355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Избранное в 2 томах. Том 2 » Текст книги (страница 34)
Избранное в 2 томах. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:06

Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 2"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)

Я шумно вздохнул.

– Все-таки я буду не один!

– С нами связь будешь держать только через Инженера. Завтра – вторник. Инженер найдет тебя в пятницу, в двенадцать часов, в парке, около Павловского клуба.

Я услышал, как Инженер заерзал на месте и от волнения перестал дышать. Он все-таки попадет в город! Может, удастся, не наводя справок, узнать о своих?

– Фамилии? – спросил я.

– Фамилий не будет, – ответил Кобец. – Придется тебе помучиться, пока установишь связи.

Мне стало досадно. Опять начинается этот эзоповский язык конспирации! Я – архитектор, а не перепелка!

– Прежде всего, – сказал Кобец, – завтра в четыре часа пойдешь на футбольный матч. Ты ведь в мирное время был, вероятно, болельщиком? Там тебе понравится хороший игрок. Не скажу, только – форвард, голкипер или хавбек… – Легкая ирония прозвучала в словах Кобца. – Приметы следующие: играть этот чудак будет в ботинках разного цвета – у футболистов, знаешь, один бутс часто истрепывается раньше другого. Правый ботинок будет желтый, а левый черный.

– Правый желтый, – повторил я, – а левый черный.

– Правый желтый, а левый черный, – повторил Кобец.

«Правый желтый, а левый черный», – запомнил я на всю жизнь.

– Подойдешь к нему между таймами и скажешь, что «был пендель, а рефери не заметил».

– Был пендель, а рефери не заметил.

– Был пендель, а рефери не заметил. А он тебе скажет: «Ты ошибся, был офсайд».

– Ты ошибся, был офсайд.

– Ну, вот! А там вы уж посмотрите, как вам договориться. Он один из всех троих знает, что нам нужно, он вместе с тобой и организует через городское подполье получение карточек.

Мы помолчали. Мне понравилась футбольная терминология для связи. Когда-то я был страстным футболистом.

– Вторая связь, – сказал Кобец, – только на тот случай, если завтра на матче ты не увидишь футболиста в непарных бутсах. Тогда послезавтра пойдешь в библиотеку, которая когда-то называлась библиотекой имени Короленко, и спросишь у дежурной библиотекарши: «Нет ли случайно книги «Возрождение нации»?

– Книги «Возрождение нации».

– Нет ли случайно книги «Возрождение нации»? – поправил меня Кобец.

Я повторил.

– Если она скажет: «Что вы! Это ведь старая книга».

– Что вы! Это ведь старая книга…

– …Тогда скажешь: «Ну, тогда дайте что-нибудь другое о национальном возрождении».

– Ну, тогда дайте что-нибудь другое о национальном возрождении.

– Возьмешь книгу, которую она тебе даст, и прочитаешь буквы, отмеченные на страницах, которые оканчиваются на семь, – семь, семнадцать, двадцать семь…

– Семь, семнадцать, двадцать семь…

Десятки книг о старом революционном подполье, прочитанные мною, встали в моей памяти. Как возвращается вдруг жизнь к тому, что, казалось бы, давно уже пережито и безвозвратно кануло в вечность!

– Третья связь, – сказал Кобец, – только на тот случай, если ты не найдешь первых двух. Она самая простая. Это женщина, которая ежедневно от двух до половины третьего будет проходить на новом кладбище мимо памятника академику Багалею и при этом ронять на землю платок. Не торопись поднимать платок: может случиться, что поднимет кто-нибудь посторонний. Поди вслед за нею, догони ее, опереди и скажи просто: «Я вас нашел». Она скажет, куда тебе сейчас идти. Все.

Кобец перевел дух точно после тяжелой работы.

Стало тихо. Мы молча сидели и курили в рукав. С куреньем можно было бы и не прятаться, потому что опасность не грозила ни с воздуха, ни с земли. Да и Пугач с Сычом стояли на страже. Но Кобец требовал неукоснительного соблюдения всех правил предосторожности, чтобы мы освоились с ними, чтобы они вошли в нашу плоть и кровь, стали нашей новой – подпольной – натурой.

Тихо было в лесу. Стрекотали только цикады. Но стрекот их не нарушал, а скорее углублял тишину. Мертвая тишина стояла кругом в лесу. Мертвая тишина, казалось, царила над всем миром.

Нет, не тишина царила над миром в конце лета тысяча девятьсот сорок второго года. Мир гремел и полыхал в пламени страшной войны. Полыхали Европа, Азия, Африка и Тихий океан. От Белого до Черного моря гремели советские фронты. Каждое мгновение в героических боях умирали советские красноармейцы. Каждое мгновение в гитлеровских казематах погибали советские люди – их расстреливали, вешали, сжигали. Миллионы советских людей ни на мгновение не забывали, что их жизнь принадлежит только родной стране и будущему человечества.

С завтрашнего дня начиналась и моя борьба, а вне борьбы я не представлял уже себе свою жизнь. В борьбе заключался теперь весь ее смысл.

– Спать! – сказал Кобец.

Он подошел ко мне и, хотя до моего ухода оставалось еще несколько часов, обнял меня на прощанье.

– Будь здоров и счастлив, архитектор! – сказал Кобец. – Берегись измены. Но людям – верь. Ты ведь идешь в советский город, к советским людям.

– Ты-то ведь не поверил Лопушенко, – сказал я.

Он полез в землянку, и оттуда донесся его хитрый смешок:

– Вон Горпина Пантелеймоновна и та полагает, что нельзя всем доверять! А ты ведь Горпине Пантелеймоновне веришь?

Я тоже залез в землянку и лег навзничь на листья. Тьма совсем поглотила меня, только в лазке нашей землянки чуть-чуть синел клочок небосвода и на нем горела одна звезда. Это был Марс – бог войны, – вспомнил я почему-то.

Я понял, что не засну в эту ночь. А мне надо было выспаться перед дорогой.

«Случится ли мне встретить Ольгу где-нибудь на улице родного города? Да и жива ли она вообще?»

«Набережная, семнадцать, комната тридцать пять», – вспомнил я адрес Ольги, и воспоминание о той ночи снова овладело мною. Как тихо и грустно мечтала тогда Ольга о белом доме на берегу реки посреди тенистого сада…

«А где же я буду жить в городе?» – вдруг пришло мне в голову. Кобец так и не сказал мне об этом.

Но Кобец спал, и мне не хотелось будить его.

– Я буду бездомным.

Я был бездомным уже целый год, и буду бездомным, пока сияние победы не озарит мою борьбу. Ибо мой дом – это вся моя Родина до последнего ее гражданина. Ты должен строить себе этот дом, архитектор!

Близилось утро. Светало.

Сладостный родной дом
1

Это было самое отвратительное чувство из всех, какие мне пришлось испытать за всю свою жизнь. И это было нестерпимое оскорбление.

Но я должен был стерпеть его.

Я полз, полз на животе, стараясь как можно плотнее прижаться к земле. Я опирался на локти, передвигал живот, подтягивал колени, снова опирался на локти. Я подвигался дюйм за дюймом – очень медленно.

Когда в лесных странствиях при выполнении задания надо было подкрасться к насыпи, водокачке или к немцу, стоявшему на часах, – мне не раз приходилось подбираться ползком к месту операции. Это было совершенно законно: иного способа добраться незамеченным не было.

Это было неудобно, но я не чувствовал себя оскорбленным, мною владел только гнев.

Не неудобство противоестественного способа передвижения уязвляло меня на этот раз, – нет, я задыхался от ужасного, нестерпимого оскорбления.

Я вползал на животе в дом, который год назад был моим домом. Я переползал на животе порог моего родного дома.

Ночь захватила меня на улице и теперь, с наступлением «комендантского часа», нужно было опасаться патрулей.

«…Сладостный родной дом…» – вспомнилась мне английская песенка. Нет, это была не песенка, это была молитва, это был гимн о семейном очаге и неприкосновенности сладостного родного дома.

Около разрушенного сарая я остановился и притих, прижавшись животом к земле. Минуту я лежал, уткнувшись лицом в сухую траву, – я должен был полежать некоторое время, чтобы подавить чувство протеста, чтобы успокоиться и взять себя в руки. Потом я поднял голову и прислушался.

Было тихо. Поблизости никого не было. С улицы меня никто не заметил. Луна только поднялась над крышами домов, и было плохо видно. Если бы это не были места, известные мне досконально, я бы ничего не узнал. Десять лет я каждый день проходил по этой дорожке от дома к калитке. Теперь я лежал у дорожки, уткнувшись лицом в траву, и прислушивался, не обнаружил ли меня кто-нибудь.

Это было самое знакомое мне место на всем земном шаре, и никакая тьма не была для меня непроглядной. Место очень изменилось за год войны, но я узнавал его во всех деталях. Развалины моего дома – в тот день, перед бегством – я видел несколько минут, но зрелище их запечатлелось в моей памяти на всю жизнь. Сегодня уже не торчала обгорелая балка, не валялись рухнувшие потолочины, не висели косяки дверей, ни единой дощечки не осталось на пепелище моего дома. Все дерево, очевидно, пожрала минувшая холодная зима. Теперь развалины моего дома представляли собою лишь груду битого камня и кирпича, кучу исковерканных железных кронштейнов и обломков кровельного железа. Тропинка вокруг развалин густо заросла травой, по ней никто не ходил, травой поросли и сами развалины, трава пробивалась между кирпичами, на оконных косяках, из кухонной печи, – в моем доме жила теперь только трава.

Нечего было и думать о том, чтобы провести здесь ночь.

Сарай тоже был не пригоден для ночлега: крышу с него сорвали, в стенах зияли дыры, а изнутри тянуло смрадом, – прохожие превратили сарай в уборную.

«…Мой дом – сладостный и родной…»

Во время странствий мне за этот год не раз приходилось ночевать под открытым небом. Я спал под открытым небом даже в морозную, буранную ночь в Голодной степи; но здесь, в родном городе, крыша и стены были необходимы мне не для комфорта, а для того, чтобы укрыться от посторонних глаз. Если приткнуться где-нибудь здесь между камнями, будет, конечно, неуютно, но я все же могу заснуть, проспать рассвет и утром попасться кому-нибудь на глаза.

Ночлег надо искать где-нибудь под крышей.

Дом номер семнадцать по Набережной, где я приютился в ту ночь и где встретил Ольгу, был в двух шагах за углом. Живет ли там сейчас Ольга? Кобец не возражал против возобновления с нею знакомства. Но примет ли она меня, нежданного, позабытого? Какой она стала сейчас, кто – она?

Кто я, это мне было известно. Я не ушел тогда далеко на восток, переждал, притаясь, в Донбассе, убедился, что фашисты взяли верх, потерял надежду и – приспособился.

Если Ольга – наша, она с негодованием выгонит меня.

Нет, она не рискнет. Она примет меня, скрыв свое отвращение. И я тоже должен буду сделать вид, что не замечаю ее отвращения. Оба мы должны будем таиться друг от друга. Какой ужас!

Если Ольга примирилась с врагом и приспособилась, она меня, как приспособленца, охотно примет. Но какое непреодолимое отвращение придется тогда затаить мне!

Если же Ольга изменила… нет, я не мог сказать о ней это слово, – если Ольга потеряла свое лицо, то сумею ли я сдержаться и не обнаружить своего презрения к ней?

Во дворе дома номер семнадцать я остановился, чтобы оглядеться. Молодой месяц озарял все кругом зеленоватым призрачным светом, и я видел перед собою дом.

Третий этаж, несомненно, сгорел. Окон на третьем этаже не было совсем, а стены над оконными проемами были в языках черной копоти. На втором этаже следов пожара не было видно, в некоторых окнах даже поблескивали стекла. На первом этаже сквозь маскировку пробивались кое-где слабые лучи света. Если бы знать, за которым окном на втором этаже комната Ольги?

Я пробежал через двор и перешагнул порог черного хода.

Я благополучно миновал сени, – никто мне не встретился, – и на минуту задержался на площадке перед лестницей. Абсолютная тишина стояла в доме, абсолютная тьма окутывала коридор и переходы. Если бы я не видел огоньки в окнах первого этажа, я сказал бы, что дом так же не обитаем, как в тот октябрьский вечер сорок первого года. Но, чутко прислушавшись, я различил некоторые звуки. За одной дверью шумел примус, потом звякнула ложка – кто-то готовил ужин. За другой дверью прозвучал голос и стих, откуда-то издалека долетел отголосок детского плача. Здесь жили люди – жили тихо, затаясь, да и как еще могли они жить в захваченном врагом городе?

Я медленно пошел по лестнице наверх. Но не успел я подняться на три-четыре ступеньки, как чуть не полетел вниз головой: нога моя ступила в пустоту, какие-то камни посыпались из-под ног, и грохот их показался мне обвалом в горах. Я прижался к стене и замер.

Нет, было тихо: на грохот никто не откликнулся.

Тогда я вынул из кармана фонарик и посветил.

В бледном трепетном кружке фонарика передо мною возникла картина разрушения. Лестница в нескольких местах обрушилась, перил тоже не было, везде валялся мусор, – впечатление было такое, что на второй этаж уже давно никто не ходил. Но у меня не было выбора, я должен был идти до конца. Светя себе фонариком, я стал медленно подниматься дальше по обрушившейся лестнице.

Коридор на втором этаже был совершенно разрушен. Паркет был содран, накат изрублен топором, потолочные балки первого этажа выпирали, как голые ребра. Но я подвигался дальше – в конец коридора, где направо, третья от конца, должна была быть дверь тридцать пятой комнаты. Но дверей не было, справа и слева, как черные пещеры, зияли в проемах комнаты.

В тридцать пятой комнате тоже не было двери. В этой комнате тоже никто не жил.

Я перешагнул через порог и вошел в комнату.

Я отпустил кнопку фонарика и на минуту остался в темноте. Мрак окутал меня, и все же я крепко закрыл глаза. В это мгновение перед моим внутренним взволнованным взором тихо проплыла картина этой комнаты год назад. Лампа под зеленым абажуром на письменном столе в углу, а за обеденным столом – девушка в халатике с золотыми жар-птицами по синему полю. Это видение было так ярко и красочно – целая гамма тонов и полутонов, – что на короткое мгновение у меня пропало ощущение времени.

Не было этого года, и я слышал отзвук речи и тихий шелест мягкого, уютного халатика. Это было такое волнующее ощущение, и оно причинило мне такую боль, что я не выдержал, застонал и поспешно открыл глаза.

Картину разрушения и запустения выхватил из темноты неумолимый луч фонаря. Стены стояли угрюмые и грязные, покрытые пятнами засохшей плесени, с осыпавшейся штукатуркой, пол был завален мусором. В углу у стены стояла, наклонясь, заржавелая рама железной кровати.

Я прошел через комнату, – стекло хрустело у меня под ногами, – и сел на железную раму кровати.

Фонарик я погасил. Царила тьма, только чуть-чуть светился оконный проем, за ним стояло зеленоватое, залитое бледным лунным сиянием небо. Царила тишина, только у меня стучало в висках.

Я был один.

В тупом безразличии я просидел довольно долго. Перед моим умственным взором не вставали больше печальные виденья. Я просто сидел в разрушенной комнате посреди всякого хлама, и из углов тянуло сыростью и аммиаком… Но вокруг меня поднимались четыре стены, надо мной виднелся потолок, вряд ли кто заглянет сюда, в эти жуткие руины, посреди ночи, я могу переждать здесь до утра.

Может, Ольга живет теперь в другой комнате, там, на первом этаже? Может, это прозвучал ее голос? Эта мысль не взволновала меня. Мерзость запустения вошла в мою душу.

Я ощущал раму под собой, в ней сохранились железные прутья, на которые можно было лечь: прут под плечи, прут под поясницу, прут под ноги. Я лег, железо лязгнуло. Я заложил руки под голову и смотрел в оконный проем на зеленое небо. Луна поднималась в небе. Скоро она станет против окна. Так стояла она и год назад в эту пору.

Что готовит мне завтрашний день?

…Первые шаги сегодня были неудачны.

Я пришел в город через Дергачевские леса, затем через село Алексеевку и Зашатиловские овраги вышел прямо на стадион.

Был третий час дня, матч был назначен на три тридцать. Народу пришло довольно много – на футбол зрители собирались даже на захваченной врагом земле, – и оркестр немецких трубачей уже продувал мундштуки, чтобы исполнить марш перед началом матча. Я пробрался в толпу.

Матвейчук, который часто бывал в городе, усердно обучал меня, как держаться в толпе, среди своих и немцев, чтобы не вызвать подозрения. Я старался точно следовать советам Матвейчука. Я сохранял независимый вид среди своих и улыбался, когда на меня падал взгляд немца. Я старался не заговаривать со своими первым и бросал льстивое словцо, когда немец, не прося извинения, отстранял меня или наступал мне на ногу. Это меня не оскорбляло: я должен был так делать, потому что выполнял порученное мне задание и обязан был его выполнить. Но следить за собой и быть все время начеку было очень трудно, гораздо труднее, чем тогда, в конце зимы, когда я выходил в первый рейд во вражеский тыл. Тогда я бродил по чужим местам, среди неизвестных мне людей, а теперь я был в родном городе и на каждом шагу мог встретить человека, знавшего меня раньше. Со своими мне будет труднее, чем с немцами.

Я смотрел матч до конца. Шло состязание между сборной городской командой и командой немецких танкистов «Медведь». Среди одиннадцати футболистов городской команды я не увидел футболиста в непарных бутсах. Я обошел поле и присмотрелся к запасным, – у них тоже на ногах были желтые бутсы. Футболист в непарных бутсах должен был непременно играть сегодня, но он не играл.

Неточная явка? Случайность? Провал? Так или иначе – первая связь была потеряна…

Я вышел с территории стадиона, миновал шатиловские овраги и, обходя центр города, по Барачному переулку и улице Писателей, вышел мимо Клинического городка на Бассейную. Сейчас меня беспокоило только одно – где провести ночь, как скрыться от патрулей и дожить до завтрашней встречи в библиотеке? Безотчетно я направился туда, где жил раньше…

…Мне было очень неудобно лежать сейчас на железной раме, я ворочался с боку на бок, прутья скрипели, и я прислушивался к гулкому отзвучию на пустом этаже.

Ольга, очевидно, не пережила зимы. Как суждено было ей погибнуть? От голода? В гестапо? В противотанковых рвах за городом?

Лихорадочный, тяжелый сон медленно смыкал мне глаза.

Проснувшись утром, я спустился по лестнице и остановился на нижней площадке. Если я выйду сейчас через черный ход во двор, меня могут увидеть местные жители. Может, лучше пройти через вестибюль и парадный ход прямо на улицу?

Я свернул с площадки – не на черный ход и не в вестибюль к парадному подъезду, – а в коридор первого этажа, остановился перед дверью, из-за которой услышал вчера шум примуса, и постучался.

– Кто здесь? – спросил женский голос, и у меня замерло сердце.

– Скажите, пожалуйста, где живет Ольга Басаман?

Дверь отворилась, и на пороге показалась женщина. Это была пожилая женщина, за подол ее держался ребенок.

– Кого вам надо?

– В этом доме, – сказал я спокойно и вежливо, – в прошлом году, еще при «советах», жила моя знакомая, стенографистка Ольга Басаман. В тридцать пятой комнате на втором этаже. Я потерял ее из виду уже давно, а сейчас мне необходимо найти ее. Не скажете ли вы мне, в какую комнату она перебралась?

Женщина внимательно посмотрела на меня, однако она не удивилась.

– Я помню, – сказала она, – что здесь жила стенографистка Басаман. Она теперь здесь не живет, и я не знаю, куда она перебралась. Раза два я встречала ее на улице.

Она встречала Ольгу на улице! Значит, Ольга жива…..

– Давно вы ее встречали?

– Месяца два назад.

– Два месяца!

– Простите за беспокойство, – извинился я.

– Ничего, – сказала женщина. – Теперь все друг друга ищут. – Она хотела притворить дверь, но задержалась. Она любила поговорить, и характер у нее был, видно, приветливый. Ей хотелось утешить меня. – Попервоначалу, – сказала она, – все друг друга избегали, не до того было, а теперь люди как-то ожили, и все, все поголовно, бросились разыскивать своих родственников, друзей, знакомых. Но многих уже нет на свете…

Я смотрел на женщину и слушал ее. Это была первая женщина, с которой я говорил в родном городе после года гитлеровской оккупации. Такие вот пожилые женщины с ребенком, держащимся за подол, были в нашем городе и год назад. Но я чувствовал, что год назад эта женщина была не такой. За этот год она страшно изменилась. Этот минувший год я видел у нее в седине на висках, в складках у губ, в потускневших зрачках.

– Вы нездешний? – спросила женщина. – Приезжий?

– Нет, – ответил я, – я здешний. Но приехал действительно недавно. Некоторое время я отсутствовал.

Женщина вздохнула.

Мне казалось, что она знает все, что я могу ей сказать и чего сказать не могу. И она знает, что расспрашивать нельзя. Точно между нами был какой-то сговор.

– Знаете что, – сказала женщина, – вы бы сходили к управдому и узнали у него.

– А где же управдом? – спросил я. Я знал, что к управдому я не пойду.

– У нас управдом один на целый квартал, – ответила женщина. – Сейчас он в домоуправлении. Вы знаете, где домоуправление? На углу, там, где когда-то была аптека. – Она принужденно улыбнулась. – Теперь все выздоровели, больных нет, и аптека никому не нужна. Управдом устроил в ней свою канцелярию.

– Ах вот как! – сказал я. – Я сейчас схожу к нему и узнаю. Спасибо.

– До свидания, – сказала женщина.

Я поклонился и пошел. Женщина стояла на пороге, не притворяя двери. Я чувствовал на себе ее взгляд.

– Куда же вы? – сказала женщина. – В вестибюле дверь заколочена. Идите так же, как пришли, через черный ход.

– Ах да! – спохватился я. – Совершенно верно! Это я машинально. Раньше я всегда приходил сюда через парадный ход. До свидания. Большое спасибо.

Дверь за мною захлопнулась. Женщина заперлась.

Я вышел на улицу и огляделся по сторонам. Народу на улице не было, – наша улица всегда была тихой и пустынной. Сколько раз за свою жизнь я прошел вверх и вниз по этой улице! Я мог пройти по тротуару в потемках и не сбиться, – в моей памяти стояли каждый камешек и каждая ямка. Моя улица совсем не изменилась за этот год. Те же дома, та же булыжная мостовая, те же деревья вдоль тротуара. Но все это стало иным – не таким, как год назад.

Я свернул направо и пошел прямо к аптеке на углу. Вывеска «Аптека» еще висела над входом, но широкие витрины были выбиты и заложены диктом.

– Могу я видеть квартального управляющего? – спросил я на пороге, не притворяя за собой дверь.

Передо мной была аптека, такая, какой я знал ее десять лет. «Venena» и «Optica» на матовом стекле шкафов, надписи на белых эмалированных табличках, ящиках с медикаментами, – сколько зубного порошка и пирамидона купил я здесь! Но шкафы были пусты, под стеклом прилавка не видно было баночек и туб, а на месте, где когда-то красовался лозунг «Здоровье трудящимся!», висела олеография «Адольф Гитлер». За прилавком склонилась над бумагами девушка, на месте провизора сидел человек в картузе, с усиками, точь-в-точь как у Гитлера.

– Я управляющий, – сказал человечек с провизорского места, и я тотчас его признал, несмотря на шутовские усики.

Это был тот самый дворник, которого я видел в последний день моего пребывания в городе и которого вечером приветствовал словами: «Доброе утро!» Он стоял тогда, как собственный монумент, и смотрел в небо, где заходили на бомбежку самолеты.

– Здравствуйте! – сказал я.

– Здравствуйте, – величественно ответил дворник.

Я понял, что он тоже узнал меня. Десять лет он подметал улицу перед аптекой, а я проходил мимо него.

– Скажите, пожалуйста, тут в доме номер семнадцать по Набережной еще при «советах» проживала стенографистка Ольга Басаман, не знаете ли вы, куда она переехала?

Дворник-управляющий смотрел прямо перед собой. Он либо погрузился в воспоминания обо мне, либо придумывал, что бы мне такое ответить. А может, он соображал, откуда это я взялся вдруг после целого года отсутствия и не следует ли немедленно сообщить обо мне в гестапо?

– Ольга Басаман, – сказал дворник, – ушла из дома номер семнадцать сразу же после того, как кончились «советы», еще до пожара. Потом она приходила за вещами. Еще до того, как я стал управдомом. Корреспонденцию, которая приходила на ее имя, мы переадресовывали… – Он раскрыл книгу, послюнявил палец, перевернул страницу и прочитал: – Юмовская, одиннадцать, квартира сорок. Там живет ее мать с двумя детьми, и Ольга Басаман теперь перебралась туда.

– Спасибо, – сказал я. Потом я любезно улыбнулся. – Какой вы здесь порядок навели. Это очень хорошо.

Девушка из-за прилавка с любопытством посмотрела на меня.

Юмовская, одиннадцать, квартира сорок. Ольга была в городе, у нее был адрес. Она жила с матерью и ее двумя детьми. На мой вопрос о родителях она ответила тогда молчанием. Я не знал, что у нее есть мать.

– Спасибо, – поблагодарил я еще раз дворника и собрался уходить.

Дворник-управдом не ответил и отнесся к моему намерению безучастно.

– А вы, – спросил вдруг я, – не узнаете меня? Я вас тотчас узнал.

– Отчего же? – сказал дворник. – Вы жили в девятнадцатом за углом, квартира три. Вы прибежали домой после того, как взорвалась бомба, сразу ушли и больше уже не приходили.

Какая страшная память у дворников! И это был первый знакомый, которого я встретил в городе. Таким образом, в своем новом обличье я должен был выступить с этой встречи, с этой минуты.

– Совершенно верно, – сказал я, – я приехал с рытья окопов и увидел, что остался бездомным. Все мое имущество тогда погибло… – Я вздохнул. При этих словах, безусловно, надо было вздохнуть. – Мне даже не во что было переодеться и негде было переночевать. Потом я уехал в Донбасс. Строил там, знаете… (Господи! Что я мог там строить!) Вы ведь знаете, я архитектор?

– Знаю, – сказал дворник. – Вы строили тот дом около «Спартака», который сгорел этим летом от советских бомб.

– Верно! – сказал я. – Какая жалость!

Надо было уходить, но сделать это надо было так, чтобы не возбудить никаких подозрений.

– Знаете, – сказал я, – мне так бы хотелось поселиться опять где-нибудь в этих местах, я так привык к ним. Я охотно переехал бы опять в этот квартал. Нет ли здесь свободной квартиры?

Дворник-управдом отнесся к моему намерению безучастно.

– Вы ведь знаете, что ордера на уцелевшие квартиры дает только управа и только немцам. Но в разрушенных домах можно подыскать что-нибудь более или менее подходящее, немножко подремонтировать… – Он помолчал. – Что-нибудь подыскать можно.

– Я был бы вам очень признателен, если бы вы что-нибудь подыскали для меня.

Дворник помолчал, потом сказал:

– Тысяча марок, и я вам подыщу.

Девушка за прилавком даже не моргнула. Она с любопытством разглядывала меня, будущего жителя ее квартала. Простота, с какой у меня потребовали взятку, поразила меня, я такой простоты не ожидал. Я чуть не смутился, потому что вообще не умел давать взятки.

– Что вы говорите! – обрадовался я. Но тотчас сдержался: играть надо было правдоподобнее. Я покачал головой и стал прибедняться. – Только тысяча марок это все-таки дорогонько.

– Восемьсот, – сказал дворник, – только для вас, как для старого жителя нашего квартала.

– Даю пятьсот, – предложил я. Мне было ужасно стыдно, особенно перед девушкой за прилавком.

Мы сошлись на шестистах. Я дал дворнику в качестве аванса триста марок, добрую половину суммы, которой снабдил меня на дорогу товарищ Кобец. Затем мы пожали друг другу руки, и я вышел. Девушка не отрывала от меня любопытных глаз.

– Зайдите, ну хоть завтра после обеда, – крикнул мне вдогонку дворник.

Он не спросил у меня, где я живу и в порядке ли у меня документы.

Я свернул на Слесарную и пошел низом. По людным нагорным улицам я решил не ходить. Я пройду по Белгородской до Технологического спуска, а оттуда прямо на Юмовскую. Я не мог уже не пойти к Ольге.

Если дворнику на все наплевать, кроме взятки, и все будет в порядке с регистрацией документов, обещанной футболистом в непарных бутсах, которого я еще не нашел, то что может быть лучше, чем поселиться в квартале, где управдом-дворник знает тебя уже десять лет?

А что если управдом-дворник только заманивал меня, выполняя функцию агента полиции или гестапо?

Чему отдать на этот раз предпочтение – риску или осторожности?

На уличках под горой мне встречалось мало народу. Я миновал клуб Антошкина, Жаткинский въезд, дом бывшего суда. Маленькие домики все сохранились, только были грязны, и окна в них были забиты фанерой. Никаких следов немецкого хозяйничанья я на этих уличках не заметил. Казалось, просто чума или холера опустошили эти места, и они стали заброшенными и угрюмыми.

На Юмовскую я попал через тупик – дом номер одиннадцать по Юмовской задом выходил на территорию Украинского физико-технического института. На газоне между асфальтированными дорожками английского палисадника паслись лошади с военными клеймами на лоснящихся крупах. Здесь, в залах и лабораториях всемирно известного научного учреждения, стояли какие-то немецкие обозы. Я вошел во двор. Вот и подъезд с табличкой «33–43». Мне стало немного не по себе. Здесь, в этом подъезде, живет Ольга. Быть может, сейчас я увижу ее. По двору сновали итальянские солдаты. Куда я иду? Что, если прямо к врагу? Но разве не лучше всего для «легализации» использовать знакомство с Ольгой, которая прожила этот год в захваченном оккупантами городе? Так успокаивал я свою совесть…

На третьем этаже я остановился у двери с цифрой «40».

Сердце у меня похолодело, я тяжело переводил дыхание. Чего я так волнуюсь? Отчего у меня замирает дух? Что мне Ольга?.. Я протянул руку и коротко стукнул.

Передняя за дверью была совершенно пуста, – я услышал, как в пустоте гулко отдался по всем комнатам мой негромкий стук. В ту же минуту в глубине квартиры скрипнула дверь.

Я еще раз перевел дыхание.

Женский голос спросил:

– Кто там?

Я узнал голос. Сколько раз за этот год он чудился мне во сне.

Я вздохнул полной грудью, чтобы унять дрожь, и сказал:

– Откройте, пожалуйста…

Мгновение за дверью царила тишина. Затем с лязгом упала цепочка.

В темном проеме стояла женская фигура.

Я ступил через порог и тотчас притворил за собой двери. В полумраке неосвещенной передней она стояла передо мной и молчала. Все двери в комнаты были плотно затворены. Я слышал, как она дышит. Я узнавал ее дыхание.

Потом я почувствовал, как две руки легли мне на плечи.

– Это… ты!..

Она откинулась, быть может хотела взглянуть на меня, но ничего не увидела впотьмах.

Это была Ольга.

2

Мы вошли в комнату. Это была большая комната в два окна, почти совсем пустая: диван, застланный рядном, кровать с коротким детским одеялом, обеденный стол, три стула, шкафчик, туалетик. На туалетике стояло зеркальце, а на нем в уголках – две фотокарточки. Больше в комнате ничего не было. На окнах не было гардин, на полу и на стенах не было ковров, не было цветов, картин – никаких украшений.

Она смотрела на меня. Я смотрел на нее. Это была Ольга.

Ольга была одета в короткую легкую юбку и широкую украинскую сорочку, вышитую черными и красными крестиками.

Ольга была выше, чем я представлял себе. Она была тоньше, чем я думал. Она как будто стала старше. И волосы были не ее.

Волосы у Ольги были тогда золотистые, а теперь они утратили блеск, стали тусклыми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю