355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Избранное в 2 томах. Том 2 » Текст книги (страница 41)
Избранное в 2 томах. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)

– В половине девятого, – сказал я, – не позднее, чем в девять.

– Ну вот, – сразу же обрадовалась Катря, – значит, в девять. – Мы сможем еще пойти с тобой куда-нибудь поужинать в ресторан или в другое место. Хорошо?

– Конечно хорошо, только…

– Почему – только? Ты опоздаешь?

– Нет, нет, нет, ни в коем случае! Я хотел о другом. Понимаешь, у меня неприятность. Нет, нет, не волнуйся, ничего страшного. Но, понимаешь, это я о пантафаге. Помнишь, я тебе писал? Про пятьдесят седьмую проверку, кажется?

– Про пятьдесят восьмую.

– Про пятьдесят восьмую. Так вот вчера я поставил семьдесят третью.

– Ну?

– Не светлеет.

– Бедный, – сказала она тихо.

Я снова почувствовал, что могу сейчас же заплакать. И вправду, какой я бедный. Еще никогда я не был таким бедным. Пантафаг, работа целого года, мечта всей жизни – не становится прозрачным. Только Катря могла понять, какое это несчастье, какое это горе для меня.

– В таком случае, – сказала после некоторого молчания Катря, – может, нам встретиться с тобой немного раньше. В половине девятого? А? Может, успеешь?

– Хорошо, – сказал я, – непременно постараюсь. Мне надо с тобой повидаться как можно скорее! Понимаешь…

Но Катря перебила меня. Речь ее была неуверенна и раздумчива:

– Слушай. Я, конечно, не биохимик, но как ты ставишь опыты? Засеваешь культуру для размножения в раствор или заливаешь раствором уже размноженную культуру? Может быть, это не имеет принципиального значения, но почему не попробовать поставить сразу два методологически различных опыта? Тогда тебе станут ясны особенности среды, то есть пантафага. И ты легко обнаружишь свою ошибку.

– Ну, что ты! – возразил я сразу же. Что Катря не биохимик – было очевидно. Но не был биохимиком и я. – Ладно, Катря! Я по этому поводу проконсультируюсь.

– До свидания, милый!

– До свидания, Катрусенька! Голубка моя, милая, хорошая, дорогая.

– Глупенький…

Катря повесила трубку. Я тоже. Потом прислонился головой к телефону и замер в неподвижности. Ах, пантафаг мой, пантафаг. Мне было плохо, и не было Катри, чтобы погладить меня по голове. Еще целых четыре часа. Ну и денек выдался! Такие деньки не каждый день случаются.

Вдруг я содрогнулся. Под моим лбом затрещал телефон. От неожиданности даже сердце залилось. Кто там еще? Я схватил трубку и сердито крикнул:

– Алло! Я слушаю вас!

Бог мой, это снова Катря!

– Катря, милая, как я благодарен тебе за то, что ты опять позвонила.

– Милый мой, понимаешь, я хочу тебе сказать… про пантафаг, – Катрин голос звучал глубокими, мягкими, нежными интонациями, – понимаешь, я передумала. Для чего нам ужинать в ресторане? Мне и не очень хочется есть. Ты просто купи чего-нибудь, ну, ветчины грамм двести или сыру. А я лучше приеду к тебе, и мы…

– Катрусенька, родная моя! Ну конечно! Как я благодарен тебе! Наконец!

Она перебила меня:

– Так будет лучше? Правда? Мы будем целый вечер одни. А потом, – она запнулась, и голос ее, где-то там на другом конце провода, за двадцать кварталов, на площади Дзержинского, прошептал еле слышно, – мне, собственно, некуда деваться… Моя подруга Валя, у которой я собиралась остановиться, уехала и… Вот ты и решай сам, как будет лучше, – предупредить хозяйку или нет…

– Катря, солнышко мое!..

Но в трубке уже запищало отвратительным тоненьким голоском: фи-фи-фи. Занято! Катря повесила трубку.

Я бросил трубку и заметался от стола к шкафу, от шкафа к этажерке. Надо поскорей убрать, замести все следы холостяцкого беспорядка. Пижаму – в чемодан, все бумаги – долой со стола, а ковер – сейчас же на балкон и вытрясти его хорошенько. А где же веник? Я стремглав кинулся на кухню.

Букет белых роз я долго изучал, пристально разглядывая каждый лепесток. Цветы еще не начали осыпаться, но уже были тронуты увяданием. Выбрасывать их жалко, но и оставлять тоже не годится. Уж чересчур убого они выглядели. Решено: я сбегаю сейчас же в магазин и куплю новых. Роз, гвоздик, астр, хризантем! Хотя нет, Катря больше всего любит розы. Может, купить красные? Нет, я куплю белые, только белые, нежные и чистые. Но куплю много. Два больших букета. Даже три. Четыре. А еще лучше купить целую корзину и расставить повсюду. Только во что же их ставить? Я бросился в ванную, и через минуту вся моя посуда была уже в комнате: одна ваза, правда слегка выщербленная, кувшинчик для воды, кружка для полоскания зубов, фотографическая ванночка.

Но когда я уже надевал пальто, ко мне вернулась рассудительность. Так не годится – надо действовать организованно. Прежде всего, покончив со всеми делами, пойти пообедать, после обеда купить цветы, принести их домой, а затем прямо на заседание секции.

Я сбросил пальто и сел за стол. Передо мной лежал текст моего сообщения, аккуратно перепечатанный на машинке. Надо было только вставить описание симптомов на контрольных необлученных экземплярах.

Покончив с сообщением, я стал переодеваться. А галстук? Если я сяду на трамвай номер пять, а потом пересяду на третий, то успею возвратить его сегодня же.

Рассчитано было все точно. Я зашел к профессору, отдал галстук его жене, чему она весьма удивилась, потом пообедал и в четверть седьмого уже был в цветочном магазине. С охапками белых роз – одну нес я сам, а две других посыльный из магазина – я прибыл домой.

Цветов оказалось слишком много для приготовленной мною посуды, и мне пришлось одолжить у хозяйки еще две вазы и одну банку из-под варенья. Я расставил розы повсюду – на столе, на этажерке, на окнах, на шкафу и возле постели у телефонного аппарата.

«Я тот, которому внимала ты в полуночной тишине, чья мысль душе твоей шептала, чью грусть ты смутно отгадала, чей образ видела во сне. Я тот…» – напевал я.

Теперь моя комната выглядела роскошно и торжественно. Королевская оранжерея или храм цветопоклонников. Я осмотрелся, и сердце у меня затрепетало от волнения: милая Катря, цветы эти для тебя, для нашей любви… Потом я опять, на всякий случай, позвонил в лабораторию. С трудом удалось мне умолить Вассу Павловну пойти еще разок взглянуть на мой бульон. Она пошла неохотно и быстро вернулась.

– Нет, доктор, не светлеет.

«Я тот, чей взор надежду губит, я тот, кого никто не любит, я бич…»

Я склонил голову на душистые лепестки роз, стоявших у телефона. Не светлеет, не посветлел. В семьдесят третий раз… Влажные лепестки освежили мою голову. Неужели так и не будет пантафага? Катря, друг мой, приди и приголубь меня в минуту моей тягчайшей печали!

Но часы уже показывали без десяти минут семь, и я должен был спешить на секцию. Я поцеловал цветы и поднялся. Что ж, завтра я поставлю семьдесят четвертый опыт. Пусть будет «пантафаг-74».

На секции мое сообщение прошло с несомненным успехом. Я очень волновался – ведь меня слушало свыше двухсот терапевтов нашего города. Особый интерес вызвали мои сопоставления с контрольными необлученными экземплярами, которые отражали не только общие итоги, но и весь ход болезни, день за днем. Обсуждение было непродолжительным и единодушным: заседание рекомендовало всем клиникам города проверить мой метод у себя. Одновременно было возбуждено ходатайство перед Министерством о том, чтобы на ближайшем терапевтическом съезде мне предоставили десять минут для доклада.

Взволнованный, сел я на свое место. На некоторое время я даже забыл о неудаче с пантафагом. Ведь Катря сегодня в девять придет ко мне, ко мне на квартиру, впервые в жизни! Поскорее бы уже состоялось сообщение профессора Анненского! Выступление доктора Морского о применении физиологического раствора в борьбе с малокровием меня не интересовало – это был абсурд. Неужели в моем растворе надо уменьшить пропорцию кислот? Мы решили с Катрей пожениться только через год! Однако Катря придет сегодня и уже останется у меня… Мне ведь тоже защищать диссертацию… И больше я ее не отпущу. Потребую! Буду настаивать! Добьюсь этого. Завтра же пойдем в загс и запишемся. А послезавтра – я уже женатый. Женатый, и жена моя Катря! И тогда пусть разъезжает по своим горным хребтам! Хотя нет – завтра после обеда я должен поставить семьдесят четвертый опыт. Значит, в загс пойдем послезавтра. И к защите диссертаций будем готовиться одновременно – комната у меня большая. Нет, послезавтра я дежурю в клинике! В загс придется пойти в воскресенье. В воскресенье я целиком свободен, только ночью у меня скорая помощь. Когда же наконец выступит этот профессор Анненский? Уже пять минут девятого. А впрочем, дождаться выступления профессора Анненского мне так и не довелось. Секретарь секции протиснулась ко мне и шепнула, что меня спешно вызывают по телефону. Я вскочил и побежал – неужели что-нибудь случилось с Катрей? А может быть – пантафаг? Нет, с пантафагом покончено. Неужели Катря в девять не придет?

Я схватил трубку.

– Я слушаю, Катря. В чем дело?

Но это была не Катря, а доктор Мысловская, дежурившая в клинике.

– Доктор, с вашим больным, Тарнавским, – несчастье.

– Какой Тарнавский – улькус дуодени?

– Да. Тот, у которого после еды рвота. Сегодня опять рвота. Потом потерял сознание.

– Пульс? Немедленно пощупайте живот – не деревенеет ли?

– Да, доктор. Вы не ошиблись: перфорацио…

– Немедленно на стол, позвоните к…

– Я вызвала профессора Маленко. Сестры уже готовят Тарнавского. Наркоз я могу дать сама. Я позвонила к вам, поскольку это ваш больной и, может быть, вы поинтересуетесь.

Не дослушав, я бросил трубку и побежал. Тарнавский – дворник треста Коксохимугля; язва желудка у него с двадцатисемилетнего возраста. Конечно, я не хирург и не обязан быть на операции, но все же Тарнавский мой больной, которого я вел. Я набросил пальто на плечи и выбежал на улицу. До трамвая идти минуты три, но ведь придется еще его ждать, – бегом я буду скорее. Тарнавского я уже давно уговаривал сделать операцию. С тех пор, как убедился, что язва у него не одна, а множественная, от пилоруса вверх по короткой стенке. Вот хорошо! Сейчас, когда желудок будет вынут, я смогу проверить, правилен ли мой диагноз. Такая возможность проверить свой диагноз случается не часто. Теперь я узнаю, в какой мере имею право полагаться на свои выводы после пальпации, рентгена и анализов.

Когда я прибежал, Тарнавский уже был на столе. Профессор Маленко заканчивал мытье рук. На предоперационное мытье рук затрачивается пятнадцать минут. Мой пантафаг сократил бы это до двух-трех максимум. Сестры готовили к операции желтое, худое тело больного. Он был в беспамятстве. Пока я рядом с профессором Маленко тер щеткой ногти, мы обменивались с ним соображениями относительно деталей предстоящей операции. Профессора вызвали прямо из театра, в антракте между вторым и третьим действием «Евгения Онегина». Заядлый меломан, он напевал отрывки арий Онегина, советуясь, что предпочесть для наркоза – эфир или хлороформ. По его мнению, артистка Грицова в роли Татьяны бесподобна. Я знал Грицову и соглашался с профессором, но мы не сходились в оценке артиста Барыленко, исполнителя роли Евгения. Профессор доказывал, что верхи у него хрипловаты, а я этого не замечал. Мы решили оперировать Тарнавского под эвипаном. Завтра в опере дают «Травиату», и профессор предлагал пойти вместе, чтобы проверить, кто из нас прав. Эвипан имеет то преимущество перед эфиром или хлороформом, что после него не бывает рвоты. Катря завтра как будто свободна, и я согласился пойти в оперу, но только предупредил профессора, что приду не один. Профессор подмигнул, и, помахивая поднятыми руками, мы направились к столу.

– Йод! – приказал профессор. – Кто на салфетках?

Тарнавскому начали мазать йодом живот. На салфетках была дежурная сестра.

– Считайте! – приказал профессор.

– Восемнадцать, – сосчитала сестра.

– Считайте вы, – приказал профессор дежурному врачу.

– Восемнадцать.

– А вы? – предложил он мне.

Я сосчитал. Было восемнадцать. Хирурги заставляют всех присутствующих пересчитывать приготовленные для операции салфетки. Потом, после операции, до того, как зашить живот, окровавленные салфетки пересчитываются снова для полной уверенности, что в животе больного не осталось ни одной, – потому что окровавленную салфетку невозможно отличить от кровоточащих тканей брюшной полости. Последним сосчитал сам профессор. Салфеток было восемнадцать.

– Наркоз! – приказал профессор.

Наркоз впрыснула дежурная. Я стоял возле профессора. Мне важно было не пропустить ни одной детали и хорошенько разглядеть внутренности Тарнавского. Сестра подала профессору скальпель. Он натянул кожу на животе и одним длинным взмахом сделал разрез по линии альба сантиметров на пятнадцать. Я держал наготове зажимы. Кровь обагрила первые салфетки.

– Йод!

Я посмотрел на йод, и сердце мое сжалось. Мой пантафаг должен был бы заменить йод. Но я еще не изобрел его.

Когда желудок был уже на поверхности, ко мне подошла санитарка. Ей передали из коридора, что меня зовет к телефону Екатерина Алексеевна Думирец. Пальцы профессора осторожно исследовали желудочную ткань, ища место прорыва.

– Пусть передадут товарищу Думирец, – прошептал я едва слышно, потому что профессор не выносил никакого шума, когда оперировал, – что я на операции и подойти к телефону не могу. Пусть позвонит минут через пятьдесят.

Профессор, толкнув меня ногой, кивнул на желудок. Я видел уже и без него – красные пятна на поверхности желудка, под которыми внутри были язвы, простирались по короткой стенке до самого пилоруса. Их было несколько. Мои выводы оказались правильными. А вот и место прорыва.

– Ножницы! – приказал профессор.

Санитарка прошептала мне на ухо, что товарищ Думирец дала номер телефона, по которому просила позвонить, как только освобожусь. Я кивнул. Профессор тем временем сделал кривой разрез. Пораженные кусочки желудка с местом прорыва упали в ванночку, придвинутую сестрой. Теперь желудок дворника Тарнавского будет узким и длинным, зато здоровым.

– Как вы думаете, – спросил профессор, – обойдется он таким желудком или сделать еще и анастомоз?

Мы решили сделать анастомоз. Мурлыча под маской сквозь зубы заключительную арию Татьяны: «Онегин, я тогда моложе и лучше, кажется, была», – профессор накладывал на желудок швы. Потом сделал еще разрез на месте будущего второго выхода в тонкие кишки.

– Как вы думаете, – спросил он меня снова, – я поспею еще на четвертое действие?

Пальцы его с исключительной ловкостью передвигались вдоль разреза, накладывая швы. Операция продолжалась уже пятьдесят минут. Было около десяти. Профессор мог еще поспеть к концу третьего действия.

Наконец живот Тарнавского был зашит. Мы перенесли оперированного в палату и посадили возле него специальную послеоперационную сестру. Я условился, что она каждый час будет звонить мне, пришел ли в сознание больной и как он себя чувствует. В случае икоты и кровотечения – профессора Маленко можно до конца спектакля найти в опере, а потом в ресторане «Красная».

Разыскав санитарку, я спросил, какой номер дала ей Катря. Она показала мне бумажку. Потешно! Да это же был мой номер, номер моего домашнего телефона. Значит… Значит, Катря уже у меня и ждет меня!

Напевая вместе с профессором арию Онегина, я надел пальто и в швейцарской у выхода подошел к телефону. Непривычно набирать свой собственный номер, – я набирал его впервые в жизни.

– Слушаю! – раздался голос Катри. Да, да так оно и было: Катрин голос звучал из моей комнаты, по моему телефону. Катря была у меня!

– Катруся, это я. Я уже свободен, уже в пальто и сейчас бегу…

– Слушай, – перебила меня Катря, и от тембра ее голоса мне вдруг стало страшно. – Слушай, ты понимаешь, я должна тебе сказать… Получается, что мне, по-видимому, все-таки придется поехать в экспедицию.

– В какую экспедицию?

– Ну, на Яблоновый хребет…

– Хребет…. – начал было я, и сердце у меня похолодело. – Я сейчас бегу, Катрусенька, и мы поговорим…

Но Катря снова перебила меня:

– Постой, я хочу, чтобы ты сам взвесил, необходимо ли это. Понимаешь, даже для того, чтобы разработать материалы, привезенные мною с Хан-Тенгри, я должна иметь пробу минералов из Ингодской котловины Яблонового хребта. Ты понимаешь, по предварительным данным тут наблюдается абсолютная идентичность? Так что без этой пробы я не могу делать выводов. – Катря волновалась и торопилась. – А не сделать этого, значит наша экспедиция на Хан-Тенгри была ни к чему. Зря растрачены время, работа, государственные средства… И моя диссертация тоже… А взяв пробу в Ингодской котловине, я смогу сделать выводы там, на месте, сразу же приступить к разведке на Яблоновом хребте и одновременно закончить диссертацию. Ну вот, ты и скажи…

– Что ж, – вздохнул я, – тут двух мнений быть не может. Тебе надо ехать.

Я слышал, что и Катря вздохнула.

– Спасибо тебе, милый. Но понимаешь, дорогой, я должна уже собираться и…

– Я уже бегу, – крикнул я, – и сейчас мы с тобой обо всем, обо всем поговорим!

Я быстро повесил трубку, но телефон под моей рукой сразу же зазвонил. Я машинально снова снял трубку:

– Алло! Я уже бегу! Бегу!

– Алло? Алло? – зазвучал совсем не Катрин голос. – Алло? Это клиника? Алло?

– Клиника. Я слушаю вас.

– Будьте добры, там у вас в операционной доктор. Передайте ему: пусть как только освободится, немедленно позвонит в институтскую лабораторию.

– Я у телефона, слушаю. В чем дело? Что случилось? – Но тут я узнал голос. – Мария Ивановна, это вы?

– Я, я, доктор! Я уже звонила вам домой. Я только сейчас заступила на ночную смену. Произошло недоразумение: Васса Павловна, которая дежурила днем, смотрела все время не на подопытный бульон, а на контрольную пробирку и…

– Ну, ну?

– И давала вам неправильные сведения…

– Ну?

– А я, как только пришла, посмотрела и… Доктор, бульон прозрачен…

– Что? – закричал я. – Что? Говорите громче, я вас плохо слышу!

– Он посветлел, доктор! Раствор прозрачен, как аква дистиллята. А контрольный – мутный, как…

Через пять минут я уже был в лаборатории. В пальто и в шляпе, позабыв даже снять галоши, я вбежал в рефрижераторную. Очевидно, лицо мое было страшным, потому что Мария Ивановна, встретив меня на пороге, преградила мне путь. Она погладила меня по щеке и попросила не волноваться. Потом взяла за руку и вывела обратно в переднюю. Там она заставила меня снять шляпу, пальто и галоши. И только тогда, взяв снова за руку, повела в лабораторию. Ноги мои скользили по холодному сверкающему паркету. В горле пересохло. Я не мог вымолвить ни слова.

Белые дверцы термостата открылись, и тут же возле термометра я увидел мою контрольную пробирку: жидкость в ней была мутной и рыжей. Спокойно, уверенной рукой Мария Ивановна отодвинула ее в сторону. Позади стояла другая пробирка – подопытная. Она казалась пустой – жидкость в ней была чиста и прозрачна, как само стекло. Только легкая зыбь на поверхности, когда рука Марии Ивановны коснулась стекла, показывала, что пробирка не пуста. Мария Ивановна вынула пробирку.

Я хотел ее взять, но Мария Ивановна отстранила мои руки и отрицательно покачала головой. Она не хотела дать мне в руки пробирку с моим пантафагом. Она не доверяла мне, я мог уронить ее, разбить.

Секунду, минуту, час или вечность мы стояли друг против друга молча и неподвижно. Голубые, усталые от долгой жизни глаза старой женщины смотрели на меня словно из потустороннего мира. Серебряная прядь на ее виске трепетала от дуновения вентилятора.

А я стоял перед ней и плакал.

Сквозь слезы я увидел ее лицо, оно возникло близко перед моими глазами. Мария Ивановна наклонилась и поцеловала меня в лоб. Потом мы уселись рядом на скамейке напротив термостата. Тихо шипело в кранах рефрижераторов, где-то постукивал электрический счетчик, в соседней комнате в раковине журчала струя воды, капли росы падали на пол со створок термостата. Было тихо; казалось, кроме нас двоих, никого нет на белом свете. За окном задребезжал трамвай.

Тихий ангел пролетел, как говорили наши деды, когда наступала тишина.

– Хребет есть цепь гор, – сказал я, очевидно, вслух, потому что Мария Ивановна с недоумением взглянула на меня.

– Что такое? – прошептала она.

– Вы засекли время? – ответил я тоже шепотом.

– Да. Но не совсем точно. Возможно, что жидкость стала прозрачной еще утром.

– Да, – сказал я, – какая Васса Павловна разиня! Мы сейчас же поставим другой флакон состава семьдесят три и завтра точно определим время. Откройте мне шкаф.

Мария Ивановна открыла, и я принялся готовить новый раствор семьдесят три. Впору бы петь, танцевать, вертеться мельницей среди термостатов и холодильников. «Пантафаг-73» есть!!! Но щемило сердце, угнетала тоска. Потому ли, что не сразу приходит ощущение всей глубины счастья? Или потому, может быть, что Катря скоро уезжает?

Пока Мария Ивановна взвешивала вещества, я вышел в другую комнату и позвонил к себе на квартиру… Я должен был немедленно известить Катрю о моей радости: человечество получило «пантафаг-73»! Не поехать Катря не могла. Я тоже за своим пантафагом полетел бы на край света, в любую минуту, на любые хребты и вершины любых гор, не только Яблонового хребта. Я очень живо представил себе эти вершины под синими шапками вечного снега… Телефон не отвечал. Я позвонил еще раз. Что за черт! Может быть, она ушла в ванную комнату и не слышит звонка?

Я вернулся в лабораторию и еще раз взвесил приготовленные Марией Ивановной вещества. Если бы в лаборатории было сто человек, я заставил бы их всех проверить мои дозы. Пока Мария Ивановна устанавливала температуру, я взвесил еще раз. Я был максимально внимателен. Точная, сосредоточенная и ответственная работа наполняла меня, как всегда, ощущением блаженного покоя. В воскресенье мы зарегистрируемся в загсе, и тогда я буду ждать Катрю месяц, год, сколько понадобится. Потому что я буду ее мужем, а она моей женой. А то… Я громко рассмеялся, вспоминая все мои сегодняшние треволнения. Ну и рожа, вероятно, была у меня тогда на вокзале. А в поликлинике, возле той голой пациентки? Ну и денек выдался!.. Я не мог удержаться, чтобы не поиздеваться над собой. За целый день не найти и получаса для встречи. Хотя бы где-нибудь на улице или в каком-нибудь вестибюле! Ну и Ромео! Разве Ромео променял бы встречу с Джульеттой на заседание терапевтической секции? Слова любви – на сообщение о колитах!.. Вдруг я похолодел. Сердце остановилось. Катря, вероятно, разлюбила меня! Да! Да! За мою неповоротливость, пассивность, за мое неумение любить. На вокзале не встретил, завтрак в кафе не состоялся, то поликлиника, то секция… О чем я говорил с ней по телефону? Только то и делал, что оправдывался. Про шофера и про галстук, про плохо прощупывающийся пилорус. И про свой пантафаг! И еще про колиты. В моей памяти возникли наши разговоры по телефону, все до последнего слова. О чем мне говорила Катря? Тоже о моем пантафаге и о моих колитах! И ни слова о любви… Хотя нет, – она же сказала, это же она сама сказала, что придет вечером!

Я взвесил вещества еще раз и снова побежал к телефону. Я должен был немедленно узнать, правда ли это, что Катря меня разлюбила. Я набрал свой номер дважды. Но неизменно мне отвечали все те же равнодушные гудки. Очевидно, Катря побежала в магазин – купить чего-нибудь на ужин, – она заметила, что я так ничего и не приготовил… Я закончил размешивание, нагрел жидкость, посеял бактерии. Пробирку с мутным, рыжим бульоном я отдал в руки Марии Ивановне. Потом я поцеловал эти дорогие руки – они пахли денатуратом и кислотами – и не мешкая ушел.

Ночь выдалась чудесная. После того как целый день моросило, так приятно было вдохнуть полной грудью свежий и чистый воздух. Месяц уже поднялся над домом обкома, и в феерическом соревновании его зеленоватого сияния с желтым светом уличных фонарей таинственно маячили громады Госпрома в глубине площади Дзержинского. Я шел не торопясь, – так или иначе, а через несколько минут я уже буду дома, и там ждет меня Катря. Мне теперь хотелось продлить последние минуты ожидания. Разве не чудесны эти мгновения любовных предчувствий, когда сердце неукротимо рвется вперед, а ноги нерешительно, шаг за шагом преодолевают расстояние… Я пытался представить себе Катрю, ее милое, родное лицо. Напрасно, – передо мною ярким пятном мелькал только ее лиловый домашний халат, а лицо расплывалось в тумане, и черты его терялись. Почему это так, что случайные лица ненужных людей то и дело возникают в нашей памяти со всеми докучливыми подробностями, а самое дорогое, родное лицо любимой женщины мы даже, напрягая память, не можем отчетливо воссоздать? Не потому ли, что мы хотим увидеть не обыкновенные портретные детали, а стремимся представить себе тончайшие черточки, знакомые и понятные только нам, влюбленным? Милая моя Катря! Грудь мою распирала радость. Пантафаг семьдесят три – есть!

Я долго звонил, никто не открывал. Не слышно было, чтобы дверь моей комнаты заскрипела. Бедная Катря, она, должно быть, спит, – устала после трудного, хлопотливого дня. Я снова позвонил, потом еще раз. Наконец послышалось быстрое шарканье по половицам. Маруся в башмаках на босу ногу спешила к дверям. Она впустила меня, прикрывая заспанное лицо платком.

Перед дверью в комнату я остановился, унял свою буйную радость и непреодолимое желание распахнуть дверь и броситься Катре в объятия. Я тихонько вошел, стараясь не шуметь – Катря ведь спит, не надо ее тревожить.

Перешагнув на цыпочках порог, я также бесшумно притворил дверь. Пьянящий аромат роз ударил мне в голову. Сердце у меня стучало так, что стекла окон, казалось, отвечали ему эхом. Сквозь этот шум невозможно было услышать легкое дыхание спящей Катри. Ощупью приблизился я к дивану. Мои руки нащупали спинку, валик, – вот сейчас будут и Катрины ноги. Нет, она, должно быть, сжалась: свернулась калачиком. Мои руки передвинулись по дивану вверх…

Внезапно я отшатнулся и бросился к выключателю. Яркий свет в первое мгновение ослепил меня.

Но я сразу увидел.

Комната была пуста.

На диване лежала лишь небрежно брошенная в угол смятая подушка. Вмятина на подушке еще сохраняла форму покоившейся на ней головы. Я схватил подушку и прижал ее к лицу. Сквозь одуряющий запах роз, наполнявший мою комнату, я ощутил нежный аромат Катриных волос. Я не вдыхал его уже полгода, но я распознал бы его и через сто лет среди всех ароматов мира.

На телефонном аппарате у изголовья лежал кусочек бумаги, вырванный из моей записной книжечки.

«Милый, родной! – писала Катрина рука. – Что-то случилось, нас перебили, или ты куда-то исчез, и я уже никак не могла дозвониться к тебе. Я не успела сказать тебе, что экспедиция завтра днем вылетает из Москвы. Мое сообщение, неожиданно для меня самой, имеет огромное значение. Его должны знать в Москве завтра же утром, до отлета экспедиции. Не знаю, придется ли мне лететь с экспедицией завтра, но надо быть готовой ко всему, и я взяла все твои чистые носовые платки. Вагон экспедиции прицеплен к курьерскому номер один. Беги немедленно на вокзал, чтобы я могла хоть взглянуть на тебя перед новой разлукой. Как глупо сегодня вышло! Я так боюсь, чтобы ты не разлюбил меня! Ты ведь не разлюбишь, правда? Пойми, если бы я знала, что мне придется уехать, я прибежала бы к тебе на секцию, в поликлинику или в клинику. Я так страшно люблю тебя. Куда сильнее, чем раньше. Не знаю, удастся ли мне сказать тебе это на вокзале, но я не могу ждать еще год, как мы с тобой решили! Я хочу стать твоей женой немедленно. Ты непременно приготовь все, чтобы, когда я вернусь, мы могли прямо с вокзала поехать в загс, в тот же день, в тот же час, в ту же минуту! Телеграфируй мне про все, сколько бы их ни было, опыты с пантафагом. Как я благодарна тебе за розы! Я спрятала одну из них на груди… Как будто это ты. Милый, беги, жду, не разлюби!»

Я побежал. Пол колыхался под ногами, мир вокруг меня вихрился, подобно вьюге, вещи опускались и вздымались, как на волнах. Катря меня не разлюбила! Ее доклад имеет огромное значение! Она любит меня еще больше! Ах, идиот! Ведь я же мог повторить пробу 73 завтра!

Дойдя до дверей, я возвратился и схватил телефонную трубку. Отирая пот со лба, я запросил справочное бюро Южного вокзала, в котором часу отходит на Москву курьерский номер один? Катря станет моей женой, когда возвратится с Яблонового хребта!

Наконец справочное ответило: курьерский номер один отошел две минуты назад…

«Яблоновый хребет начинается за Байкалом, – вспомнилось мне с совершенной точностью в ту секунду. – Он начинается от Арейского озера как продолжение Малханского хребта и является водоразделом между реками Хилок и Ингода. Самая высокая вершина хребта – Большой Саранакан…»

Час или больше я просидел на том же месте. Хребет есть цепь гор… Я лег на спину и погасил свет. Хребет есть цепь гор. Лица Катри я так и не смог воспроизвести в своей несчастной памяти. Хребтом называется цепь гор… Розы пахли одуряюще. Катря любит меня – куда крепче, чем раньше. Хребет есть цепь гор…

Зазвонил телефон. Ночная сестра уведомляла меня, что Тарнавский стал приходить в себя. Рвоты нет, икоты тоже. Температура 37,8. Все шло нормально. Я поблагодарил и попросил снова позвонить мне через час.

– Мне не хотелось бы, доктор, беспокоить вас ночью.

– Ничего, ничего, я вряд ли усну, позвоните через час.

«Итак, Тарнавский будет жить! Ему повезло, что прободение произошло в клинике. Если бы это случилось дома или на улице, – ему бы несдобровать! И какое счастье, что нашелся профессор Маленко: Это виртуоз в операциях на желудке. А разве диагноз плох? Мой диагноз – абсолютно точен. Видно, из меня таки будет врач. Пантафаг есть! Катря меня любит крепче, чем раньше! Хребет есть цепь гор! – Я вспомнил ребенка, которого душил круп. – Как это было давно. Ах нет, это было сегодня утром, на рассвете». Я позвонил в Помиркскую эпидемическую больницу, и дежурный ответил мне, что ребенок чувствует себя хорошо, температура стремительно падает. Разговаривая с врачом, я подумал, а не попытаться ли применить пантафаг при дифтерии и вообще при заразных болезнях горла? Завтра же надо будет посоветоваться с ларингологами и эпидемиологами… Надо раздеться и лечь по-человечески в постель.

Я зажег свет и набрал номер 0–6.

Телеграф ответил не сразу.

– Примите срочную – скорый поезд номер один.

– Ваш адрес?

Я сказал адрес.

– Номер вагона и кому?

– Номера вагона я не знаю. Специальный вагон геологической экспедиции, Екатерине Алексеевне Думирец.

Телефонистка записала.

– Дальше!

– Дальше? Ах, в самом деле, что дальше?

– Быстрее, гражданин, не задерживайте меня.

Я заволновался. Мне так много надо было Катре сказать и про свою радость, и про тоску по ней.

– Ну? – нетерпеливо подгоняла телефонистка.

– Простите, минуточку, я сейчас. Понимаете… мы полгода не виделись, сегодня утром она приехала, но нам не удалось встретиться, и она снова уехала на три месяца на Яблоновый хребет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю