Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Ольга смотрела растерянно. Мне казалось, что она смущалась своего первого движения, этого «ты», которым мы еще никогда не обменивались и которое сейчас слетело с ее уст. Быть может, она сейчас поправится и будет называть меня только на «вы»?
Там, в передней, в первое мгновение – и на одно только мгновение – мы стали такими близкими, такими близкими, что ближе быть невозможно.
– Почему… ты здесь? – тихо, чуть не шепотом спросила Ольга.
Спасибо! Ольга сказала мне «ты».
– Откуда ты? Где же ты был весь этот год?
Я молчал. Я не мог таиться от Ольги. Нет, нет! Я должен, по новой версии, изобразить из себя приспособленца. Я подпольщик, прежде всего подпольщик. А кто такая сейчас Ольга? Год ее немецкого рабства стоял между нами.
– Разве… ты… не уезжал… на восток?
Мне надо было все, все ей рассказать. Но я не имел на это права. Даже если Ольга не потеряла своего лица, я не должен был открываться ей без разрешения товарища Кобца.
Я с трудом перевел дыхание и спросил:
– Ольга! Почему ты вернулась тогда?
Ольга ответила тихо, но спокойно и ясно:
– Я должна была вернуться. Здесь осталась мама с двумя детьми.
– Ты не сказала мне о маме.
Ольга вздохнула.
– С мамой был ее муж, мой отчим. Я думала, он с нею эвакуировался. Но в том эшелоне, к которому мы тогда подошли, я внезапно увидела его. Он уезжал с последним эшелоном.
– Почему же он не взял их с собой?
– Он сослался на то, что мама и дети больны, а ему срочно приказали выехать.
– Это была неправда?
– Это была правда.
– Где же мама? И дети?
– Мама умерла…
Я склонил голову.
– А дети?
– Я выходила их. Теперь это – мои дети.
Ольга стояла передо мной спокойная и простая, как мать. Слабая улыбка скользнула по ее губам. Это была улыбка Ольги, но я ее не знал: это была горькая улыбка после неведомых тяжких страданий, она таилась в уголках губ.
– Вот видишь, – просто сказала Ольга, – я стала матерью.
На мгновение по ее лицу пробежала тень, и я перехватил ее взгляд, задержавшийся на зеркальце – на фотокарточках. Это были, вероятно, карточки матери и детей.
Ольга ответила на все мои вопросы. Ответила спокойно, ясно и просто. А я все еще таился, не отвечал на ее вопросы. Мне страшно было еще раз услышать ее вопрос. Но я его услышал:
– Каким образом ты попал сюда? Что случилось? Откуда ты? Кто ты такой?
Ольга спрашивала у меня, кто я такой. Мне надо было сказать: «Ольга, меня послали сюда, больше ни о чем у меня не спрашивай!» – но сказать это я не имел права. Я опустил голову, чтобы спрятать от Ольги глаза. Я стоял чистый – перед самим собою. Но перед Ольгой я стоял как человек, который потерял свое лицо. И перед ее судом я отвечал за всех, кто потерял свое лицо или продался. Моя чистота поддерживала меня, но я не чувствовал от этого радости.
Мое молчание потрясло Ольгу.
– А?
Я молчал.
Ольга тоже затихла.
Тихо было в комнате. Только мышь скреблась где-то за стеной.
Только по улице тарахтела разбитая автомашина. Только пьяная песня итальянских стрелков долетала со двора в растворенное окно кухни.
– Скажи… – тихо промолвила Ольга. – Все равно скажи…
Тогда я вынудил себя поднять голову и поглядеть Ольге в глаза. Кто стоял передо мною? Судья? Союзник? Что вызовет мое притворное признанье? Осуждение? Радость? Не верь, не верь тому, что я сейчас буду тебе рассказывать!.
– Ольга! – сказал я, – я недалеко ушел тогда на восток… (Неужели она мне поверит?) Я дошел только до Донбасса… (Каждое слово было для меня жестокой мукой.) Я пережидал там, ну, скрывался… (Проклятый язык с трудом ворочался во рту.) Потом я увидел, что это надолго, быть может, навсегда…
Язык и в самом деле прилип у меня к гортани. Я умолк. И опустил глаза: у меня не было сил смотреть Ольге в лицо. Ольга тоже молчала. Я не слышал даже ее дыхания.
– И я решил вернуться, – все-таки произнес я через силу, – и как-то приспособиться к… новой… жизни…
Я решился и поднял на Ольгу глаза.
Ольга не смотрела на меня. Глаза у нее потемнели, и я не мог понять, какая мысль живет сейчас в них. Но лицо у Ольги было напряженное, – она точно к чему-то прислушивалась… Неужели Ольга взвешивает мои слова? Неужели она колеблется, не знает, как быть? Неужели она не ударит и не выгонит меня?
Мы молчали. Мышь все скреблась. Неужели Ольга успокоится на том, что я ей сказал? Неужели все это близко сейчас ее сердцу? Неужели она действительно потеряла свое лицо?
Мышь надоела Ольге, и она с силой ударила кулаком в стенку. Мышь затихла.
Тогда Ольга подняла руку и посмотрела на часы. Ей нужно было знать, который час. Половина второго.
Я стоял и ждал приговора, как обвиняемый, сказавший свое последнее слово.
– Да, – сказала Ольга, – сейчас я поставлю чай. Вы ведь прямо с дороги? – Она направилась к шкафчику и вынула пакетик немецкого суррогата. – Как у… тебя с документами? Ты зарегистрирован? Все в порядке?
Она задавала вопросы, не ожидая ответа.
– Что же ты стоишь? Садись. А может, умоешься с дороги?
Она продолжала называть меня на «ты», но это было какое-то формальное, пустое и незначащее «ты», как у бывших учеников-одноклассников, встретившихся через двадцать лет. Точно мы были старые знакомые, но мало знали друг друга.
Потом Ольга вздохнула и сказала:
– А я уж испугалась. Подумала, что ты скрываешься. Слава богу, все обстоит благополучно. Ты скоро устроишься здесь. Немногие пошли к гитлеровцам на работу…
Лучше бы она ударила и выгнала меня!
Ольга говорила обыкновенные слова, говорила холодным, но приветливым тоном. Готовя чай, она переходила с места на место, – взяла чайник, нашла спички, достала сахарин и два кусочка сахару. Потом говорить ей стало уже не о чем, и она умолкла. Я чувствовал, как мечется Ольга, бессильная нарушить наше молчание.
Тогда нарушил молчание я – в том же тоне, каким говорила Ольга. Это был тон двух гимназических товарищей, встретившихся через двадцать пять лет: они прожили душа в душу лучшие годы юности, потом с годами пути их разошлись, и теперь им не о чем говорить.
– Ты не рассказала мне о себе, – сказал я, – что ты поделываешь? Как живешь? Где работаешь?
– О! – беззаботно сказала Ольга. – Об этом я еще успею рассказать тебе! Извини, я на минутку, поставлю чайник на керосинку.
Она вышла из комнаты, и я остался один. Тогда, в ту страшную ночь, мы сблизились с Ольгой потому, что говорили друг другу правду. Теперь мы таились, и между нами стояла ложь. Значит, теперь мы вместе не существовали. Мы называли друг друга на «ты», но «мы» – у нас не было.
Тоска сосала мне сердце, но я должен был обдумать, что же будет дальше. Если Ольга примирится с моим притворным приспособленчеством, то тем самым она по-настоящему потеряет свое лицо. Тогда я теряю Ольгу совсем. Если она не вынесет моего приспособленчества, то я тоже ее потеряю, потому что она сама отвергнет меня. Я вполз на животе в мой родной дом, а теперь я должен пресмыкаться перед самим собою.
Я не мог этого вынести. Скорее прочь отсюда! Не видеть Ольги, пока я не получу права открыться ей!
Я скорым шагом направился к двери, но фотокарточки на зеркальце остановили меня.
На одной фотокарточке была мать Ольги, – я узнал в ее лице черты Ольги. Другая – была старая, пожелтевшая семейная фотография: забавная мамаша в кружевах, забавный папаша в «котелке», двое забавных малышей. Это не была мать Ольги с отчимом и с детьми. Это были какие-то чужие люди.
Вошла Ольга.
– Чайник поспеет через пять минут, – сказала она и снова бросила взгляд на часы на руке. Она куда-то спешила.
– Это мама? – спросил я.
– Мама, – ответила Ольга.
– А это что за люди?
Секунду Ольга помедлила, потом сказала просто:
– Это тоже мои дети.
– Тоже?
– Кроме Вали и Владика.
– Ты хочешь сказать, что у тебя не двое, а четверо детей?
– Будет четверо. Сейчас эти двое далеко.
– Это их родители?
– Родители.
– Они тоже умерли?
– Отец… очевидно, умер. А мать не знаю. До войны она была жива.
– Она уехала?
Ольга ходила по комнате, собирая чай на стол. Она накрыла стол скатеркой, поставила чашки.
– Не знаю, – сказала Ольга, – когда началась война, мать с детьми была в Мукачеве.
– В Мукачеве? Но ведь это не у нас. Это за границей. Кажется, в Чехословакии.
Я смотрел на фотографию, на «котелок» отца.
– Да, – сказала Ольга, – в Закарпатье.
– Кем же был их отец?
– Он погиб немецким солдатом.
Я почувствовал совершенно реально, что пол ускользает из-под моих ног.
– Ты… вышла замуж за немецкого солдата?
– Нет! – Ольга с ужасом взглянула на меня. – Что ты! Я просто благодарна ему за маму, за моих детей. Он похоронил маму и помог спасти детей. И его сироты будут теперь моими детьми!
– Дети немецкого солдата!
– Он – чех!
Чех. Какое это имело значение? Это был человек в гитлеровском мундире.
– Он солдат немецкой армии! – крикнул я.
– Не будем говорить об этом, – сухо сказала Ольга.
Я стоял перед нею.
– Именно со мной ты не хочешь говорить об этом?
– Ни с кем не хочу.
Мы умолкли. Было тихо. Душа моя рвалась пополам. Я не имел права сказать Ольге, что я осуждаю ее. Я ведь, по моей версии, искал, как бы приспособиться к фашизму!.. Товарищ Кобец! Друг, брат, судья, позволь мне сказать этой девушке правду! Чтобы в ее глазах не быть изменником.
– Хорошо! – услышал я свой голос. – Мы не будем говорить об этом. У меня только один вопрос!
– Говори! – просто разрешила Ольга.
– Он полюбил тебя?
– Да.
– Ты полюбила его?
– Это уже второй вопрос, – сказала Ольга.
– Дай мне ответ и на этот вопрос!
– Он погиб на фронте, – тихо сказала Ольга.
– В рядах гитлеровской армии?
– Пожалуйста, ни о чем больше меня не спрашивай, – тихо сказала Ольга.
Ольга смотрела в землю… Потом она подняла глаза и посмотрела мне прямо в лицо.
– Ты ведь тоже… вернулся, чтобы примириться с новой… жизнью, а не боролся за… свою…
Я умолк, сраженный, убитый.
– Мне не хотелось говорить тебе об этом… – прошептала Ольга.
Она снова опустила глаза, взгляд ее снова скользнул по руке – который час? Она торопится! У меня потемнело в глазах от ярости. Куда она торопится? На свидание с кем-нибудь другим в гитлеровском мундире, который погибнет за «великую Германию» на нашей земле?
Я сел и закрыл руками лицо.
Я слышал, как Ольга тихо вышла из комнаты. В кухне что-то звякнуло, – это Ольга сняла с керосинки чайник. Как несчастны были мы с Ольгой! Быть может, и против воли, но она приспособилась. Она сама стала такой, каким, по моей версии, должен был стать я. Значит, мы оба были как будто одинаковы. Мы потеряли свое лицо, но ненавидели тех, кто свое лицо потерял. Каким ужасам обрекли нас фашисты! Эти муки страшнее пыток в гестапо.
Я схватил шапку и направился к двери.
Но из кухни вышла Ольга.
– Вот и чай. Что это ты взялся за шапку?
Я молчал, опустив голову на грудь. Я слышал, как молчала Ольга. Потом она взяла шапку из моих рук.
– Садись.
Мы сели за стол. Ольга жила бедно: на столе стояли две чашки суррогатного чаю, лежали два кусочка сахару, сахарин и черные сухарики. Ольга еще раз посмотрела на часы.
– Ты уж меня извини, – сказала Ольга, – мы потом обсудим с тобой все: как ты устроишься и все прочее. – Ей больно было говорить обо всем этом, у нее дернулись брови у переносья. – А сейчас я оставлю тебя одного. Не позднее чем через час я буду дома.
– Хорошо, – сказал я. – Но мы выйдем вместе. Мне тоже надо идти.
– Куда?
– Я ведь не спрашиваю у тебя, куда ты идешь!
Ольга опустила глаза и ничего не сказала.
Какими мы внезапно стали близкими тогда. И как мы были теперь далеки.
– Дело в том, – произнесла после паузы Ольга, – что у тебя нет жилья, тебе, верно, некуда деваться? Тебя не видел во дворе управдом или дворник?
– Я не знаю ни вашего управдома, ни вашего дворника. На лестнице я встретил двух пьяных итальянских стрелков.
– Это ничего. Думаю, что тебя никто не видел. Управдом в эти часы еще в домоуправлении. Дворника я видела утром, когда отводила детей, – он ушел на базар. А на базаре он торгует и возвращается оттуда не скоро. Сегодня ты переночуешь у меня, а завтра посмотрим, как быть.
– Спасибо, – сказал я.
Ольга помолчала. Ложечка звенела в ее чашке.
– Спасибо – за что? Ты останешься ночевать?
– Не знаю.
– Я должна знать это заранее. Ты ведь понимаешь, немцы за это по головке не гладят, надо кое-что подготовить…
– Я не хотел бы тебя подводить.
– Мне надо кое-что подготовить, и тогда все обойдется, – сказала Ольга. – А завтра мы разберемся.
– Спасибо, – сказал я, – мне в самом деле некуда сегодня деваться, и я переночую у тебя.
Я знал, что не приду ночевать к Ольге, но к чему длинные разговоры и пререкания? Я торопливо допил чай.
– Если ты спешишь, мы можем идти.
Мы вышли.
Когда за нами закрылась входная дверь, я отметил про себя, что за мной она закрылась навсегда, Я не приду сюда даже тогда, когда Ольге станет известна правда обо мне. Потому что Ольга потеряла лицо.
Мы вышли на улицу.
– В какую тебе сторону? – спросила Ольга.
Так спрашивают, когда пойдут в противоположную сторону, лишь бы только не идти вместе.
– Я пойду с тобой. – Злоба кипела во мне.
– Нет, – спокойно сказала Ольга. – Дальше, чем до угла, мы вместе не пойдем.
– Почему?
Ольга повела бровью и не ответила.
– Ты не хочешь идти со мной?
Ольга не сразу ответила.
– Ты не первый день живешь на территории, занятой гитлеровцами.
Я вздрогнул. Я хотел закричать: «Первый! Первый!» – но я не имел права крикнуть это Ольге. Да теперь я уже и не хотел.
Ольга закончила:
– И ты знаешь прекрасно, что все у нас держится на случайности. Тебя могут остановить, спросить, забрать…
– А тебя?
Злоба душила меня.
Ольга пожала плечами и не ответила.
– Почему ты не хочешь идти вместе со мной? – грубо спросил я.
Но Ольга не реагировала на мою грубость и произнесла по-прежнему ровно:
– Через час, – сказала Ольга, – я уже буду дома и открою тебе, когда бы ты ни пришел.
Она протянула мне руку.
Я взял ее руку, но смотрел в землю. Потом я не выдержал и поглядел на ее пальцы: они были длинные и нежные, но почернели от печки и керосина.
– Я скоро вернусь, – сказала Ольга, – и мы обо всем поговорим. По душам. Каковы бы ни были сейчас наши души.
Она была великодушна.
Ольга стукнула босоножками.
– Я жду тебя. Не задерживайся.
И она пошла. Это она уходила навсегда.
А я стоял и смотрел ей вслед…
Сделав несколько шагов, Ольга оглянулась и махнула мне рукой.
И тогда я не смог удержаться. Я пошел скорым шагом, я пустился чуть не бегом к Ольге.
Ольга ждала. Я подбежал к ней, и она встретила меня темным страдальческим взглядом с глубоким отблеском тоски и радости, – таким взглядом встречает только любимая, когда, после выстраданного, бессмысленного, но неотвратимого последнего прощанья, любимый вдруг на мгновение остановит ее.
Задыхаясь, я сказал тихо и виновато:
– Все-таки я еще немного пройду с тобой…
Ольга сказала:
– Я иду к маме.
– Я пойду с тобой. На могилу к маме.
– Хорошо, – тихо сказала Ольга.
Мы уже дошли до угла.
– Нет, – заговорила так же тихо Ольга, – ты постоишь где-нибудь в стороне, а на могиле я побуду одна.
– Хорошо. Я подожду тебя в стороне.
Мы завернули за угол, на Пушкинскую улицу. К кладбищу надо было повернуть направо, до него оставалось три квартала.
Только мы вышли на Пушкинскую, к углу подъехала машина. Машина остановилась, но тотчас снова тронулась и медленно догнала нас. Я увидел, как Ольга изменилась в лице: она побледнела, глаза ее забегали, мне даже показалось, что она бросилась в сторону, чтобы повернуть назад за угол. Но машина уже преградила ей путь, и Ольга остановилась. Я невольно отпрянул, – что это за машина, почему она остановилась? Патруль? Полиция? Гестапо?
Дверцы машины открылись, и на мостовую выскочил гитлеровский офицер.
Но тревога была напрасной, – офицер не имел намерения арестовать нас. Офицер улыбался, лицо его расплывалось в улыбку, взгляд его был прикован к Ольге, – да, да, взгляд офицера был прикован к Ольге, и офицер, радостно улыбаясь, шел прямо к ней.
Ольга стояла и ждала. Она была спокойна, но бледна.
А я стоял сзади и смотрел на Ольгу и офицера.
Офицер остановился на расстоянии одного шага и приложил руку к козырьку. Он был элегантен и учтив. Но лицо его сияло, озаренное широкой, радостной улыбкой.
Потом офицер подошел к Ольге, взял ее руку, поднес к губам.
Я стоял как вкопанный.
Офицер заговорил. Он был в трех шагах от меня, я мог бы расслышать, что он говорит, но теперь я уже ничего не слышал. Офицер говорил, а Ольга качала головой. Офицер убеждал, а Ольга возражала. Офицер доказывал, а Ольга не соглашалась. Офицер настаивал, но Ольга упиралась. Офицер начал умолять – и Ольга укоризненно улыбнулась ему. Она улыбнулась дружески и положила пальцы офицеру на обшлаг рукава.
Я повернулся и пошел прочь.
Все утро Ольга озабоченно поглядывала на часы. Потом она не хотела, чтобы мы вышли вместе. Потом она сказала, что пойдет на могилу матери… Она ждала гитлеровского офицера или спешила к нему на свидание. Она не хотела, чтобы я увидел их вместе, когда вышла навстречу офицеру. Она солгала, что идет на могилу матери, чтобы спровадить меня. Ей надо было встретиться с офицером.
Не было Ольги в моей жизни! Не было Ольги на свете!
Я шел, все ускоряя шаг и не оглядываясь.
3
До библиотеки я добрался благополучно.
Я шел в библиотеку тесными уличками, и каменные громады домов высились вокруг. Я видел дома, которые привык видеть десятки лет. Я смотрел на мостовую под ногами и узнавал когда-то замеченные камешки, которые были чем-то памятны мне еще смолоду. Это был родной город, но он был не мой.
На первый взгляд жизнь в городе текла размеренная и правдоподобная. Фронт отодвинулся на пятьсот километров, и здесь уже был тыл, глубокий тыл гитлеровской армии. Даже военных – немцев или итальянцев – на улицах попадалось немного. Патрули встречались изредка, а на перекрестках стояли на посту только полицейские.
Движение тоже было незначительное: изредка проезжала машина, еще реже проносился курьер-мотоциклист.
И внешне улицы не вопияли о постигшей их страшной катастрофе. Правда, повсюду, куда ни кинь глазом, виднелись следы разрушительной войны. Взгляд не находил знакомых зданий и порой сквозь провалы между домами свободно устремлялся к небосклону или натыкался на хаос камней и лома. Кое-где вместо домов высились мертвые остовы задымленных стен – с пустыми глазницами выломанных окон. На тротуарах не везде еще были засыпаны воронки от бомб. Но лето, роскошное лето все покрыло зеленью.
Лето не только затушевало и украсило все, оно многое и изменило. Нигде не было видно следов террора прошедшей осени – повешенных на балконах. Не видно было и ужасов холодной зимы – замерзших трупов под заборами и у тротуаров. Не встречались и чудища голодной весны – грузовые машины с наваленными горой опухшими мертвецами. Город был похож на город и жил, притаясь, жизнью нищего. Он был похож на пустыню, загроможденную родными развалинами. Полгорода минувшей осенью ушло на восток. Сто тысяч юношей и девушек немцы вывезли в рабство. Семьдесят тысяч погибло от голода и болезней. Тридцать тысяч лежали расстрелянные и замученные в пригородных оврагах. В шумном когда-то, оживленном промышленном городе с миллионным населением жителей осталось меньше, чем в заштатном провинциальном городишке, и те влачили жалкое существование.
Я шел и поглядывал на дома с уцелевшими окнами. Там, за этими окнами, жили люди. Прятались неизвестные мне друзья, наши подпольщики. Ютились несчастные, изнемогая под бременем нечеловеческих страданий и издевательств. Жили и изменники, которые предали свою родину и свой народ и теперь работали на фашистов. Среди всех этих людей я должен был теперь жить.
Переулок около библиотеки был совершенно пуст – из конца в конец я не увидел ни живой души.
Я вошел в главный подъезд, миновал пустой грязный вестибюль и вошел в отдел выдачи книг. Когда-то здесь усердно трудились десятки сотрудниц, а теперь сидела одна библиотекарша. Это была пожилая женщина с серебряными прядями на лбу и около ушей. Лицо у нее было утомленное и грустное, движения точные, но вялые и осторожные.
Я подошел поближе и заглянул ей в глаза. Глаза мне ничего не сказали.
Две-три девочки и какой-то пожилой мужчина выбирали книги.
– Здравствуйте, – сказал я библиотекарше.
– Здравствуйте, – рассеянно ответила она. Весь день приходят посетители, и всякий говорит ей свое «здравствуйте!»
Тогда я перехватил ее взгляд и сказал негромко, но и не таясь от других посетителей:
– Нет ли случайно книги «Возрождение нации»?
Ресницы у библиотекарши опустились и закрыли от меня и от всех ее глаза. Я заметил, что по лицу ее пробежала тень. Это была она! И она меня ждала.
О, радость подпольщика, нашедшего свою явку!
Библиотекарша тем временем овладела собой. Она подняла на меня глаза. Я смотрел на нее в упор. В ее глазах мелькнула радость, но где-то в самой их глубине я прочел тревогу, испуг, страх…
Равнодушно, как будто нехотя, библиотекарша ответила:
– Что вы! Это ведь старая книга!
Это была она. Все было хорошо!
Но нам помешал пожилой мужчина, выбиравший книги.
– Ах, Винниченко, – сказал он. – В самом деле, что с Винниченко? Вы, сударь, слышали о нем что-нибудь новое? Кажется, этот старый политикан снова изменил идее национального возрождения?
– Нет, – пожал я плечами, – я ничего не слыхал. Просто мне захотелось еще раз прочесть эту книгу. Знаете, под углом зрения нашей современности…
Будь он проклят, этот болтливый идиот, да еще, пожалуй, тайный изменник!
– В нашу эпоху возрождения идей национализма, – с патетическим тремоло провозгласил он, – у нас, к сожалению, так мало боевой националистической литературы! Гитлер расчистил нам путь и указал нам путеводную звезду – фашистский режим, – но мы собственными силами должны взяться за родное дело. Конечно, под эгидой великой Германии.
Мы поговорили с болтливым националистом о бедности националистической литературы. Я, как умел, выражал антисоветские чувства, а он кипятился и посылал проклятия на голову всяческих демократий. Откуда взялись в нашей жизни такие контрреволюционные чучела? Библиотекарша слушала нас, опустив глаза, и продолжала свою работу, – она делала какие-то пометки в абонементах. Я видел, как на виске у нее бьется жилка. Наконец мне удалось опять обратиться к ней.
– Тогда дайте мне что-нибудь другое о национальном возрождении.
Она посмотрела на меня.
– Что же вам дать?
В ее глазах мелькнули смятение, страх.
Что такое? Нам грозит опасность?
Но я тотчас успокоил себя. Так тяжело, так опасно осуществлять здесь нашу подпольную связь. Я почувствовал нежность к этой немолодой женщине, которая, рискуя жизнью, на склоне лет стала подпольным связным. Мне хотелось обнять ее, прижаться к ее покатому плечу.
– Что бы вам такое дать? – произнесла она еще раз, глядя в сторону, точно раздумывая, что бы мне предложить.
Мой чертов собеседник-националист тотчас поспешил ей на помощь:
– Ах, мой друг, возьмите «Украинскую культуру» в львовском издании Тиктора! Эта книга утвердит вас в ваших националистических чувствах. Эта книга…
Библиотекарша бросила на него взгляд и сказала мне:
– Хорошо. Я дам вам и «Украинскую культуру», но вот взгляните, может, вас заинтересует эта книга…
Она достала брошюру и протянула мне ее через стол.
Брошюра называлась «Украинская нация и борьба за великую Германию». Она вышла в свет в Лейпциге.
Мой собеседник-националист тотчас заинтересовался ею. Он буквально вырвал книгу у меня из рук.
– Позвольте, сударь, посмотреть и мне…
Будь он проклят! Я готов был размозжить ему голову.
Библиотекарша следила за ним пустым, безучастным взглядом. Она была спокойна за код.
Впрочем, националист быстро вернул мне книгу:
– Очень, очень любопытно! Стоит познакомиться. И все-таки я советую вам «Украинскую культуру». Будьте любезны, сударыня, у вас ведь есть издание «Украинской культуры»?
– Есть, – ответила библиотекарша и посмотрела на меня. – Вам «Украинскую культуру» тоже дать?
– Я вам очень благодарен, – сказал я, – потом я непременно возьму ее. Но сейчас разрешите мне просмотреть здесь эту брошюру, я не знаю, брать ее мне или не брать?
Библиотекарша кивнула головой. В глазах ее снова светился ужас, едва приметный, но ясный для меня.
Я взял книгу и отошел. Мой собеседник, к счастью, занялся каким-то альбомом.
Семь, семнадцать, двадцать семь… Я раскрыл книгу на седьмой странице. Библиотекарша не смотрела на меня, она продолжала делать какие-то пометки в своих абонементах. Но я ощущал так, как можно ощущать холод и тепло, что всем своим существом она была здесь, рядом со мною. Я делал вид, будто бегло просматриваю страницы, а в действительности искал буквы, отмеченные карандашом.
«М». Первым – на седьмой странице – я нашел прописное «М». Прописная буква означала фамилию.
Я перевернул седьмую страницу.
На семнадцатой я нашел «п».
На двадцать седьмой было отмечено «о».
Я перевернул тридцать седьмую, сорок седьмую, а затем сызнова – седьмую: г-и-б…
Погиб!
Я весь похолодел.
Но ни один мускул не должен был дрогнуть у меня на лице. Собеседник-националист заполнял около библиотекарши свой абонемент, одна девочка вышла, пришел мальчик с согбенной бабушкой. Потом вошел полицай и спросил у библиотекарши, нет ли брошюры о том, когда немцы будут наделять полицаев землей.
Я смотрел на какую-то страницу, – я делал вид, будто с увлечением читаю ее, – и страшные мысли вихрем проносились в моем прояснившемся сознании.
«ж-д-у-п-р-о-в-а-л-а», – прочел я дальше.
«Жду провала», – это говорил о себе связной, старушка библиотекарша. Мне так хотелось взглянуть на нее, но я не должен был этого делать. Я чувствовал, как напряжены у нее сейчас каждый нерв, каждая жилка. Она ждала провала, быть может сейчас, сию минуту, но она осталась на своем посту, чтобы передать мне то, что должна была передать.
М! «М» – это, очевидно, и был футболист; библиотекарша, видимо, не знала, что фамилия его мне неизвестна.
«Беги!» – прочел я.
«Немедленно!»
Я чувствовал, что она там, за моей спиной, думает именно об этом, – беги, немедленно… Мне тоже грозила опасность. Как же быть? Куда бежать? Какая опасность?
«Ищи платок»…
После этого на страничке стоял крестик. Продолжения не будет. И на этой явке – крест. Но платок – женщину, которая уронит платок, – третью явку, я должен был искать. Еще не все погибло.
Я закрыл книгу.
– Ну как, сударь? – спросил у меня пожилой националист.
Я приветливо взглянул на него, все во мне кипело, на всю жизнь я запомнил его ненавистное лицо, – собственными руками я повешу тебя на балконе! – и ответил ему без всякого выражения:
– Как сказать, сударь. Эта книга рассчитана преимущественно на молодого читателя, а не на нас с вами, которые столько видели на своем веку…
Как мне отвязаться от этого господина? И как поскорее уйти отсюда? Скверно, когда не знаешь, какая грозит тебе опасность. Может, внезапно растворятся двери и войдут гестаповцы, чтобы забрать библиотекаршу и меня? Я читал в ее испуганных глазах: уходи, скорей уходи! Может, она ждет, когда я уйду, чтобы тогда тоже спастись самой? Может, пренебрегая опасностью, она сидит тут только ради моего спасения?
– Я не возьму этой книги, – сказал я и положил брошюру на стол.
Библиотекарша смотрела на меня, и в ее глазах я читал только одно: «Уходи, скорей уходи!» Она показала глазами на моего соседа у стола, пожилого националиста: мне надо его остерегаться!
Как же мне уйти, не взяв ни одной книги? Зачем же я приходил в библиотеку?
– Пожалуй, сейчас я ничего не возьму, – сказал я, – мне нужно было именно «Возрождение нации». В другой раз… До свидания.
– До свидания, – тотчас тихо ответила она.
На мгновение я еще раз заглянул ей в глаза. Она тоже посмотрела мне в глаза. Не было в мире людей, которые были бы ближе друг другу по мыслям, по чувствам, по духу, чем мы с нею. Как я любил эту женщину – моего соратника, мою сестру, мою мать! Как любила она меня…
Я повернулся и пошел прочь. Она смотрела мне в спину, пока я не ступил за порог. Я чувствовал на своей спине ее взгляд. Она прощалась со мной. А может, прощалась и с собственной жизнью…
На улице по-прежнему было совершенно безлюдно. Скорее за угол, и – прочь отсюда! Но я не знал, куда же прочь? Угол библиотеки обрушился от взрыва, и тротуар был завален грудами кирпича. Я переступил через два кирпича – вот он, спасительный угол!
– Минутку! – услышал я позади. – Сударь!
Будь ты проклят! Это был опять мой собеседник-националист. Он вышел вслед за мной. Что ему от меня надо? Сомнений не было: это был гитлеровский агент, шпион!
Я остановился, занеся ногу над кирпичом, он поравнялся со мною.
– Вам, сударь, в какую сторону?
Я проворчал что-то невнятное.
– Знаете, сударь, тут за углом букинист, давайте зайдем к нему. Вы меня заинтересовали. В конце концов мы можем заказать ему, и он нам разыщет. – Он вдруг хихикнул. – Знаете, в квартирах расстрелянных большевиков можно найти много любопытного: они очень любили редкие издания. Нечего греха таить, у них было тяготение к цивилизации. На наше счастье, фашисты вовремя все это оборвали вместе с их гнусной жизнью…
Я споткнулся о кирпич, всем корпусом наклонился вперед, чтобы не упасть, и сильно зашиб о кирпич палец. Господин предупредительно подхватил меня под левую руку. Но я уже выпрямился – в правой руке у меня был кирпич – и изо всех сил, – а сил у меня в эту минуту слепой ярости было более чем достаточно, – хватил его кирпичом по гнусной башке.
Он упал, даже не вскрикнув.
А я перепрыгнул через его тело и кинулся за угол.
По улице прямо ко мне шло несколько человек: какая-то женщина, два мальчика, старик с палкой, – и я побежал им навстречу.
Они расступились в испуге. Я снова завернул за угол, – там тоже шли какие-то люди, – но я бежал, и позади уже кричало несколько голосов. Я бросился в какой-то двор сразу за углом.
На минуту я остановился. Сердце бешено колотилось и груди. Бегун из меня был неважный. По улице кто-то промчался, крича истошным голосом.
Потом закричали еще двое:
– Держи! Держи! Беги наперерез!
Но они повернули направо – к Набережной. Через минуту они добегут до угла, увидят, что там никого нет, и вернутся назад. Я вошел во двор.
Стая собак рылась в выгребной яме. В глубине двора над покосившейся дверью виднелась надпись: «Слесарная мастерская».
Я скорым шагом пересек двор, толкнул дверцу и вошел в слесарную мастерскую.
Лысый старичок в очках с железной оправой и с зеленым козырьком над глазами возился с закоптелым примусом.
– Здравствуйте! – громко сказал я. – Нет ли у вас в продаже зажигалок?
Старичок посмотрел на меня и вынул из угла ящичек из-под печенья «Капитен». Он поставил передо мною ящичек и снова взялся за примус.
Зажигалок была целая куча: из патронов, из пластмассы, из алюминиевых снарядных ободков.