355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 41)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)

Страшась сибирки, охотский тракт перегородили рогатинами, поставили солдат. Караул несли строго.

Служба на тракте была трудна, маялись служивые животами от гнилой воды, сырость в землянках донимала, начальство спрашивало свирепо, и злы были солдаты до крайности. Ни проехать было, ни пройти, хотя бы и дорожками тайными. Ступишь в чащу, а тут солдат с ружьём, и чуть что – порет штыком без жалости.

Но на судейского крючка денежным запашком из Охотска потянуло. И кто такого удержит, коли сладким этим ветерком пахнуло. Солдаты на тракте? Караул в чащобах? Эка невидаль... Судейский народец и в хороший день, по ровной дороге, напрямую – всё одно не ходит. Стороной, петлистым заячьим скоком норовит обежать. Так сподручнее.

В Охотск судейского позвал Лебедев-Ласточкин. Позвал властно, в словах не разбираясь. С нарочным было передано: ты, мол, Ивану Ларионовичу верной был собакой, а теперь на моём подворье попрыгай. Зубы были меня кусать, знать, и на моих врагов клыков достанет. После таких слов сразу же деньги судейскому сунули. Не задарма-де зовём, но с пониманием, что ты за пёс. Ему бы обидеться, ан нет. Судейский на слова крутые ничего не ответил. Денежки побросал в руке, не то тяжесть их, не то подлость, что за ними стояла, измеряя, посидел на лавке перед нарочным, покачал ножками, как дитя малое (тот стоял у дверей, поглядывал), сполз боком, подошёл вплотную. Нарочный, дядя в плечах не узкий, но всё же отклонился, лицо оберегая, ан крючок скромно сказал:

   – Завтра чуть свет придёшь. А тут уж я распоряжусь.

Мужик торопливо повернулся к дверям (рад был, что за слова дерзкие в морду не получил), но, прежде чем успел ухватиться за скобу, в спину ему судейский добавил:

   – И в дорогу приготовься. Оно, может, завтра и выедем.

Мужик рот раскрыл сказать что-то, но этого ему судейский не позволил.

   – Иди, – сказал, – иди. С Богом!

Мужик вышел.

Судейский постоял молча и ещё раз деньги на ладони подкинул. Пачка была изрядная. Сощурил глаза на свечу и отчётливо лицо Ивана Андреевича разглядел. Тот ему подмигнул. Да так явственно: щека вверх поползла и глаза прикрыла, однако, что за тем знаком скрывалось, судейский, хоть и зело опытен был в делах подлых, не угадал. Походил, походил по комнате, складывая на разные лады губы и морща лоб, но ничего резонного в голову ему не пришло.

   – Ладно, – сказал, – ладно.

Пополнил благолепно лампаду маслицем у иконки и в третий раз сказал:

   – Ладно, – но уже с иным оттенком в голосе. Вроде потвёрже и определённее.

В России, как известно, деньги и камни дробят, а ежели учесть к тому же, что чиновники российские даже и не из гранита ваяны, то ничего удивительного не случилось, когда судейский в нарушение караула объявился в Охотске много раньше, чем его ожидали, и прямо на подворье Ивана Андреевича.

Иван Андреевич мужчина не из слабых, но и то смутился, однако, тут же оправившись, сказал:

   – Садись, коли явился.

У Лебедева, как к петле приговорённые, стояли у стены два молодца: Каюмов да Степан Зайков. И оба, видать, битые. Лица помяты.

   – Вот, голуби, – показал на них Иван Андреевич, – в прошлом годе послал я их на Алеуты. – Иван Андреевич покивал крючку: – Пойди в порт, там два коча стоят, а богатства в них ровно на то и хватит, чтобы две верёвки свить да вот этих повесить. Благо подпол у меня богатый, рыли с запасом, где спрятать – место найдётся.

Крючок на молодцев посмотрел без всякого интереса. Чтобы двух этих порешить, его бы в Охотск не призвали. Здесь свои мастера были. Лицом заскучал и, что там бормотали, ломаясь у стены, Каюмов и Зайков, даже и на слух не брал. Иван Андреевич это приметил, сказал мужику, осторожно топтавшемуся у дверей:

   – Столкни в подпол. Потом, коли понадобится, призовём. – Повернулся к крючку всем телом: – Что скажешь?

   – Да ты, Иван Андреевич, – начал крючок, – небось сам всё знаешь.

   – Знать-то я знаю, – горячо дыша после разговора со своими орлами, сказал Лебедев, – но ты ответствуй, коли спрашиваю.

Крючок смиренно, по-монашески сложив руки на тощем животе, пальчиками слабыми покрутил:

   – Меха шелиховские, что в Бухару братья Мичурины везли, сибирка сожрала.

   – Знаю, – выдохнул Иван Андреевич, – сие перст Божий.

   – Не упоминай Бога всуе, – предупредил постно крючок.

   – Ладно, – прервал Лебедев, махнув рукой, – Бог... Бог...

   – Шелихова между тем болезнь свалила, – продолжал крючок.

   – Это ново, – потянулся к гостю Лебедев, – ну?

   – Болен шибко.

   – Заболеешь, – откинулся на лавке купец, – понятно. Мехов-то было небось...

И не договорил. Крючок взглядом подрезал:

   – Всё, что в лабазах компании было, то и сгорело.

   – Так, – крякнул Иван Андреевич, – так... Не ошибся я. Сей миг самое время, скажу тебе, шелиховскую компанию в лоб топором ломануть.

Крючок вертел пальчиками.

   – Они-то нас, – продолжил Иван Андреевич, помаргивая злыми глазами, – с Алеут столкнули. Прибытка я, – пальцем ткнул в крючка, – шиш получил. Потратил – да, а получил что? Два коча с вонючими кожами Степана Зайкова. Всё! Нет, хватит баловать. Рубануть время приспело! Купец пущай во все времена купцом и остаётся, а то на – земли для державы воевать! Нет. Рубануть под корень, чтобы и духу не было.

Крючок молчал.

   – Что молчишь? – подступил к нему Иван Андреевич. Повис над головой глыбой.

И судейский хотя и глаз не поднял, но по широко расставленным ногам, по тяжёлому дыханию, по висевшим перед лицом жёстким кулакам враз представил Ласточкина с топором в руке, и в груди у крючка захолодело.

   – Постой, постой, – выговорил он плохо слушающимися губами и слабой рукой отстранил хозяина, – постой, думать надо.

Но ещё Иван Андреевич и дыхания не унял, судейский будто невзначай сказал:

   – В Иркутске шерстобойки закрыли, шерсть попалили. И всё, что в кожевенных мастерских шкур было выделанных, и в деле, и в чанах да бочках, попалили тож. Купечество шумело, но начальство распорядилось строго.

   – Что нам с того, – недовольно ответил Иван Андреевич, – глаголь, что в строку. Попусту не к чему язык трепать.

Но крючок, словно не слыша, повторил:

   – Попалили, попалили... Шибко горело. – Вскинул глаза на купца. – Шибко, говорю, горело... Понимаешь? Горело... – И, словно вколачивая это слово в голову купцу, повторил: – Горело, горело...

И купец, вдруг уразумев, что хотел подсказать тем судейский, даже назад отпрянул:

   – Но-но... Окстись, – сказал, – ишь ты...

Страшно, знать, и Ивану Андреевичу стало.

В Охотске был объявлен карантин. У причалов билось на волне с пяток судов, прибывших ещё до карантина, но иные, пришедшие в порт позже, как повесили на высокой мачте жёлтые карантинные шары, стояли на банках далеко в море. Из тех, что колотило у причала, – два судёнышка были лебедевские, с рухлядью, добытой незадачливым Степаном Зайковым. Так, нерпа, сивуч – ни единой стоящей шкуры. Прочие суда и вовсе стояли пустой посудой.

Шелиховский галиот с трюмами, полными мехами, кренился на банках на выходе из бухты. И когда медведем навалился на крючка Лебедев-Ласточкин, крючок предложил страшное, напугавшее в первую минуту и купца. Иван Андреевич присел на лавку подле судейского. Шёпотом сказал:

   – Бают, там мехов на полмиллиона... А?

Рот у него раскрылся.

   – Я что, я ничего, так, – ответил судейский, – размышляю. Ты зачем меня, купец, позвал – за советом. Ну, вот я и прикидываю. А ты что, как красная девица, личико прикрыл? Аль неведомо тебе, что у нас, почитай, каждая церковь на крови стоит? Согрешит купец и покается, церковь воздвигнет.

Но Иван Андреевич руку от лица не отнял.

   – Ишь ты, – даже усмехнулся крючок, – застеснялся... И повторил: – Звал-то, звал зачем? Ты погляди дела судейские – и нынешние, и прошлые – и увидишь: что ни страница, то кровь. Капитал-то, капитал людей крутит, в узлы вяжет. И узлы те не добром вязаны, нет, не добром. За капиталом всегда, ежели поискать хорошо, выскочит такое, что добрым словом никак не назовёшь.

Иван Андреевич руку от лица отнял. Крючок, прямо глядя ему в глаза, сказал:

   – И ты не верти. Позвал ты меня не шаньги со сладким творогом есть. А сейчас что ж в сторону подаёшься? Хочешь чистеньким остаться? А-а-а?.. – Задребезжал смешком: – Хочешь, чтобы я сказал, какую и как петлю на Гришкину шею накинуть? Ишь какой... – и опять губы его передёрнулись в нехорошем смешке, – значит, как тебе любо: за мужика сходить и невинность сберечь? – Покачал головой: – Такого не бывает.

Иван Андреевич выпрямился на лавке. Лицо потемнело.

   – Ладно, – сказал, – не токуй шибко. Деньги мои небось пересчитал? Верно говоришь – по-пустому за радужные катеньки я бы тебя не звал.

И, наклонившись к самому лицу крючка, едва выговорил словцо, что, вероятно, жгло ему губы, как уголь раскалённый. Крючок мигнул удовлетворённо. Сказал:

   – Ну вот, то-то...

К Шелихову позвали немца-лекаря. Тот пришёл, сложил лиловые ладошки перед грудью, постоял задумчиво над больным и, вытянув трубкой узкие губы, велел раздеть донага.

Когда Григория Ивановича раздели, немец, не без осторожности, присел на постель, будто боялся, что из-под простыней шилом его уколят, и стал оглядывать больного. Григорий Иванович смотрел на него с сомнением. Немец недовольно дёргал шеей и отворачивался от беспокоившего его взгляда. Потом оборотился к домашним, сказал:

   – Поверните на живот.

Шелихова повернули. Раньше был он тяжёл телом, костист, широк, а сейчас лёгок стал и даже костяк у него вроде бы истончился, не так напористо выпирал из-под кожи. Но тело было чистое, белое.

Немец поднялся, многозначительно сказал:

   – Чёрной болезни, что называется сибиркой, я не вижу. Хворь сия, с очевидностью (немец знал о постигшем компанию несчастье), протекает от накопления в жилах меланхолии. – Кивнул головой. – Лечение трудно и долговременно.

Склонился ещё к больному. Жёсткими пальцами потыкал в вялый живот, пощупал ладонью напротив сердца и отошёл от кровати.

   – Сие меланхолия, – сказал твёрдо. – Я пропишу лекарства из моей аптеки. Принимать неукоснительно. Что касаемо болей в груди, предписываю давать лёд колотый для глотания при болях. – И величественно вышагнул из комнаты.

   – Чёртов немец, – на то сказал Шелихов, запахивая откинутое одеяло.

Однако колотый лёд, который приносили ему тарелками, боли снимал, и Григорий Иванович почувствовал облегчение. Дышать стало легче, и уже не чувствовалось давящей тяжести на сердце. Он попросил привезённую из Охотска карту, начерченную Бочаровым и другими мореходами. То Феодосий расстарался, и хотя с галиота, стоящего на банках у Охотского порта, не сходил, но нашёл-таки умельцев, что карту в Иркутск доставили.

   – Пущай, – сказал, – Григорий Иванович порадуется.

И правда, карта несказанно обрадовала Шелихова. Григорий Иванович в минуты облегчения клал её перед собой и подолгу рассматривал начерченные руками мореходов берега. За тонкими линиями и значками угадывались ему далёкие американские земли, но прежде – лица тех, с кем он сам шёл по неизведанным берегам и которые шли дальше уже без него. Ему казалось, что сейчас он видит этих людей отчётливее и яснее, чем в жизни. Видел сбитые в кровь, до кости, щиколотки, повреждённые на сплаве леса, стёртые до живого мяса руки, тянувшие канаты, и искал и не находил ответа – где силы они брали для этого подвига? Заплесневелые сухари и гнилое мясо дать того не могли. Карта потрясала его размахом российских заморских владений, и он, как и Александр Андреевич, поражён был: как они земли такие для державы прибрали, обиходили, границей державной очертили.

Болезнь, однако, изнуряла его, он откидывался на подушку и подолгу лежал, не двигаясь, ожидая, когда злая волна откатится и сознание прояснится.

Он теперь знал, что прошёл свой путь. Считал: осталось малое, для того только, чтобы додумать до конца позволенное человеку.

Немало людей, шедших с ним по неизведанным землям, и людей, продолжавших их тропы, погибло в море, разбиваясь о камни в бездонных провалах или падая под ударом индейских стрел, но они шли... Он видел радостное лицо мужика, устанавливающего державный знак на новой земле, и тот был счастлив. Так как было совместить это с натянутым голосом генерала Пиля, с холодом питербурхских чиновничьих коридоров, словами Закревского. Кто был прав? Кто же был защитником, радетелем державным? Пышно-царственный Питербурх или мужик, врывающий чугунный столб с литыми медью буквами «Владения державы Российской»?

Шелихов заметался на подушке. Ему подали лёд. Он глотал холодные осколки, давился, но глотал, дабы унять боль, прояснить сознание и додумать не дававшую покоя мысль. Ответ определял смысл и его, Гришки Шелихова, жизни. Для чего мальчонкой залез он на городскую колокольню и вдаль смотрел, а потом вдаль людей за собой повёл?


* * *

Крючок судейский своё делал.

От Ивана Андреевича, не задерживаясь, покатил он на вёртких ногах к капитану порта Готлибу Ивановичу Коху.

Представился, привет передал дружку Ивана Андреевича и сказал, что купец подойти не мог, так как занят делами в опасении проклятой заразной напасти.

   – Сибирка, – закатил глаза, – ах, сибирка, испытание Божье.

Готлиб Иванович поглядывал на него со вниманием. Крючок изогнулся и подарочек подал. Лицо у Коха залоснилось от удовольствия. А судейский опять заговорил о сибирке. И всё всклад, и всё страшно.

   – Нас пока сия напасть минует, – возразил капитан порта, – слава Богу.

   – Пока, – значительно воздел кверху палец крючок. И ещё более значительно протянул: – П-о-к-а-а...

И тут крючок заговорил о сожжении в Иркутске шерстобитен и шерстомоек, и так живописал, такие страхи приводил и резоны, что лицо у Коха стало сумным. Крючок наддавал и наддавал:

   – Ся болезнь мгновенно людей поражает, а то и исподволь, исподволь подкрадывается. – И тут же ввернул: – Дабы начальству порадеть, надобно осмотреть и в порту, и в других местах по городу, где оная зараза может осесть опасным началом. И непременно скопления дрязга и хлама, а особливо шерсть, меха. Здесь, здесь и могут быть скопища заразы! – Лицо у него оделось злым, иссиня-пепельным румянцем: – Начальство в такую минуту всё примечает и не спустит. Нет, не спустит!

Кох на стуле осел. «А и вправду, – подумал, – судейский-то дело говорит. Дрязгу, хламу по городу возами не вывезти».

   – Народ, народ надо взбодрить, подвинуть на дело благоугодное, – выпрямился на стуле. – Да я и сам готов порадеть. Особливо в порту глаз нужен.

Кох вяло возразил:

   – Какая же зараза с моря? Да нам суда трогать и не велено. На банках стоят, вдали от берега, да и прибыли-то откуда? Там небось о сибирке и понятия нет.

   – Те, что на банках, пущай стоят. У причалов суда оглядеть надо. – Голову склонил. – Начальство, гнева его опасаться след.

   – Да мы всегда рады стараться, – вытянулся Кох, – рады.

   – Но вот и дело, – заулыбался судейский, – так дайте команду.

Через час город было не узнать. И тут, и там к небу поползли дымные шапки. Потянуло вонючей гарью. Ну, а где дым, там и сутолока, зеваки и бабий крик, что и уши не терпят:

   – А-а-а!

Крючок кинулся к Лебедеву-Ласточкину. Тот его сразу и не узнал: кафтан оборван, рожа в саже.

   – Шпыней, – заторопил крючок, – шпыней от кабаков, шушеры церковной поболе надо и всех в порт гнать! А ты, Иван Андреевич, впереди иди. К своим судёнышкам. Я оглядел, там у тебя добра на сотню, не более. Спали без жалости. Убыток невелик. А я под то соображу, что и к чему. Давай!

Кинулся с крыльца. Мастак был, ох мастак свару затеять.

И затеял. К порту поползли убогие, драные, гнусавые. Волочились по пыли, рвали на себе тряпьё, вопили, трясли бородами, тянули кресты в скрюченных пальцах к небу.

   – Православные, ратуйте! Чума, чума идёт, конец света! Православные!

А крючок и молодчиков бойких подобрал, да все краснорожи и не без хмеля, видать. Полетели голоса:

   – Огнём, огнём очищаться надо. В огне спасение!

В спешке кого-то придавили, и он затянул дурным, рвущим душу голосом. А может, и подколол кто шильцем? Такое известно быть. И в другом месте взметнулся до неба нехороший голос.

Дым над городом густел. Вонючий дым, глаза разъедающий, перехватывающий дыхание, слезу выжимающий, страшный дым. Такой дым, что и смелого напугает. Тут и вовсе толпа завыла и кубарем покатилась в порт: спины драные, раскинутые руки, расхристанные армяки, хрипели – дышать было нечем. Сажа, копоть садились на лица, кругами обводя выпученные глаза, вырисовывая обнажённые в крике зубы. А на причале, как Георгий Победоносец, но только без копья, поражающего змия, а с дымящим смоляным факелом в руке сам Иван Андреевич Лебедев-Ласточкин. Вскинул факел, крикнул:

   – Своё, своё кровное жгу, ибо ваше, люди, здоровье мне дороже!

Кто-то услужливо факел у него перехватил. Иван Андреевич рванул на груди армяк, выказывая крест немалый, поклонился на четыре стороны, перекрестился широко, побагровел и, взяв факел, махнул его в коч. Факел подпрыгнул на палубе, растёкся смольём, и пламя поползло по сухим доскам.

Толпа замерла на минуту и вдруг взорвалась таким криком, что воронье, как при стрельбе из пушек, вскинулось высоко в небо.

Иван Андреевич принял другой факел, шагнул ко второму кочу.

Тут уж и вовсе в порту всё колесом заходило.

По бухте зашныряли лодьи.

Ночь пала на Охотск, а в порту только разгорались пожары. Пламя играло на волнах огненными полосами, всплёскивалось, растекалось, вытягивалось рукавами, достигая стоящих на банках судов. Окружало их, обнимало огненными струями.

На шелиховском галиоте команда была списана на берег. На борту оставались капитан, Феодосий, так и не побывавший в Охотске, как пришли с новых земель, да трое матросов на вахтах.

Феодосий первым увидел подваливающую без фонарей к галиоту лодью.

С борта галиота окликнули:

   – Эй! На лодье!

Но с воды никто не ответил. Да и лодья вроде бы пропала. Не то и вовсе её не было, не то затерялась она среди плясавших жгутами на волнах отсветов пожара. И капитан и Феодосий, повиснув на леерах, вглядывались в море. И вот опять проглянула тень, и тут же вновь скрылась. Матрос с кормы крикнул:

   – На лодье!

И тут Феодосий услышал, как в борт, у форштевня, ударил крюк и разом ударил крюк где-то сзади. Феодосий выхватил палаш и бросился вдоль борта. От форштевня метнулась тень, и сразу же в руках у невидимого ещё человека вспыхнул факел. Падая вперёд, Феодосий ударом палаша выбил факел, тот покатился по палубе. Но на корме плясало в ночи уже два факела. Феодосий кинулся было туда, и тут услышал удары топора, с силой бившего в крышку носового трюма. Лезвие звенело. Понял: хотят открыть трюм. Кинулся назад, ухватил кого-то за плечи. Рванул к себе, ударил о переборку, вгляделся в лицо и узнал: рожа судейского из Иркутска.

   – Ах ты, – крикнул, – тать!

А крышка люка уже отскочила под ударами топора, и туда швырнули один и другой факел.

Судейский вывернулся из рук, нырнул вниз, но Феодосий сбил его ногой и ухватил вновь. Судейский завизжал.

Из трюма широкой струёй, ревя, било пламя.

   – Тать! Тать! – крикнул Феодосий. Судейский поднялся, кинулся к форштевню, но поскользнулся, спиной влетел в гудящее пламя и рухнул в трюм. Просмолённый, прокалённый солнцем галиот пылал, как свеча. С грохотом рушились реи, валились переборки, пылала палуба. Феодосий приподнялся было, но руки подломились, и он упал лицом вниз.

На соседних галиотах ударили колокола, и капитаны, срывая глотки, отдавали команды рубить концы и сниматься с банок. Шелиховский галиот сгорел в минуты. Кто-то из соседей якобы видел, что с борта горящего судна бросились в море два или три человека, но подошедшие лодьи никого не нашли в багровой от бушующего пламени воде.

Всё время, пока у выхода из бухты горел галиот с мехами, Иван Андреевич стоял на берегу и молча смотрел на бушующее пламя. Кох, топтавшийся рядом, бормотал:

   – Да какие же деньги горят, какие деньги!

   – Не моё, не твоё и не царёво, – ответил на то глухо купец и, вовсе отвернувшись, прицыкнул: – Нишкни! – В мыслях другое было: «Всё, теперь я на Алеутах хозяин. Кончился Шелихов».

Повернулся и, тяжело давя землю каблуками крепких, на век построенных сапог, пошёл из порта.

Шелихов умирал. Теперь он был нищ, и дом его, который и раньше не очень жаловало иркутское купечество, посещали редкие гости. Те же, кого он всей душой хотел видеть, были далеко, почитай, за краем света, и прийти не могли. Заходили Поляков, братья Мичурины, ещё один-два человека. Сидели скорбно, роняя редкие, никому не нужные слова, и уходили.

Последнюю карту, полученную с новых земель, Григорий Иванович не велел убирать и в немногие минуты, когда сознание разъяснялось, глядел на неё и мысленно прокладывал пути к землям, куда хотел, да вот не успел пройти. В мечтах шагал Забайкальем, плыл великой рекой Амуром, в Японию, в Индию спешил кораблями, на Филиппины. И куда бы он непременно дошёл, будь в том хоть малая ему поддержка.

Поддержка... С великой горечью в сердце за несколько дней до смерти, под скорбным взглядом жены, написал Шелихов прошение на высочайшее имя, чтобы призрели его жену и детей, оставляемых в сиротстве и нищете, ибо всё, что имел, отдано было им на благо новоземельского дела.

Отписав бумагу, Григорий Иванович с утаённой обидой отсунул её и вновь придвинул карту. Лицо его оживилось. Он знал: Портянка с ватагой шёл вглубь американского материка. Василий Звездочётов высадился на Курилах, видел Баранова, Бочарова и был с ними. Карта выскользнула из рук...

Спустя время, российские заокеанские владения были проданы царствующим домом Романовых Соединённым Штатам Америки за ничтожную сумму, во много раз меньшую, чем тратила на придворные балы и подарки императрица Екатерина...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю