Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
– Вот видите! Зачем же вы это сделали?
– Ну вас! – рассердился Князьковский. – Начинайте спектакль! – И он вырвался из круга актеров. – Ну, как вы этого не понимаете? За живого канонира ревком сто тысяч награды пообещал, а мне и миллион без интереса! Разве я его заради награды искал? Для интересов революции искал. А за мертвого канонира в объявлении ничего прописано не было. Значит, бесплатно!
И Князьковский поспешил на свои скатки ковров смотреть спектакль.
В антракте Князьковский поманил меня пальцем и потащил в уголок.
– Ты, братишка, кажется, председатель?
Я был председателем месткома.
– У меня тут заявленьице к тебе есть.
Он вынул из-за обшлага шинели листок и, аккуратно развернув его, протянул мне:
«В профессиональный местный комитет театра-студии Военного комиссариата От командира бронепоезда «Верный» товарища Князь Ковского.
Покорнейше прошу зачислить меня на должность сценариуса, альбо по усмотрению в число статистов-студийцев театра на исполнение ролей, но без довольствия, как получаю таковое в экипаже подчиненного мне броневика «Верный». По окончании ж революционной борьбы с недобитками мировой буржуазии покорнейше прошу меня считать в кадровом составе артистов и артисток пролетарского театра без совместительства.
Командир бронепоезда «Верный», меценат театра
Князь Ковский».
Первый драматург
И вот в один прекрасный вечер к нам в театр явился сам начпоарм.
За эти несколько дней фронт откатился на несколько десятков километров на запад, к границе. Только сегодня утром перед вокзалом остановился длиннейший эшелон с двумя паровозами «С» впереди. В теплушках с канцелярскими столами и набором всевозможных телефонных аппаратов, в классных вагонах, с выбитыми и забитыми фанерой окнами, был штаб армии и его политотдел.
В тот же вечер начпоарм во главе политотдела явился на спектакль «Юная буря» Разумовского. Днем как раз прибыло пополнение из далеких губерний Центральной России – на помощь украинским красноармейцам в борьбе против петлюровских гайдамаков. Места в театре были сплошь заняты совсем безусыми или густо бородатыми бойцами, – и политотдел армии пришлось разместить в оркестре. Начпоарм смотрел спектакль, опершись на рампу и прислонившись буденовкой к суфлерской будке.
Когда спектакль закончился, начпоарм появился из-за кулис и прошел прямо на сцену.
– Дайте свет! – приказал он. – И попросите всех работников театра собраться сюда.
Мы собрались немедленно все до единого. Актеры с размазанным гримом, полуодетые актрисы, вечно недовольные рабочие сцены, заспанный ночной сторож. Мы уже научились на приказы в боевой обстановке реагировать немедленно и точно.
Начпоарм ожидал на авансцене, опершись на рояль. Он быстрым взглядом осмотрел людей, разместившихся перед ним на скатанных реквизитных коврах, на мебели всех эпох или прямо на полу.
– Отставить! – отменил он свой приказ. – Мне нужны только актеры и вообще творческий персонал. Рабочие сцены, парикмахеры и реквизиторы могут идти. А впрочем, присутствовать могут все желающие.
Все остались на своих местах.
Рядом с начпоармом стояла женщина, тоже в буденовке, но не в шинели, а в красном драповом манто. Начпоарм попросил соблюдать тишину и заговорил.
Надо сказать, что это был блестящий оратор. Такого оратора нам еще не доводилось слышать. Голос его звучал сдержанно, фразы строились четко, паузы точно соответствовали законам логики и выразительности речи. Меткие метафоры и яркие, неожиданные сравнения пересыпали его речь. Мы слушали будто зачарованные. Даже ночной сторож не спал. Но главное было не в блестящей форме речи, а в самом ее содержании. Так с нами, актерами, еще никто не разговаривал.
Начпоарм говорил о гибели старого мира и о рождении нового неизвестного, неведомого еще, но несомненно прекрасного. Он говорил о том, что жизнь человека коротка, но человечество бессмертно. И человеческую личность, жизнь человека увековечивают наука, техника и искусство.
