Вот тут-то зритель и испортил мне все. Я растворил дверь и только успел взмахнуть рукой, как что-то непредвиденное вдруг ударило острой, почти физической болью по моим до предела напряженным нервам. Я сразу отяжелел и ослабел. Все мускулы утратили упругость, вместо подъема я вдруг почувствовал пустоту и безразличие ко всему. Так бывает, по-видимому, когда в тебя попадает пуля и ты убит… Я стоял растерянный и смущенно поглядывал вокруг: что же такое произошло, что меня так тяжко и внезапно поразило? Это стоял и растерянно озирался не Симон, а я, актер, обыкновенный, внезапно напуганный человек. Я – а не рыбак Симон из пьесы «Гибель надежды». Рыбака Симона уже на свете не существовало: его сразила пуля в сердце…

Идиотская, дикая традиция встречать актера-бенефицианта аплодисментами! Я не знал о такой традиции или, возможно, забыл. Меня еще никогда не встречали аплодисментами при первом выходе. Я не ожидал аплодисментов, и я не был к ним готов. Моя роль, мой образ не был создан так, чтобы в промежуток времени от раскрытия дверей и взмаха руки могло что-то вклиниться в мое сосредоточенное и напряженное внимание.

Я сделал шаг – ненужный, лишний, гибельный для рыбака Симона шаг – и растерянно остановился.

– Кланяйся, кланяйся! – шипел кто-то из-за кулис, кто-то из партнеров на сцене.

Я сделал второй шаг и поклонился. Образ Симона уже умер. Теперь я мог спокойно переждать, пока закончатся аплодисменты.

Потом я снова занял свое место, взмахнул нехотя рукой и произнес все три проклятия, которые были вписаны в актерский текст. Они уже не принадлежали мне, актеру, они принадлежали только автору пьесы, голландскому писателю Гейермансу. От них дохнуло на меня смертельным холодом, пошлостью и тоской. Жиденькие аплодисменты проводили меня, когда, окончив, я уходил.

И вот с тех пор на всю жизнь я возненавидел аплодисменты. Когда, находясь в театре теперь как зритель, я неожиданно слышу в середине действия, как восторженная аудитория приветствует появление своего любимого актера взрывом аплодисментов, я вздрагиваю и сердце мое застывает в страхе за него. Когда мне приходится выходить на трибуну и аплодисменты аудитории адресуются ко мне раньше, чем я успеваю раскрыть рот, мне делается нудно и тоскливо и все то, о чем я только что собирался вдохновенно говорить, утрачивает для меня всякий интерес, делается будничным и безразличным.

Бенефис дал мне довольно значительный сбор, я только немного не добрал до аншлага. Когда я разгримировывался, администратор уже принес рапортичку и чистую кассовую выручку. Я расписался, стер остатки грима, потом быстро оделся и пошел из театра прочь. У меня было так гадко на душе, как, может быть, не было еще никогда.

Уже в дверях при выходе меня догнал помреж. Он передал мне мои «бенефиции». Бенефиций, подарков, я получил два: кусок туалетного мыла и флакон тройного одеколона. Это были роскошные бенефиции по тем временам. Одеколона и туалетного мыла я не видел с последних лет мировой войны.

На улице я остановился. Свежий мартовский ветер охладил мне лицо и согрел грудь. В предвесенней измороси матово маячили огромные шары электрических фонарей. Ветер из-за города приносил терпкий запах жирной земли. Люди суетились, снуя мимо меня взад и вперед. Это было самое людное место перед подъездом театра. Но я был страшно одинок.

Я любил театр и ненавидел себя.

Под фонарем, над жаровней, сидела какая-то торговка. Она открыто продавала вареники с картошкой, а из-под полы – папиросы.

Я купил порцию вареников, политых салом со шкварками и кружочками поджаренного лука. Тут же, стоя под фонарем, я съел их с куском черного хлеба. Потом купил себе папирос. Все это стоило несколько десятков миллионов – весь мой доход в мой первый и последний в жизни бенефис.

Актриса провинциального театра

Ее звали Александрой Ивановной.

Это была женщина лет за тридцать, среднего роста, пропорционально сложена, но с руками несколько длинноватыми. Кисти рук у нее тоже были великоваты и пальцы узловаты, как это бывает у прачек или женщин, много занимающихся шитьем. Правда, и стирать и шить на себя ей с малых лет приходилось самой. Все туалеты для сцены она тоже мастерила себе сама. Между репетицией и спектаклем она к тому же успевала приготовить себе обед и ужин. На ее большом бледном лице были серые, почти безбровые глаза, скулы излишне широки, а разрез рта неправильный – словно был сделан наспех. К тому же, волнуясь, она косила на один глаз. Была бы она, пожалуй, и совсем непривлекательна, если бы ее серые глаза не были всегда живыми и ласковыми, а волосы длинными, густыми и пышными, да еще цвета спелой пшеницы.

Ее муж был режиссером в провинциальном украинском театре. Она в этом театре была актрисой и играла все лучшие роли.

Это часто бывает так, что жена режиссера играет все наилучшие роли. И бывает это по разным причинам. Случается, что талантливый актер женится на равной по таланту, лучшей в театре актрисе. Бывает, что, начав вместе молодыми актерами, супруги в ногу проходят свой творческий путь и одновременно достигают равного положения в театре. Но случается и так, что талантливый актер или режиссер женится на личности, нисколько не выдающейся своими сценическими талантами, и в лучах его славы, а чаще всего – власти купается и подруга его жизни.

Ни одна из этих причин не подходит к случаю с Александрой Ивановной. Муж Александры Ивановны был и плохонький актер и никудышный режиссер, и это всем было хорошо известно. А Александра Ивановна была актрисой исключительного таланта. Она играла все лучшие роли потому, что они действительно принадлежали ей по праву.

Но видавшие ее даже в сотне ролей – прекрасно исполненных сценических образах – вряд ли могли определить ее амплуа, потому что она была одинаково хороша во всех. Своим незаурядным талантом и опытом она разрушала самый принцип разделения ролей на амплуа, которого в те времена так сурово придерживались. Она играла в любой пьесе, когда надо было – дочку, когда надо было – мать, а при необходимости – и бабушку. В «Ой, не ходи, Грицю» она играла и Оксану и пьяную сваху, в «Затонувшем колоколе» – и Раутенделейн и ее бабку. Она исполняла роли и шестнадцатилетних наивных лирических девушек, и трагические образы из репертуара драматических старух. С таким же успехом она играла и героинь и комические персонажи. И мало было в репертуаре театра таких пьес, где бы она перед глазами очарованных зрителей театра не переиграла бы одну за другой все женские роли. Возможно, это была не столько талантливая, сколько феноменальная актриса.

Но она никогда не выступала на сцене большого театра.

Почти пятнадцать лет своей сценической жизни – с детства – она отдала глубокой провинции. И в провинции, пожалуй, не было уже такого уголка, где бы она не побывала. Вся Украина, берега Великого океана, Черноморское побережье, Туркестан, Центральная Россия и Сибирь. Кроме того, она была на Балканах, в Маньчжурии, в Иране и Финляндии.

Когда мы с Александрой Ивановной впервые разговорились, она прежде всего спросила меня:

– Какую роль вы мечтаете сыграть?

Я ничего не сумел ответить ей, потому что не знал, какую роль я мечтал сыграть. И я искренне признавался, что, видимо, вообще ни черта не понимаю в театре.

Александра Ивановна выслушала меня внимательно и очень серьезно. Потом она улыбнулась каким-то своим мыслям:

– А вот я мечтаю сыграть… себя.

С этого и началось наше знакомство. Вечером, когда я был свободен в своем театре, я отправлялся в Украинский театр, проходил за кулисы и садился в уголке костюмерной, ожидая, когда Александра Ивановна забежит сюда в перерыве между двумя выходами. В эти короткие минуты, когда она переодевалась, поправляла грим или просто грела закоченевшие пальцы над железной печуркой, и происходили наши задушевные разговоры о театре, искусстве, жизни.

Как-то она играла «Гандзю», и спектакль смотрели котовцы.

В антракте перед последним действием двери костюмерной растворились, и мальчик-беспризорный, живший при театре в роли беззаветного энтузиаста и исполнителя всех мелких поручений, внес целую охапку цветов и травы. Это были колокольчики, васильки, козельцы, сон и просто зеленая рута-мята и чебрец – все, чем богаты поле и лес в этот первый месяц весны.

– Что это? – удивилась Александра Ивановна.

У нее было основание удивиться, так как уже много лет актрисы не получали подношений и цветов.

Беспризорный энтузиаст ткнул в руки Александре Ивановне кусочек грубой, оберточной бумаги. Это был обрывок газеты «Красный кавалерист», на котором поверх бледного текста – рыжей печати сажей на керосине – фиолетовым наслюнявленным карандашом было написано четко и аккуратно:

«Актрисе, исполняющей главную роль!

Извините, товарищ, что не знаем вашей фамилии, а также имя и отчества. Да здравствует Третий Коммунистический Интернационал!

Котовцы».

Некоторое время Александра Ивановна смотрела на букет, лежащий у нее на коленях, потом вдруг заплакала и упала лицом в пахучую зелень прекрасного, скромного и безыменного подарка.

Я растерялся и стал ее успокаивать. Я мямлил что-то про нового зрителя, который пришел в театр.

– Да! – оторвала она от цветов заплаканное, с испорченным гримом лицо. – Новый! Совсем, совсем новый. Раньше такого не было! – Но как раз в это время зазвенел звонок, и, торопливо сунув букет мне на колени, Александра Ивановна склонилась над зеркалом, чтобы подправить грим. – Вы знаете, вот уже три года мы играем для этого зрителя, а еще ни разу ни один из зрителей не пришел ко мне за кулисы с оскорбительным предложением… Новый, совсем новый зритель! И… не провинциальный.

И Александра Ивановна улыбнулась – губами горько, глазами весело. Провинцию она и любила и ненавидела одинаково, как можно одновременно любить и ненавидеть собственную жизнь. Ведь жизнь Александры Ивановны была провинцией.

В старом, дореволюционном провинциальном театре на галерке тесно сидели бородатые студенты и переодетые гимназисты. В антрактах они ревели «браво» и «бис» пятнадцать минут не переставая, разбивали ладони в кровь и засыпали сцену кучами своих фуражек. После окончания спектакля они на своих плечах разносили любимых актеров по домам. А придя к себе домой, они не спали ночей и писали любимым актрисам длиннейшие письма в стихах, испещренные междометиями «о!», «ах!», «увы!» и эпитетами «божественная, непревзойденная, великолепная!» На рассвете они рвали эти письма и прикуривали от них, так как юношеская стыдливость сковывала их романтическую влюбленность, и даже под страхом смертной казни не отважились бы они признаться в своей платонической любви к созданному в их воображении объекту пылкой страсти. Сколько светлой радости давало чистое обожание провинциальной актрисе в ее обыденной, серой жизни! Столько, что это давало ей силы и мужество губить свой талант перед лицом бездушного партера. В партере старого, дореволюционного провинциального театра сидели чопорные чиновники, бойкие купчики и кичливые местные «аристократы» – штаб– и обер-офицеры местного гарнизона. Они считали своим долгом запаздывать к началу первого действия и пренебрежительно хлопали два-три раза после его окончания. А в антракте они направлялись за кулисы, чтобы «подцепить» на ночь любви соблазнительную примадонну или хорошенькую хористку. Для них актриса провинциального театра была только пикантной куртизанкой. И они очень удивлялись и обижались, если в ответ на недвусмысленные ухаживания им случалось получать от пылкой, но скромной служительницы муз по мордасам.

Когда же все улаживалось полюбовно, то, переспав ночь, при встрече они старались не узнавать благосклонных к ним девиц. Провинциальных актрис даже попы неохотно допускали в церковь, так как в актерской среде бытовал такой небогоугодный обычай, как гражданский брак – без венца и благословения божьего. Провинциальных актрис не принимали в «благородных» домах, и с ними не водили знакомства. Жены офицеров, приказчиков и чинуш смотрели на них свысока, но при встрече поглядывали на них с болезненным любопытством. Полицейские чипы старались отобрать у актрисы паспорт и всучить ей желтый билет.

А впрочем, взгляд на провинциальную актрису как на «даму полусвета» был распространен не только среди обывателей царской провинции, – он был свойствен и самим организаторам провинциального театрального искусства. На такой путь провинциальную актрису толкала не только распутная офицерня или жестокая борьба за кусок насущного хлеба. На этот путь прежде всего ее толкали антрепренер и режиссер. Разве за выигрышную роль или хорошее положение в театре не надо было становиться их любовницами и наложницами?

Трудная жизнь и горькая судьба была у старой провинциальной актрисы…

Александра Ивановна жалуется мне на это, и глаза ее невольно наполняются слезами. Потом слезы крупными каплями быстро скатываются по скользкой, масляной поверхности грима. На полдороге, у ноздрей, они уже мутнеют, вобрав в себя сухую пудру. Александра Ивановна берет заячью лапку и снова припудривает грим.

Да! Может быть, и она за первую роль продала себя. Возможно, продала и за вторую. И за третью, если хотите! Что такое плоть, когда вся жизнь только в одном – в театре, и если без театра – лучше смерть! Но она горда тем, что не знала ни одного купчика, ни одного офицера. Их она только хлестала по мордасам. За это раз пять или семь, а может быть, и восемь ее высылала полиция из города. И каждый раз пытались всучить ей желтый билет. Вы понимаете – желтый билет? Не за то, что ты проститутка, а за то, что не хочешь быть проституткой!

Вот тогда она и решила выйти замуж. Повенчаться по-настоящему, в церкви, с попами и шаферами. К замужней все же не решаются так приставать. К тому же, если твой муж режиссер, не надо уже продаваться другим режиссерам. Таким образом она убивала сразу двух зайцев.

– Ах! Как я ненавижу театр! – заканчивает Александра Ивановна и замолкает, сжав виски руками, но так, чтобы не размазать грим. После паузы она добавляет совсем тихо: – А может быть, это я так его люблю?..

Потом она хватается за самую больную для нее тему:

– Для чего существует на свете театральная провинция и почему нельзя сделать так, чтобы весь мир был как одна столица? Столичный актер может расти, расцветать и развивать свой талант. Даже вот из такого малюсенького таланта, – Александра Ивановна показывает кончик своего мизинца, – он имеет возможность сделать себе вот такой! – Она разводит руками как можно шире. – А что можем мы, провинциалы? Правда, мы получаем огромнейший технический опыт. О, если бы дать такой опыт столичным актерам, они все стали бы мировыми знаменитостями. А мы носим наш огромнейший опыт, как горб на спине, и наконец он раздавливает нас. Ведь наш опыт – это опыт приспособленчества, а не мастерства!

Звенит второй звонок, и Александра Ивановна говорит быстрее, чтобы все, что накипело у нее на душе, выложить до начала действия.

– Нет на свете никого беднее провинциальной актрисы! Неважно, что у нее нет ни отца, ни матери, ни права иметь ребенка, ни своего угла. Она самая обездоленная потому, что имеет только свой талант и ничего более. Никто не научит ее, никто не поможет ей раскрыть свое дарование. Старшая подруга, своя сестра-актриса? О нет! Она только ревниво следит за тем, чтобы дарование той, что помоложе, не поднялось, не расцвело и не заслонило бы ее собственных успехов. Она следит за этим очень хорошо и сделает все, чтобы не допустить успеха младшей соперницы. Режиссер? О, от провинциального режиссера надо оберегаться всеми способами! Не тело беречь, – тело, черт с ним, – а талант! Ведь талант так легко и так просто изуродовать бездарным авторитетом провинциального режиссера! И как это трудно, знали бы вы… – вздыхает и стонет Александра Ивановна. – Ведь надо делать вид, что ты охотно принимаешь все режиссерские замечания – в противном случае ведь тебя сразу же прогонят, и в то же время на каждом шагу остерегаться, чтобы тебя не искалечили на всю жизнь…

Звучит гонг, и Александра Ивановна вскакивает.

– Я ничего не смыслю в политике, – торопливо говорит она, – но я знаю только одно: после революции не останется на свете театральной провинции! А если ей суждено остаться, то я против революции!.. Вы знаете, – грозно наступает она на меня, – что я окончила только церковноприходскую школу? Какое я имею право идти на сцену, если я закончила только церковноприходскую? Революция должна сделать так, чтобы на сцену не пускали без высшего образования.

Свет притухает, и двери гардеробной распахиваются.

– Леська! – кричит помреж. – На сцену! Две пары туфелек, красные и золотые, шесть юбок и различные монисты.

Он исчезает, Александра Ивановна хватает пуховку и макает ее в коробку с пудрой:

– Подуйте мне на лицо.

Я дую, и она, схватив две пары туфелек, шесть юбок и мониста, убегает из костюмерной. На пороге она быстро оборачивается, подбегает к вороху цветов и быстро выдергивает два пучка. Она сует цветы себе за декольте, за пояс, в волосы. Глаза ее горят.

– Нет! – кричит она снова. – Нет на свете никого богаче провинциальной актрисы. Разве столичные актрисы имеют столько зрителей, как мы? Их ежедневно смотрят одни и те же люди. Ну, тысяча, ну, несколько тысяч, за всю жизнь. А меня уже видели сотни тысяч, а может быть, и миллионы!

Раздается второй гонг, и Александра Ивановна исчезает за дверью. Через минуту я уже слышу ее возбужденный голос на сцене.

Вскоре в Александру Ивановну влюбился красавец командир из конницы Котовского.

И когда вспыхнула эта любовь, то Александра Ивановна поняла, что до сих пор она еще не любила. Это была первая любовь, огромная и всепоглощающая.

Это была любовь, в которой ясно и просто все: и то, что мужа надо бросить, и то, что жизнь надо начинать сначала, и то, что в этой новой жизни все будет так, как того потребует сама любовь, и даже так, как того захочет новый, любимый муж. Было просто и натурально даже то, что теперь, отныне Александра Ивановна уже не принадлежит сама себе. Она принадлежит только любимому.

Котовцы как раз вышли в рейд, и Александра Ивановна тяжко страдала, тревожась за жизнь любимого, тоскуя в одиночестве. Каждая минута ожидания была для нее длиннее, чем вся прожитая жизнь. Свет без милого стал не мил.

Но котовцы вскоре возвратились с победой. Ее любимый – красная фуражка набекрень, черная гимнастерка нараспашку, малиновые широченные галифе – на резвом вороном подскакал прямо к театру и, перегнувшись с седла, крикнул в оконце актерской костюмерной Александре Ивановне:

– А вот и я!

Александра Ивановна обмерла с тюбиком грима номер два в руке. На вороном коне прогарцевало ее счастье и жизнь…

Назавтра поутру, до репетиции, Александра Ивановна должна была идти в загс. Я забежал на рассвете: я дол жен был расписаться в качестве свидетеля.

Александра Ивановна проживала в мансарде за старым базаром. На мой стук она ответила коротким: «Войдите».

Я вошел. Это впервые я заходил к Александре Ивановне в дом. На дощатой стене, в один ряд, на гвоздиках висели платья, корсетки, вышитая сорочка, турецкие шали, цыганские юбки. На полу шипел шведский примус, подпертый кирпичиком вместо третьей отломанной ножки. На столике под окном, застеленным застиранным гримировальным полотенцем, лежал обломок конской подковы. Александра Ивановна, поджав ноги, сидела на кровати и смотрела в тетрадку с ролями.

– Ну, – сказал я, – идемте, а то опоздаем на репетицию! Не думайте, что в загсе все обойдется быстро.

– Я и не собираюсь идти в загс.

Я остолбенел.

Александра Ивановна отложила тетрадку в сторону. Какое-то мгновение взгляд ее скользил по комнате, избегая моего взгляда. Потом, чтобы взять что-то, она схватила обломок конской подковы со столика, стоявшего у изголовья. На изломе подковы железо ясно искрилось – обломок был свежий. Подкова сломалась только что. Еще сегодня утром она была на копыте у коня – комья земли около шипов еще не просохли. Александра Ивановна взглянула на меня своими прекрасными серыми глазами. Левый глаз косил, но взгляд был живой, пронизывающий и горячий.

– Пусть голодная, голая и босая! – вскрикнула Александра Ивановна страстно. – Пусть всю жизнь на чердаке! Только быть в театре! – Ее голос звенел, ее речь была патетична, как заклинание. – Пусть без любви всю жизнь! Только бы прекрасную роль!..

Она швырнула обломок подковы на кровать, схватила подушку, бросила ее на подкову и упала на подушку сама, лицом вниз.

Я смущенно попятился и отвернулся к окну мансарды.

Возлюбленный Александры Ивановны потребовал, чтобы она оставила театр.

Когда минуты через две я оглянулся через плечо, Александра Ивановна снова сидела в той же позе, в какой была, когда я пришел. Перед нею лежала раскрытая тетрадка с ролями, и Александра Ивановна смотрела в нее; губы ее шептали, повторяя текст.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю