Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
Неожиданый финал
И вот я решил покончить с театром навсегда.
Каждый актер ревниво лелеет свою мечту: сыграть ту роль, которую он хочет. У каждого актера есть такая роль, сыграть которую он мечтает. И наконец-то понял и я, какую роль я хотел играть. Я хотел играть в театре – зрителя.
Я очень полюбил театр. Там, в спектаклях на фронте, я узнал истинную и искреннюю творческую радость. Но в театре, в сценическом искусстве, я тогда абсолютно не разбирался. И это обеспокоило меня: как же это так, любить то, чего не понимаешь, как же не понимать того, что ты любишь? И я попытался вникнуть в него, как умел, как удавалось, – помочь было некому.
И вот чем больше я постигал театр, тем меньше получал творческих радостей от своей актерской деятельности, тем меньше удовлетворяла она меня. Наконец моя игра стала просто-напросто возмущать меня.
Почему? Неужели я был такой уж никудышный актер?
Нет. Актер я был не такой уж плохой. Но я слишком много размышлял и хотел большего, чем умел передать теми средствами сценического перевоплощения, какими владел. Я начинал уже кое-что понимать в театре, или это мне только так казалось, что я начинаю понимать, но, во всяком случае, я уже научился подходить к нему критически и мечтать, но осуществить мои мечтания мне не хватало умения, не хватало мастерства. Потому что я был актером-дилетантом, меня никто не учил, а сам я не знал, как научиться.
Итак, чтобы стать настоящим актером, надо было учиться.
Однако в моем характере был один весьма значительный недостаток для актерской профессии. Я был лишен специфического актерского честолюбия. Меня всегда подавляла большая роль. Я охотно менял ее на эпизодическую. Но что же это за солдат, который не хочет быть генералом?
А впрочем, не только это одно угнетало меня в актерской деятельности. Меня угнетала еще необходимость постоянного повторения. Десять, двадцать, сто раз надо играть одну и ту же роль! Настоящий актер находит в этом особенное творческое наслаждение. Меня же необходимость постоянного повторения убивала. В моем характере – каждый день работать над чем-то новым для меня.
А главное, меня вообще не радовало и не удовлетворяло то, что радует и удовлетворяет каждого актера. Меня не радовала и не удовлетворяла роль, какая бы она ни была. Я не мог ограничиться в спектакле только исполнением порученной мне роли. Это убивало меня. Я не умел почувствовать спектакль только через один персонаж. Почувствовать персонаж я умел только через весь спектакль, а спектакль – только через весь авторский текст пьесы, через все те ассоциации и образы, которые возникали в моем представлении, рождаясь из целого текста. Я хотел играть не роль, а весь спектакль.
По-видимому, мною владело не актерское, а режиссерское призвание.
Но чтобы стать режиссером, надо было учиться, и учиться еще больше, чем для того, чтобы быть актером.
Однако как же это так – учиться на мастера театра, который ты отвергаешь? Ведь я вообще отрицал профессиональный театр. Я отвергал его как продукт, отошедшей в прошлое эпохи буржуазного искусства. И я пришел уже к выводу, что решить проблему нового революционного театра может только творческая самодеятельность самих творцов новой жизни, что новый, революционный театр возникнет только из рабоче-крестьянской самодеятельности. И я отдал себя всего самодеятельному театру.
Постановки моего самодеятельного театра были никудышные. Никудышными были и коллективно скомпонованные пьесы и их коллективное сценическое претворение. Ведь получалось точнехонько то же самое жалкое «любительство», дилетантство, от которого я так мечтал уйти, когда еще начинал на провинциальной сцене.
И вот, казалось мне, я начинал понимать все до конца. Новый, революционный театр не родится из эксперимента, какой бы он ни был захватывающий. Он родится и вырастет из всеобъемлющего творческого процесса, и в этом едином творческом процессе совершенно необходимы обе периферии – и самодеятельный, и профессиональный театр. И никакого сектантства этот всеобъемлющий творческий процесс не потерпит. Этот могучий процесс – созидание новых ценностей – будет проходить одновременно с овладением всем наследием прошлых эпох. И в этом процессе родится и новый мастер-художник.
Таким образом, надо было отказаться от всего, к чему я пришел, и начинать все сначала.
А начало театра – только в зале для зрителей…
Я мечтал стать зрителем, только зрителем.
И я решил покончить с театром навсегда.
Я решил это, и мне сразу же стало легче. Я буду зрителем!
Быть в театре зрителем – как это прекрасно! Приходить в этот чудесный, чарующий мир, наполненный волнениями и радостями, тайнами и таинствами, неизвестными и неведомыми соблазнами, которые подстерегают тебя даже и там, где ты их никак не ждешь. Прожить целую жизнь за эти три, таких нескончаемых и таких быстропроходящих, часа вечернего спектакля! Страдать страданиями героев и радоваться их радостями! И потом уйти – исполненному неизведанных чувств и озаренному светом новых дум и идей!
Отныне я только зритель!..
В это время в дверь моей комнаты кто-то постучал.
– Войдите! – крикнул я, крикнул, пожалуй, сильнее, чем было бы надо, ибо грудь мою распирала радость, которую я только что обрел своим категорическим решением.
Дверь открылась, и на пороге кто-то остановился.
Я смущенно подавил мой экстаз. Неожиданный гость был для меня лицом слишком уважаемым, к тому же официальным, чтобы проявлять при нем мою ребячью радость. И никогда раньше он ко мне не приходил. Я даже не подумал бы никогда, что он может ко мне зайти. Нежданный гость был в Народном комиссариате просвещения инспектором, то есть начальником и руководителем всех театров и вообще всех театральных дел УССР.
Он поздоровался и попросил меня сесть.
– У меня к вам серьезное поручение от Народного комиссариата просвещения.
– От Народного комиссариата просвещения? – Я растерялся. Какое может быть дело ко мне у Народного комиссариата просвещения?
Инспектор театров тем временем протянул мне письмо.
Это было официальное отношение со штампом в левом углу и с круглой печатью внизу. В этом документе Народный комиссариат просвещения предлагал мне вступить в обязанности инспектора, то есть руководителя и начальника театров УССР, приняв дела от теперешнего инспектора, которому поручалась другая работа…
Я долго спорил в целой серии кабинетов, однако инспектором театров я все-таки стал.
Это было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году.
Потом я был инспектором и самодеятельного искусства. Я составлял программы разных кружков, проводил различные конференции, заседал на совещаниях, мирил заядлых «профессионалов» с непримиримыми «самодеятельниками», организовывал первые рабоче-крестьянские передвижные театры. Я был членом главреперткома, редактором театральных журналов, театральным критиком, составителем различных театральных изданий.
Я выступал и в драматургии.
И уже никогда не быть мне в театре только зрителем…
1939
Они не прошли
Роман
Воспоминание о той ночи
И все же я опоздал.
Я соскочил на углу Московской, и машина, – это была попутная военная машина, – тотчас скрылась в направлении Белгородского шоссе: по Белгородскому шоссе из зажатого в кольцо города уходили наши части.
Я остался один на мостовой. Теперь два квартала направо – и близ Набережной будет мой дом. С той стороны тянуло гарью, порой накатывались клубы черного дыма, потом над головою между каменными домами снова виднелась предвечерняя лазурь, такая же прозрачная, как и все дни там, в степи, над громом битвы и стонами смерти. Я завернул за угол и пустился чуть не бегом: на пустынной улице я был один, и мне стало жутко.
Я бежал, и навстречу мне не попадалось ни живой души; даже окна в домах были большей частью замаскированы. Это напоминало летний рассвет, когда дома еще спят и только дворники в белых фартуках подметают влажный асфальт, когда спят даже собаки и только шкодливые коты стремглав пробегают через улицу и ныряют в подворотни. Около аптеки, в белом фартуке, но без метлы, засунув руки в карманы, действительно стоял дворник. Он смотрел куда-то поверх домов, в небо, – быть может, оттуда заходили на бомбежку самолеты.
– Доброе утро! – машинально сказал я.
Он не обратил внимания ни на меня, ни на мое странное приветствие, – ведь солнце село, догорал закат и спускались сумерки, – он даже не посторонился и стоял по-прежнему, как собственный монумент с бронзовым взглядом, навечно прикованным к одной точке на небосводе.
Обойдя его, я вышел к реке; мне виделся уже мой дом – двухэтажный особнячок с широкими венецианскими окнами, с двумя липами и четырьмя акациями вдоль тротуара.
Но я не увидел моего дома. Клубы черного дыма, которые вставали навстречу мне, когда я соскочил с машины, – это было все, что осталось от моего жилища. Стояли еще стены первого этажа, с липы свисали обломки крыши, в палисаднике лежали кучи битого кирпича и битое стекло хрустело под ногами. Огромная балка, поставленная взрывом стоймя, густо дымилась в том месте, где на втором этаже была угловая комната с окнами на обе стороны, моя комната, в которой я жил десять лет, в которой на полках стояли мои книги. Что-то лязгнуло под носком моего сапога, я наклонился и поднял смятый обломок металла. Это была настольная лампа, рассеченная пополам осколком бомбы. Она стояла у моего изголовья на тумбочке, и при свете ее я за полночь читал в постели. Балка вдруг вспыхнула пламенем, и в недрах развалин моего дома что-то тяжело ухнуло. Искры, дым и пыль взметнулись высоко в небо.
Раза два я машинально обошел пожарище, бывший мой дом. Прикинув, я решил, что бомба была никак не меньше сотни килограммов. Я еще раз обшарил карманы, но табаку у меня не осталось ни крошки, нашлась только коробочка спичек, да и те отсырели, когда я вброд переходил реку. Это было тем более досадно, что в ящике стола, – там, в моей комнате, – лежала непочатая сотня «Пальмиры», а в шкафу запас табака: две пачки «Дюбека» и коробка «Золотого руна».
Я еще раз обошел пожарище, чутко прислушиваясь, не раздастся ли крик, или стон. Но ничего не было слышно: очевидно, в нашем доме жильцов уже не оставалось либо все были убиты. Я жил в своей комнате один, и родные мои были далеко. Теперь я остался совсем бездомным.
Пожалуй, лучше всего было бы выйти поскорее на магистраль и попроситься на какую-нибудь военную машину. Немцы могли внезапно ворваться в город, надо было торопиться. Но я шел пешком чуть не трое суток, и ноги у меня гудели от усталости. Я хотел лечь и больше ни о чем не мог думать.
Дом номер семнадцать по Набережной стоял целый, только в крайних окнах вылетели стекла. Это был большой трехэтажный дом; когда-то в нем помещалась гостиница, а потом поселились постоянные жильцы, и гостиница стала обыкновенным коммунальным домом с отдельными комнатами и коридорной системой. Знакомых у меня в этом доме не было, но я мог зайти к кому-нибудь и попроситься на ночлег.
Я толкнул тяжелую дверь и вошел в вестибюль. Дверь медленно затворилась за мною, и глубокая тишина охватила меня. Вероятно, только в могиле бывает так тихо, если в могиле не слышно, как растет трава. В доме на трех этажах было не меньше полусотни комнат; но в эту минуту на всех этих трех этажах никто не ходил, никто не разговаривал, не плакали и не смеялись дети. Было жутко в этой необычайной тишине.
Вечер уже окутывал город, в вестибюле царила тьма; я посмотрел, замаскированы ли окна, и включил свет. В трех больших зеркалах стоял я – в высоких сапогах, с рюкзаком на спине, в широкополой фетровой шляпе. Я отправился на рытье окопов не в кепке, а в шляпе, потому что мне казалось, что шляпа, в случае нужды, может заменить зонтик. Тогда это была совершенно новая, элегантная шляпа; теперь серый фетр выгорел и порыжел, а поля от дождей размокли и обвисли. Однако в пустоте и безмолвии мне стало неприятно смотреть на три отраженные зеркалами фигуры, в то время как я был один, и я поспешил дальше.
Я миновал коридор первого этажа, – всю жизнь я не любил первых этажей, – и по широкой лестнице поднялся на второй. Коридор второго этажа был без окон, совершенно темный; я нашарил на стене выключатель и над головой у меня вспыхнула маленькая лампочка. Никто во всем коридоре так и не подал голоса, и я уже знал, что дом покинут. Следующая лампочка была в нескольких шагах, она не зажглась; но и под нею оказался выключатель. Я подошел к выключателю и зажег и эту лампочку. Потом то же самое я проделал и с третьей. Коридор был бесконечный, лампочки висели через каждые десять шагов, я шел, и лампочки одна за другой вспыхивали у меня за спиной. Сапоги мои тяжело стучали, это было неприятно, – и я пошел на цыпочках по самой стене, где паркет не скрипел.
При свете было не так одиноко; но тишина словно стала еще глубже. Двери квартир, как намогильные плиты, выстроились по обе стороны ярко освещенного коридора. Некоторые из них были даже неплотно притворены. На дорожке посреди коридора, против двери тридцать седьмой комнаты, лежал детский башмачок желтой кожи с красными пуговками. Я толкнул крайнюю дверь, она растворилась – и я вошел.
В комнате лежал пружинный матрац; когда-то он служил постелью, но сейчас на нем не было ни подушки, ни простынь, ни одеяла. Стулья были сдвинуты с мест, шкафы распахнуты, и в них пусто, на полу валялись веревки, сено, обрывки газет, какой-то хлам. Выехали отсюда внезапно, но уложились весьма тщательно. Мне не понравилась эта комната, и я вышел.
Следующая дверь была заперта на ключ, – жильцы думали, что им удастся вернуться в непродолжительном времени, и хотели найти свои вещи в целости и сохранности.
Я потолкался в третью дверь, она отворилась. Тут был целый будуар. Комната была заставлена широкими тахтами, маленькими диванчиками и крошечными пуфиками. На них, а также на столах, на окне, да и прямо на полу были разбросаны всякие женские тряпки и принадлежности: трусики, шляпки, ленты. На туалете выстроилась целая батарея пустых флакончиков. Воздух был напоен ароматом духов.
Я вышел в коридор, не зная, что делать: выбор был очень большой, но мне не хотелось оставаться на ночь ни в одной из этих комнат, – в них еще теплилась чужая жизнь, но унылы они были, как кладбище.
В эту минуту за соседней дверью зазвонил телефон. Телефон! Это был первый живой, человеческий голос в этом царстве пустоты и безмолвия. Я толкнул дверь, она не поддалась, я толкнул сильнее – язычок дрянного замка вышел из гнезда, и дверь распахнулась. Телефон звонил, и я, опрокидывая мебель, поспешил к аппарату.
Но я долго возился с дверью, и, когда снял трубку, и ней только слышался тоненький писк, – абонент дал отбой.
– Алло! – крикнул я на всякий случай.
– Пи-пи-пи, пи-пи-пи…
В нише стояла постель, жесткая, узкая, холостяцкая постель, покрытая байковым одеялом, с одной-единственной подушкой. У изголовья стоял столик, на нем лампа, пепельница с окурками и книга, раскрытая на сто тринадцатой странице. В комнате стоял большой удобный письменный стол, два глубоких кресла, обеденный столик, сервант и книжный шкаф. По корешкам я узнал издания классиков, словари, комплекты журналов. На столе лежала чистая бумага. Жизнь тут вели сосредоточенную и трудолюбивую и уехали так же спокойно, как и жили.
Не снимая рюкзака, я замаскировал окно, включил свет и сел в кресло у стола.
Грустно, но уютно было в этой комнате. Сильная лампа из-под зеленого абажура отбрасывала на стол круг белого света, оставляя комнату в полумраке. Около телефонного аппарата лежала записная книжка с номерами телефонов. Я машинально придвинул ее и раскрыл.
«Абраменко» – стояла первая фамилия на букву «А», 9-08-11. Я снял трубку и набрал 9-08-11.
Абраменко не ответил.
Я набрал следующий телефон: Белоконь, 7-14-24. Ответа не было.
Тогда я набрал третий телефон – Борисова, – и у меня прямо сердце похолодело, когда я услышал, что мне ответили. Я поспешно положил трубку на рычаг, – о чем же мне было говорить с незнакомым товарищем Борисовым?.. Но через минуту я снова стал набирать телефон Борисова, – мне необходимо было почувствовать, что в городе я не один. Я извинюсь, дам объяснения и спрошу, не сочтет ли нужным неизвестный мне Борисов позаботиться о библиотеке и вещах его знакомого, из комнаты которого я звоню, но фамилии которого не знаю. Я посмотрел на номер аппарата: 4-00-32.
Мне ответил женский голос.
– Товарищ Борисов дома? – спросил я.
– Они уехали. Кто спрашивает?
– А кто у телефона?
– Ихняя работница.
Я перекинулся несколькими словами с домработницей Борисова, и мне стало легче. Борисов был врач, человек семейный, у него было двое детей, он занимал квартиру из четырех комнат с газом и эвакуировался вместе с госпиталем.
После Борисова я позвонил еще в десяток мест, но никто мне не ответил. Только по номеру 4-36-69, из квартиры, где должен был проживать Трояновский, отозвался мужской голос и сообщил, что никаких Трояновских уже давно нет и разместились здесь подрывники. Я положил трубку. Порою вдали грохотали взрывы, слегка дребезжали стекла, и долгое время потом отдавалось эхо, – подрывники, очевидно, выполняли свои обязанности. Мне было неприятно, что я не могу узнать, с чьего телефона звоню.
Я снял рюкзак, повесил шляпу на вешалку и пошел в ванную умываться; однако я тотчас вернулся к телефону и с душевным трепетом снова снял трубку. Я ведь мог позвонить знакомым и товарищам – не может быть, чтобы все они уже покинули город.
Однако совершенно машинально я набрал номер своего собственного телефона – телефона, который был в моей комнате, там, за углом, где сейчас торчала балка и лежали кучи битого кирпича и стекла. Я сразу понял что это бессмысленно, и все же долго слушал шелестящее молчание телефонного провода. Сердце у меня колотилось и замирало.
Я остался бездомным, я потерял все. Я не знал, что будет со мною, не знал, какая ждет меня жизнь. Я словно был один в целом городе, моем родном городе. Гитлеровцы могли ворваться еще этой ночью. Я должен был немедленно уходить вместе со всеми дальше на восток, чтобы принять участие в борьбе или хотя бы спасти свою жизнь. Но смертельная усталость сковала мое тело и душу, и я не способен был на решительный шаг.
Бездумно позвонил я еще по двум-трем телефонам, мне никто не ответил, и я не стал больше звонить. Мои знакомые и друзья, вероятно, давно уже в армии.
Я вышел в коридор и отправился по комнатам в поисках табаку и съестного. Я почти ничего не ел эти три дня и, хотя есть мне не хотелось, решил подкрепиться.
Я переходил из комнаты в комнату и шарил по буфетам. Напрасно! Люди внезапно покинули дом, путь предстоял им дальний, и все съестные припасы они захватили с собой. Я видел разбросанные письма, изорванную бумагу, всякую домашнюю рухлядь, я видел такой беспорядок, какого не видывал отроду, но ни курева, ни еды не было нигде. Я переходил из комнаты в комнату и в жилищах неизвестных мне людей угадывал по вещам их возраст, характер, профессию. Я заходил в квартиры юристов, фельдшериц, студентов, хозяйственников, педагогов и профсоюзных работников. Одни увлекались радио, другие беллетристикой, иные всю свою жизнь посвятили детям. Все они жили здесь, – учились, работали, отдыхали, рождали на свет новое поколение, – и отныне жизнь их была разбита. Одни оставили свои фамилии на книгах, на конвертах или на счетах за электричество. Другие были для меня безыменными и даже не оставили никакого отпечатка на вещах, среди которых они жили, – из собственного жилища они выбрались, как из случайного номера в гостинице.
Наконец в комнате какого-то охотника, заваленной пустыми гильзами, пистонами, пыжами и всякими охотничьими принадлежностями, я нашел пачку махорки и решил на этом закончить поиски. К тому же где-то недалеко началась артиллерийская стрельба, и следовало выйти на улицу, чтобы узнать, в чем дело.
Я с наслаждением затянулся махоркой и вышел в коридор. Тут меня ждал сюрприз: из конца коридора ко мне приближалась женская фигура.
– Алло! – крикнул я. – Здравствуйте!
– Здравствуйте! – ответила женщина и подошла поближе.
Она была одета элегантно, но несколько небрежно.
Какое-то мгновение мы молча стояли друг против друга.
– Я вас не знаю, – сказала наконец женщина.
– И я вас не знаю, – ответил я.
Мы пошли рядом.
– Вы не в нашем доме живете? – спросила женщина.
– Я жил за углом, в доме номер девятнадцать, его разбомбили. Я пришел сюда, чтобы где-нибудь переночевать. Но мне показалось, что здесь уже никого нет. Вы первый человек, которого я увидел.
– Да, – сказала женщина, – очень может быть, что я осталась здесь одна. Все эвакуировались.
Мы шли рядом, женщина изредка поглядывала на меня.
– В какой комнате вы решили остановиться? – спросила она.
– В тридцать пятой.
– Почему? Разве она открыта?
– Кажется, она была заперта. Но там позвонил телефон, я подергал дверь, и она отворилась.
– Да, – сказала женщина с досадой, – здесь скверные замки, скверный слесарь и скверный управдом, он уехал первым, как только начались воздушные налеты.
Я отворил дверь в комнату, в которой расположился, и пропустил женщину вперед.
– Садитесь, – предложил я ей.
Мы сели в кресла друг против друга. Я почувствовал себя вдруг хозяином, и мне стало приятно, что ко мне заглянул гость. Снова я не был один в мире, и комната сразу стала обжитой, да и весь огромный, покинутый дом уже не казался таким заброшенным и опустелым.
Женщина сидела молча и осматривалась.
– А вы не думаете эвакуироваться? – спросил я. – Вы останетесь здесь?
Женщина не ответила. Она все осматривалась, как человек, впервые попавший в чужую комнату. Вид комнаты, очевидно, удовлетворил ее, и она вынула из сумочки папиросы.
– Бросьте вашу вонючую махорку, – сказала она, – вот папиросы.
Я поблагодарил ее и закурил папиросу.
Мы сидели друг против друга и курили. Артиллерийская стрельба утихла, и в доме, да, пожалуй, и во всем городе, снова стояла мертвая тишина.
Женщина сняла шляпу и бросила ее через плечо на диван. У нее были пышные золотистые волосы, они рассыпались свободно по плечам. Женщине было лет двадцать пять.
– Я не знаю, что делать, – сказала она, – мне некуда ехать. Некому подумать обо мне.
В ее голосе прозвучала жалобная нота.
– Иногда так необходимо, чтобы кто-то принял за тебя решение. Не хотите ли поесть? – вдруг спросила она и, не ожидая ответа, с грустью закончила: – Да, я, наверно, останусь здесь.
Я не сразу нашелся, что ей ответить. И растерялся, потому что женщина вдруг заплакала и стала, как ребенок, утирать кулачком слезы.
Однако она плакала недолго и тотчас спохватилась:
– Ах да! Вы ведь хотите поесть!
Она подошла к шкафу и вынула хлеб. Потом достала тарелку с помидорами. Затем появились масло, сыр, яйца, холодное, мясо.
Я смотрел на все эти богатства и диву давался. Ведь я обшарил все комнаты и ничего не нашел, а заглянуть в шкаф в этой комнате, где я расположился, мне не пришло в голову.
– Послушайте, – сказал я, – почему вы с такой уверенностью все это разыскали? Точно вы знали, что стоит в этом шкафу.
Женщина пожала плечами.
– Это моя комната, – сказал она, – я живу здесь.
Я смутился.
– Простите…
– Ничего.
Я засмеялся.
– Выходит, я просто вломился к вам.
– Ничего.
Она тоже засмеялась.
Мне стало легко, – я не ощущал уже этой проклятой тишины, этой треклятой пустоты. Однако я поднялся и взял шляпу.
– В таком случае я ухожу, – сказал я. – В самом деле, столько брошенных комнат, а я попал в единственную, которую не оставила хозяйка.
Мне очень не хотелось уходить.
– Садитесь, – сказала женщина. – Надо поесть.
Она поставила на стол еду, а из нижнего отделения шкафа вынула бутылку.
Я опять повесил шляпу на вешалку.
– Вы пьете белое, столовое?
– Да, это мое любимое вино.
– Я очень рада.
Я снял ватник и сел за стол. Женщина налила вина.
– У меня, очевидно, действовало какое-то подсознательное чувство, – сказал я. – Мне было очень худо одному, я инстинктивно тянулся к людям и подсознательно ощутил, что эта комната не брошена, что здесь есть человек.
– Просто во всех комнатах беспорядок, а здесь чисто и убрано. Вот вы и выбрали эту комнату.
– Пожалуй, вы правы.
В это время за окном раздался пронзительный вой сирены.
– Тревога, – сказала женщина и поморщилась – Как это надоело!
– Разве теперь объявляют тревогу?
– Как придется. Большей частью нет.
– Видно, большой налет.
– Жаль, – сказала она, – могут выключить свет, а так хочется выпить чаю. У меня ведь только электрический чайник, примуса нет.
– Да, это будет скверно.
Женщина торопливо доела бутерброд.
– Я должна подняться на крышу, – сказала она. – Я на посту наблюдения за воздухом.
– Я полтора месяца пробыл на рытье окопов, – сказал я, – и у меня нет никакой противовоздушной специальности.
– Как хотите. Вы можете лечь и уснуть. На дворе, вероятно, холодно.
Она сняла с вешалки жакетку и остановилась в нерешимости.
– Я тоже пойду с вами, вы мне скажете, что делать.
– Как хотите. Но я знаю только свой пост. Вам укажет начальник объекта.
– А кто начальник объекта?
– Ах да! – женщина засмеялась. – Начальника объекта нет. И вообще никого нет. Вам никто ничего не скажет. Я ведь тут, наверно, совсем одна.
– Тогда нам, пожалуй, и идти не надо?
– Нет, все-таки надо. А вдруг зажигательная бомба? А вдруг я ее замечу?
Но ведь дом очень велик, вдвоем мы ничего не увидим.
– Да, но крыша плоская, и все видно из конца в конец. Как хотите. Я пойду.
Она застегнула жакет. Потом достала из ящика огромные брезентовые рукавицы и заткнула их за пояс.
– Захватите мои папиросы, – крикнула она с порога.
Мы вышли вместе; сирена все выла, к ней присоединилось еще несколько – целый хор сирен, и уже ревели басы паровозных гудков. Нет, город еще не был оставлен, – подрывники делали свое дело, но и противовоздушная оборона не покинула своих постов: странное противоречие современной войны.
Мы побежали по лестнице на третий этаж и по темному коридору вышли к лесенке, ведущей на чердак. Когда мы взбирались наверх, где-то в стороне ударили зенитки.
– Когда начинают стрелять зенитки, надо укрываться под брандмауером: там есть козырек, я вам покажу, – сказала женщина.
Мы взобрались на крышу, и осенняя ночная сырость приятно освежила нас. Небо усеялось звездами, но ночь была темная. Там, где небосклон был всего темнее, – должно быть, с северной стороны, – то и дело сверкали вспышки зенитных батарей. В интервалах между залпами явственно слышался прерывистый, захлебывающийся рокот немецких моторов. Трассирующие пули зеленым и красным пунктиром прочертили небо в нагорной части города.
– Давайте пробежим через крышу туда, к брандмауеру! – крикнула женщина.
Мы побежали. Крыша гремела и лязгала у нас под ногами.
Когда мы стали под небольшой козырек, – это был обыкновенный железный козырек, который никак не мог защитить нас от осколков снарядов, – женщина кивнула на темный четырехугольник люка.
– Это тоже ход на чердак. Когда нам захочется покурить, спустимся туда.
– Как вас зовут? – спросил я.
– Ольга!
Немецкий самолет проревел высоко над нашими го ловами, и несколько зенитных осколков упало на нашу крышу в разных концах. Один просвистел совсем близко, и в козырьке над нами засветилась дырка.
Женщина кончила представляться:
– Ольга Григорьевна, по фамилии Басаман. Только зовите меня просто Ольгой, я не люблю, когда меня зовут по отчеству: длинно. И Олей не зовите, – тоже не люблю.
– Ладно. Я тоже не люблю. Я буду звать вас Ольгой.
Вдруг все кругом осветилось.
– Люстру повесил, – сказала Ольга.
Немецкий самолет только заходил на бомбежку. Над нижней частью города, там, где находилась железнодорожная станция, он выбросил осветительные ракеты. Несколько жирандолей в три-четыре свечи запылали над городом ярче сияния полной луны. Окружающая картина – крыши, стены темных зданий, развалины разрушенных домов – казалась жуткой, но живописной. Зенитки хлопали еще сильнее, и разрывы стали охватывать ракеты кольцом. Кольца сужались, – зенитки хотели погасить свет.
– Начинается! – крикнула Ольга над самым моим ухом, и одновременно сквозь рев несмолкаемой канонады я услышал все ближе и ближе отвратительный вой. Яркий столб пламени поднялся неподалеку, в нескольких кварталах от нас, за ним немного подальше другой, третий, четвертый. И в ту минуту, когда вихрь короткими порывами перекатился через нашу крышу, едва не свалив нас с ног, раздались один за другим тяжелые, громовые взрывы, словно неведомый великан, сгибаясь под непомерной ношей, зашагал тяжеленными сапожищами вверх по широкой лестнице.
Но все сразу оборвалось, и даже отзвука не было слышно – его проглотил грохот зенитной стрельбы.
– Посмотрите! – снова крикнула Ольга. – Он бросает и зажигалки.
Сперва я ничего не заметил, но вскоре тоже рассмотрел, как на крыше через два-три дома от нас вспыхнула яркая точка, как она тотчас же вытянулась и стала уже не точкой, а струей огня, которая била в одну сторону, как вода из опрокинутой лейки. Но я не успел приглядеться как следует, потому что Ольга рванулась вдруг и, размахивая длинным железным совком, побежала вперед.
Я ринулся вслед за нею, – крыша гремела у меня под ногами, – я тоже заметил, что точно такая же струя огня льется по нашей крыше: зажигательная бомба упала около трубы и задержалась на карнизе.
Когда я подбежал, Ольга уже подхватила бомбу совком, – это была небольшая бомба размером всего с боржомную бутылку, – и Ольга без труда столкнула ее за водосточную трубу.
– Скорее на чердак!
Ольга еще что-то крикнула, но я ее не расслышал, потому что бежал к люку, – я уже сам сообразил, что надо посмотреть, не пробила ли крышу другая бомба, и не разгорается ли она где-нибудь между деревянными балками и перекрытиями.
К счастью, бомбы нигде не было. Ольга присоединилась ко мне, и мы вместе обошли весь чердак.
Потом мы вернулись к нашему пункту у брандмауера, и я собирался уже снова лезть на крышу, но Ольга остановила меня.
– Давайте покурим, – сказала она. – Вы захватили мои папиросы? Вашей махорки я курить не стану.
Я вынул ее папиросы.
– Да это вовсе не моя махорка, это махорка какого-то охотника, который живет в сорок седьмой комнате.
– А! Довгалевский, Петр Михайлович! Он такой комик! Все носится со своими ружьями и патронташами, но я ни разу не видала у него в руках убитого зайца.
Мы засмеялись, и Ольга чиркнула спичкой, прикрывая огонек рукавицей. В воздухе было относительно тихо, – взрывы прекратились и рев зениток стал реже. Очевидно, первая волна самолетов прошла, и до второй оставалось теперь несколько свободных минут. Ольга стояла между мною и люком, и я видел ее силуэт на фоне неба; она часто и глубоко дышала после беготни по крыше и лазанья по чердаку. Она была девушкой не робкого десятка, да, видно, и привыкла уже к бомбежкам и противовоздушной стрельбе.