Таково, собственно говоря, было вступление к речи. И мы встретили его громкими аплодисментами.
Начпоарм призывал нас, интеллигенцию, служить народу верой и правдой и отдать все свои силы для великого дела построения новой жизни. Новая эпоха создает и свое искусство. И прежде всего – театр, наиболее массовую и доступную форму искусства. И начпоарм заверил нас, что пролетариат рядом с именами гениев, которые выйдут из его рядов, как только закончится вооруженная борьба против старого мира насилия, рабства и эксплуатации, – золотыми буквами запишет на страницах своей истории и наши имена, имена той интеллигенции, которая отдаст свои силы и свое мастерство на великое общепролетарское дело.
Мы, взволнованные, молчали.
– Создание пролетарского искусства уже началось! – воскликнул начпоарм, указывая рукой в сторону фронта и прислушиваясь к отдаленному грохоту орудий. – Оно началось там, где гремят пушки и льется кровь за пролетарское дело. В рядах бойцов на фронте сотни и тысячи будущих поэтов, художников, музыкантов и актеров. Они воспоют эту величественную борьбу в прекрасных, бессмертных произведениях искусства! И вы будете петь с ними в одном величественном хоре коммунистической культуры. Сегодня, – говорил дальше начпоарм, – на службу революции мы должны мобилизовать всё, и все произведения старого искусства тоже, пусть даже это будет искусство буржуазное. Оно способно дать утомленному бойцу хотя бы развлечение и отдых, обновить его духовные силы. Но только этого – мало! В действующей армии и театр должен выполнять действенную функцию. Он должен стать агитатором!
Начпоарм кончил, но наши аплодисменты на этот раз были несколько слабее. Мы были совершенно согласны с ним, однако несколько разочарованы. Ведь мы были только актеры, то есть исполнители, и вторую часть своей речи начпоарм, собственно, должен был адресовать не к нам, а, так сказать, к родоначальникам сценического искусства – к драматургам. Для того чтобы театр действующей армии мог бы выполнять по-настоящему действенную функцию, нужна была прежде всего пьеса – революционная пьеса.
Словно отвечая на наши мысли, начпоарм заговорил снова.
– Да, – сказал он, – репертуар – это прежде всего! Репертуар, в котором жили бы великие идеи нашего времени, идеи коммунизма, призывы к борьбе! Репертуар, в котором действовали бы прекрасные образы людей, борющихся за великое будущее человечества. И это должны быть образы не каких-то легендарных титанов-одиночек, а вот эти сотни и тысячи раз повторяющиеся образы окружающих вас рабочих, крестьян и красноармейцев. Такие образы надо создавать! Создайте их и покажите рабоче-крестьянским массам зрителей! И вы создадите пролетарский театр!
Мы молчали, чувствуя себя «без вины виноватыми». Начпоарм взглянул на часы. Было половина третьего. Приближался рассвет.
Тогда начпоарм расстегнул планшет и из-под карты вынул толстую тетрадь.
– Я сейчас прочту вам новую, только что написанную пьесу, и вы мне скажите о ней свое мнение. Режиссером ее будет вот этот товарищ. – И он указал на женщину, стоявшую рядом, в буденовке и красном манто.
На этот раз аплодисменты были снова дружные и громкие. Мы придвинулись ближе к чтецу. Сейчас нам прочитают настоящую революционную пьесу и даже спросят наше мнение о ней. Это было прекрасно, несмотря на поздний час.
Пьеса действительно была современная. В ней описывались события, которые происходили буквально на наших глазах в первых числах текущего месяца, – наступление красных частей на нашем участке фронта. И действующие лица были в ней действительно «сотни и тысячи раз повторяющиеся образы окружающей нас массы рабочих, крестьян и красноармейцев». В каждом эпизоде их были сотни. Но за револьверными, винтовочными и пулеметными выстрелами врассыпную и залпами, за разрывами ручных гранат, взрывами мин и орудийной канонадой этих людей не было ни слышно, ни видно. Кроме того, по ходу пьесы подрывался бронепоезд, взлетал в воздух склад артиллерийских снарядов и дотла сгорал уездный городишко среднего размера.
Начпоарм взволнованно закончил. Мы смущенно молчали. Было поздно, за окном серел рассвет.
– А кто же автор? – после небольшой паузы несмело спросил кто-то.
Но стоило ли спрашивать об авторе? Было ясно и так. Если между выстрелами действующие лица урывали время для разговоров, то это были точные цитаты из только что произнесенной к нам начпоармом речи. Какой жизненной силой и страстью искрились начпоармовские мысли в его прекрасной речи! И как вялы и ходульны были они в устах персонажей пьесы.
И мы смущенно молчали перед первым драматургом нашего театра…
Мы репетировали пьесу пять дней, а на шестой, ночью, после очередного спектакля, должна была состояться и генеральная репетиция. Собственно говоря, это должна была быть вообще первая генеральная репетиция в нашем театре: до этого никаких генеральных у нас никогда не было. Но новый режиссер – жена начпоарма – была актрисой московского театра и сразу же взяла столичный тон.
Однако на рассвете шестого дня нас разбудила громкая канонада. И тотчас же на улицах города застрочили пулеметы.
И когда мы попытались выйти из домов и направиться в театр, то путь каждому из нас преградил белобандитский патруль. Внезапным наскоком белые банды захватили город, и красные части отступили. Штаб армии едва успел пробиться сквозь кольцо. Со штабом эвакуировались и автор, и режиссер, и текст пьесы.
К счастью, дня через два положение на фронте было восстановлено. Белых прогнали, и в город возвратился поарм. Но первый спектакль все же был отложен еще на двое суток. Во время отступления начпоарм успел дописать еще одно действие – четвертое. В этом действии точно описывался налет белых, отступление красных и разгул контрразведки в застенках. И пьеса приобрела новое название – «Застенок». Под гром аплодисментов она шла ежедневно в нашем театре. Аплодисменты раздавались сразу же, как только поднимался занавес, как только зал, переполненный красноармейцами, неожиданно узнавал на сцене себя – красноармейскую массу, в шинелях и гимнастерках, с обрывками красных лент на папахах. И зал дружно аплодировал. Не автору и не пьесе. Зритель аплодировал тому, что завоевал право на жизнь не только в боях на фронте, а и в театре, как главный персонаж нового, революционного действия.
Через две недели красным частям снова пришлось отступить. И снова через несколько дней красные части возвратились назад. Пьеса «Застенок» имела уже пятое действие, – показывая новое отступление и новое возвращение красных частей.
Еще после одного отступления и наступления появилось и шестое действие. На этот раз это был апофеоз. По площади огромного города шла многолюдная демонстрация с красными знаменами и пела «Интернационал».
Неизвестно, до какого бы действия разрослась пьеса дальше, но штаб армии следом за фронтом передвинулся на запад, и начпоарм с женой-режиссером выехал вместе с ним. В репертуаре нашего театра «Застенок» остался пьесой в шести действиях. Начинался спектакль в восьмом часу, а кончался в третьем часу ночи.
Агитпоезд № 1
Товарищ Моржев был назначен начальником агитпоезда.
Это был симпатичный, но угрюмый человек.
В театр товарищ Моржев являлся почти ежедневно, точно в восемь. В восемь как раз начинался спектакль. Собственно говоря, должен был бы начинаться в восемь, если бы, кроме других людей, не существовал еще на свете и товарищ Моржев. Благодаря же существованию на свете товарища Моржева спектакли могли начинаться только в одиннадцатом часу. Время же от восьми до одиннадцати – ровно три часа ежедневно – было безапелляционно экспроприировано товарищем Моржевым.
Точно в восемь дверь со двора за кулисы громко хлопала, и как раз в ту секунду, когда, обрадованный, что товарищ Моржев сегодня не придет, помощник режиссера кричал: «Занавес!» – товарищ Моржев в два прыжка появлялся на сцене. Занавес уже шел вверх, и товарищ Моржев успевал лишь бегло оглядеть место предстоящего боя. Вокруг него мог быть средневековый готический замок, простая крестьянская хата, чаща девственного леса, уютный будуар великосветской кокетки – товарищу Моржеву было безразлично. Он коротко бросал помощнику режиссера за кулисы:
– Стол, красное сукно, графин и стакан!
Стол под красным сукном, с графином и стаканом появлялся среди чащи столетних деревьев, под сенью готических колонн, между козетками будуара – и товарищ Моржев швырял на него свой пузатый, раздутый тезисами и цитатами портфель.
О, сколько докладов может вместиться в одной, в одной лишь человеческой голове! В этом отношении товарищ Моржев безусловно был феноменом. Вчера он докладывал о попах, монахах и монастырских угодьях, завтра – о борьбе материалистического мировоззрения против мировоззрения идеалистического. На послезавтра и на ближайшие дни темы были таковы: царские долги и позиция советского правительства; восстание черных невольников в Южной Африке; Распутин и моральное разложение аристократии; империалистическая политика Антанты; польские паны и украинский народ; забастовки английских докеров в Ливерпуле; колониальная политика царской России в Китае; Кропоткин и анархо-синдикализм; причины и поводы мировой войны; английская финансовая система и др. и др.
Увидя его фигуру в кожаной фуражке и черной облезлой кожанке среди колонн готического замка, аудитория дружно вздыхала, и бойцы начинали скручивать козьи ножки. Актеры усаживались на скатках реквизитных ковров – можно было прикорнуть после бесконечных бессонных ночей.
И вот именно товарища Моржева назначили начальником агитпоезда. Неужели и на фронте утомленным после боя бойцам он будет читать о Христе, Магомете, Будде и Конфуции или о путешествии Николая II в Японию в 1903 году?
В организации агитпоезда была крайняя необходимость. Ведь в городе бывали только свежие части, которые направлялись прямо на фронт, или части, отведенные после боев с фронта на отдых. А основная масса бойцов дни и недели не вылезала из болот и лесов, двигаясь то взад, то вперед в долгих, упорных боях, проходивших с переменным успехом. Линия фронта вытянулась как раз вдоль железнодорожной магистрали, и идея поставить театр на колеса была очень своевременна.
В городе при военном комиссариате было два театра – русский и украинский. Агитпросвет отобрал из каждого театра актеров и актрис, которые имели сольные номера и могли выступать в концертах, – и право на существование получила новая труппа под странным названием «Концертная коллегия». К «коллегии» был придан духовой оркестр под управлением помощника машиниста Ковальчука. Вагон с актерами, вагон с оркестром, вагон товарища Моржева с литературой, паровоз «О-ве» – это и был «Агитпоезд военного комиссариата № 1».
Агитпоезд двинулся в путь на рассвете. День стоял ясный, теплый, весенний. На крыше вагона товарища Моржева развивался большой красный флаг. Актеры были возбуждены, взволнованы. Агитпоезд отбывал в первый рейс, и для каждого из актеров это был первый рейд на фронт, туда – навстречу боям, волнующей неизвестности и неведомым событиям. И это было уже совершенно реальное участие в вооруженной борьбе. Мелькали телеграфные столбы, справа и слева зеленели первые всходы на полях, тесным строем шли навстречу грабовые рощи. И все впереди было таинственно и прекрасно, как этот рожденный в первых лучах солнца ясный весенний день.
Вдруг на пятом километре сквозь ритмичный стук колес как будто послышались какие-то крики из соседнего вагона. Это был вагон товарища Моржева. Мы выглянули в приоткрытые двери теплушки. Товарищ Моржев высунулся из своего вагона насколько мог и, крича изо всей силы, махал фуражкой по направлению паровоза. Потом он выхватил револьвер и дал два выстрела вверх. Машинист наконец услышал. Его лицо мелькнуло в клубах пара в дверцах на тендере, и через минуту, загремев буферами, поезд остановился.
Все соскочили на землю и бросились к товарищу Моржеву. Товарищ Моржев уже бежал к паровозу, навстречу встревоженному машинисту.
– Поворачивай назад! – кричал товарищ Моржев.
Оказывается, забыли капельмейстера духового оркестра, помощника машиниста Ковальчука. В последнюю минуту перед отъездом капельмейстер Ковальчук неожиданно о чем-то вспомнил и побежал домой – жил он напротив вокзала. Музыканты, которых он предупредил о своей отлучке, сообщили об этом товарищу Моржеву уже после отхода поезда.
– Поворачивай назад! – орал товарищ Моржев.
Машинист объяснил, что надо доехать до первой станции, там попросить у дежурного разрешения по аппарату, тогда перейти на правую колею, и если она свободна, то ехать назад.
– Поворачивай назад! – кричал товарищ Моржев. – Некогда мне ехать до первой станции! Я дал телеграмму, там бойцы уже ожидают концерт.
– Как же я поверну? – вышел из себя и машинист. – Что это вам, шоссе? Поезд может повернуть только на станции, на стрелке!
– Давай задний ход и шпарь к станции задом!
Машинист так и остолбенел.
– Да ведь есть правила железнодорожного движения… Нет таких правил, чтобы возвращать поезд задним ходом!
– А оркестру без капельмейстера играть – есть такие правила? А агитпоезду не выполнить приказ военного комиссариата – есть такие правила? А саботировать приказ военкомата – есть такие правила?
Спор продолжался несколько минут, и наконец поезд все-таки тихо пополз назад, оглашая окрестность тревожными парными гудками. Товарищ Моржев стоял на площадке заднего, теперь переднего вагона. В руках у него был красный флаг. Тот самый, который до этого полыхал над его вагоном. Теперь он держал его в руках и высоко размахивал над вагоном – на всякий случай: если бы какой другой поезд двинулся со станции вслед нашему, то он дал бы флагом сигнал «стоп».
А впрочем, мы проехали недалеко. На втором километре, когда из-за грабовых перелесков за поворотом показались привокзальные запасные пути, на правой колее появилась какая-то черная точка. Это навстречу поезду бежал человек. Еще через минуту стало видно, что человек босой, что в одной руке у него сапоги, а в другой – блестящая стеклянная бутыль. Человек перепрыгивал со шпалы на шпалу и бежал что было мочи, и уже через минуту в нем нетрудно было узнать нашего капельмейстера Ковальчука. Отстав от поезда, капельмейстер теперь догонял его на своих собственных. Чтоб быстрее бежать, он снял сапоги.
Поезд остановился, и запыхавшийся, вспотевший Ковальчук упал прямо в объятия своих музыкантов. Громкое «ура» ознаменовало сей радостный факт возвращения блудного сына. «Ура» кричали все: оркестранты, актеры, машинист и кочегар. Не кричал только товарищ Моржев. Он грозно приближался к Ковальчуку.
– За саботаж и срыв военного приказа будешь отвечать перед трибуналом после возвращения агитпоезда из операции! Это что такое? – Его глаза нацелились на бутыль, торчавшую под мышкой у Ковальчука.
Ковальчук побледнел.
– Да… знаете… – заикаясь, начал он, – в дороге… я человек больной… могу и простудиться…
Товарищ Моржев схватил «гусака» за горлышко и выдернул у Ковальчука из-под мышки. Потом откупорил бутыль и, далеко закинув капустную кочерыжку, служившую вместо пробки, поднес посудину к носу.
– Са-мо-гон! – торжественно констатировал он, как будто до этого момента у него еще были какие-то сомнения. – Самогон!
Больше он не промолвил ни слова. Держа бутыль перед собою обеими руками, он отошел на несколько шагов, в овражек. Там он поставил бутыль, прислонив ее к откосу. Потом повернулся на месте и мрачно вынул револьвер из кобуры. Выстрел прозвучал негромко, и брызнули осколки бутыли. Содержимое с коротким бульканьем исчезло в молоденькой весенней травке. Острый спиртной дух поплыл с ветерком. Ковальчук молчал, обиженно хлопая глазами. Молчали все. Только режиссер «Концертной коллегии» Назаровский вздохнул тяжко и глубоко, с громким клокотаньем в горле. Назаровский был басо-профундо, и подобный звук вырывался у него из горла даже тогда, когда он шептал. Он шептал чуть слышно, а в горле клокотало, и это клокотание, заглушая шепот, слышалась далеко вокруг.
…До первой станции мы доехали без особых приключений.
Тут прямо на платформе нас ожидала огромнейшая толпа бойцов. Приближающийся поезд они встретили громовым «ура». Концерт пришлось начинать тут же на перроне, прямо из дверей теплушки.
Программа нашей «Концертной коллегии» была не особенно боевая. Первым номером должна была идти оперная сценка «Пьеро и Пьеретта». Во втором отделении концертные номера: соло тенор, соло бас, соло сопрано, соло контральто, дуэт, танец «Испанский нищий» в постановке Мордкина. Я был декламатором. Декламировать должен был «Сакья-Муни» Мережковского и на бис «Каменщики» Ивана Франко. Кроме того, я выполнял и обязанность конферансье.
После того как оркестр исполнил «Интернационал», я вышел из глубины вагона к широко раздвинутым дверям теплушки. И сразу наступила тишина, мертвая тишина. Только за леском тяжело ухали орудийные залпы. Пушки били по далекой цели, и разрывов снарядов почти не было слышно. Тысяча, а может быть, и полторы тысячи бойцов, опоясанных пулеметными лентами, с винтовками в руках, в немецких, французских и русских касках, в фуражках, папахах или кепках, окружали вагон плотным полукольцом. Бойцы молчали, глядя широко открытыми глазами на меня, и даже их губы, обветренные, запекшиеся губы, были полуоткрыты в нетерпеливом ожиданье. Орудийная канонада, бой там, в трех километрах за леском, были неотделимы от них – по первой же команде они готовы были снова вступить в бой, чтобы умереть или победить; они ждали приказа ежесекундно, крепко сжимая винтовки в руках, но сейчас перед ними был театр, и только театр, и они жадно ожидали представления. Ни одно слово, произнесенное актерами с этой импровизированной эстрады, не ускользнет от их внимания; они услышат даже шепот, потому что в эту минуту актерский шепот для них громче канонады. Ни один жест не скроется от их глаз, они уловят всякое изменение мимики, каждый нюанс, несмотря на то что каждую секунду готовы увидеть смерть. Вот сейчас Пьеро с Пьереттой – он в белом балахоне с черными помпонами, а она в марлевых пачках – выйдут к ним, откроют им свои сердца и расскажут о своей любови в нежных ариях и страстных дуэтах. Потом появится Арлекин, разобьет эту любовь, пленит изменчивую Пьеретту и в страстном танце увлечет ее за кулисы. А бедный Пьеро в это время будет горько рыдать над своей разбитой жизнью. И тогда горячими, бурными аплодисментами они поблагодарят актеров, – этот батальон бойцов в пулеметных лентах, с окровавленными повязками на головах, с суровыми, обветренными лицами, с винтовками в руках. Аплодируя, они, чтобы освободить руки, прижмут винтовки локтем к груди, к сердцу.
И вдруг мне сделалось невыносимо стыдно. Не то чтобы я почувствовал ничтожность моей актерской роли перед величием жизненной роли этих людей. Нет. Наоборот. Мне стало невыносимо стыдно потому, что как раз в эту минуту я почувствовал величие моей актерской роли, величие моей профессии. Мне стало до боли стыдно, что я плохой художник, что я вовсе и не художник, а только вчерашний гимназист, незадачливый любитель. Ведь подобного зрителя были достойны только Щепкин, Каратыгин, Сара Бернар.
И мне захотелось соскочить с этой импровизированной сцены, незаметно втиснуться в толпу бойцов, взять винтовку и идти вместе с ними в бой, идти в бой до тех пор, пока мы не придем к великолепному театру современности и на сцене его перед нами не предстанут все величайшие гении актерского мастерства.
Я еле преодолел в себе это желание и уже раскрыл было рот, чтобы объявить наше убогое начало. И все-таки не нашел в себе сил это сделать. Все известные мне шедевры классики промелькнули в этот миг в моей голове – Шекспир, Шиллер, Софокл! – и у меня не хватило сил объявить нашу инсценировку с Пьереттой и Пьеро. Белый балахон, марлевые пачки и треугольные брови Пьеро показались мне в эту минуту самым большим позором, оскорблением величия духа зрителей. И, открыв рот, я неожиданно стал декламировать «Каменщики» Ивана Франко.
Из-за двери теплушки, из глубины вагона на меня смотрели удивленные, приготовившиеся к выходу Пьеро и Пьеретта, но я видел их только уголком глаза, а широким взглядом я охватывал в эту минуту батальон бойцов, стоявших передо мной, их запекшиеся губы и штыки винтовок, рощу за станцией и небольшие кучковатые облачка шрапнельных разрывов над верхушками деревьев у леска. Оттуда наступал враг. Разрывы вспыхивали, как серебристые цветы, и сразу же исчезали, сдутые ветерком. Гром аплодисментов, заглушивших канонаду, увенчал мое выступление.
И эти аплодисменты были для меня спасением. Я поднял руку и остановил крики «браво» и «бис». Я объявил следующий номер нашей программы:
– Басо-профундо Назаровский в своем репертуаре!
Но только я это объявил, как аудитория вдруг ревом ответила на мои слова:
– «В двенадцать часов по ночам!», «В двенадцать часов по ночам!» – кричали как один полторы тысячи слушателей.
Я растерялся.
Ведь действительно басо-профундо Назаровский должен был сейчас выйти и пропеть «В двенадцать часов по ночам». Потом на бис – «Казав менi батько». Эти две песни, собственно говоря, и составляли весь концертный репертуар басо-профундо Назаровского.
Появление Назаровского встретил новый взрыв криков: «В двенадцать часов по ночам!» Но только Назаровский окончил петь, как вместе с бурей аплодисментов снова раздались крики: «Казав менi батько!»
Многие из бойцов, очевидно, не раз бывали в нашем театре в городе и репертуар каждого актера уже знали наизусть.
Две недели бродил наш агитпоезд в этом своем первом рейсе по фронту, и всякий раз, где бы мы ни были, как только приходилось выступать Назаровскому, бойцы встречали его этим дружным криком, заранее сами провозглашая его репертуар.
На следующей станции мы наконец показали и «Пьеро и Пьеретту».
Здесь нам пришлось играть прямо на земле. Поезд не мог остановиться у перрона, на шпалах железнодорожного полотна играть было невозможно, и пришлось отойти в сторонку и устроиться под стеной какого-то склада на небольшой площадке. Сейчас мы находились дальше от фронта, и канонады не было слышно. Бойцов собралось много, некоторые были даже без винтовок. Пьеро в белом балахоне с черными помпонами и Пьеретта в марлевых пачках вошли прямо в круг зрителей, и круг тут же сомкнулся. Рояль из вагона нельзя было сюда перенести, и все музыкальное сопровождение взял на себя капельмейстер Ковальчук – на флейте.
И странно было все-таки тут, под открытым, залитым солнцем небом, у стены амбара, слушать вступительную серенаду:
Спит, как во сне, зачарованный сад,
Ночь в бирюзе утопает,
Льется немолкнущий рой серенад,
Кто-то безумно рыдает…
А впрочем, и исполнители и зрители быстро освоились и приспособились. Вокруг действительно была будто бы черная ночь, будто и в самом деле дурманил запах сирени, будто вправду звучали далекие серенады. Что касается рыданий, то они действительно были совсем настоящими: Пьеро с его страшными треугольными бровями стоял тут же и действительно напропалую рыдал.
Потом из-за угла амбара выбегал Арлекин, и танец всепобеждающей любви поднимал густую, едкую пыль на площадке.
Актер, исполнявший роль Пьеро, имел неприятную и странную привычку. Когда ему своим лирическим тенором надо было взять высокую ноту, он хватался обеими руками за живот и как бы подтягивал его к самой груди.
Видимо, он помогал себе, нажимая на диафрагму. Но со стороны это было похоже на то, что брюки у него в эту секунду падают и он торопится подхватить их и подтянуть. И поэтому каждую печальную и страстную его арию, вместо взволнованного сочувствия, аудитория сопровождала взрывом хохота.
Почти тут же, рядом с несчастным Пьеро, стояли зрители-бойцы, и крайний из них – молодой и смешливый, весь в веснушках – даже приседал, прыская в кулак. Этот паренек, веселого нрава и комичной внешности, был одет чрезвычайно воинственно. На ремне через плечо у него висела винтовка, как у кавалериста, пояс был густо унизан всевозможными ручными гранатами, на боку болтался широкий уланский палаш, огромный немецкий стальной шлем был сдвинут на затылок. Под мышкой он держал густо оснащенную блестящими пряжками и ремешками уланскую польскую конфедератку, добытую, вероятно, только что в бою вместе с палашом. Парень все время рассматривал ее, вертел в руках, потом снова засовывал под мышку и снова вынимал и, отбрасывая шлем на спину, примерял ее себе на русую макушку. Когда Пьеро отрыдал свою финальную арию и последние звуки флейты Ковальчука затихли где-то там за складом, а Пьеро, поддернув штаны, застыл в тоске, заломив брови, смешливый красноармеец не выдержал. Он выхватил из-под мышки конфедератку и с силой нахлобучил ее Пьеро чуть ли не до подбородка.
Дружный хохот встретил эту неожиданную выходку. В кругу зрителей стоял согбенный Пьеро в белом балахоне с черными помпонами, схватившись руками за живот, как будто только ожидал удобного случая, чтобы удрать в уборную. На голове у него сверкала пряжками и галунами роскошная уланская конфедератка.
– Го-го-го! – залился веселым смехом парень. – Пилсудский!
– Пилсудский, Пилсудский! – раздалось со всех сторон, и бойцы так и схватились за животы. Хохот катился кругом, возвращался назад и на волнах громких аплодисментов снова ударял в стены склада. От нежной трагедии бедного Пьеро уже не осталось и следа. Он стоял растерянный, пытаясь сорвать тесную конфедератку со своей головы.
Но веселый парень уже разошелся. Он, видимо, был заводилой в своей части. Его голос высоко зазвучал бойким припевом к песенке, возможно сымпровизированной тут же, экспромтом:
I вiд можа, аж до можа,
Зажурився пан вельможа…
Толпа ответила новым взрывом хохота, а веселый парень запел звонко, приспосабливая текст известной песни:
У сусiда зеленiє,
У сусiда жито cпiє,
А мене гризе Антанта —
Пся крев, лайдака i франта…
У сусiда украïнця
Хлiба повно, аж по вiнця,
Кукурудзи, сочевицi,
Гречки, проса i пшеницi.
Потом он ударил каской об землю и, схватив за руку Пьеро, широким жестом свободной руки пригласил его на танец. А припев уже дружно подхватила вся аудитория, все собравшиеся бойцы.
В первую минуту Пьеро еще не мог превозмочь своей растерянности, но в следующую уже вспомнил, что ведь он актер, и к тому же не только тенор, но и танцор: в дивертисменте он должен был исполнять танец «Испанского нищего» в постановке Мордкина. И Пьеро, лихо заломив конфедератку, топнул своими черными бархатными туфлями и пустился вприсядку. Раздался гром аплодисментов. Ладоши захлопали в такт, и неожиданно начался непредвиденный дивертисмент!
Веселый красноармеец уже убегал, отходя на носках от своего партнера, а Пьеро догонял его вприсядку. Потом веселый красноармеец выхватил палаш из серебряных ножен и, выбивая дробь, стал наступать на своего партнера, а партнер, Пилсудский-Пьеро, начал удирать от него всевозможными «ключами», «ножницами» и прочими балетными пируэтами. Оркестр Ковальчука грохотал бубнами и литаврами в такт знакомой мелодии, и дружный припев, не совсем, правда, пристойный, но зато от всей души, гремел далеко вокруг: