355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 28)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

Шелихов потянулся к Ивану Ларионовичу.

Голиков ладошки к печи прижимал. Но по нему, однако, не было видно, что сильно зазяб. Розовый был, словно напился горячего чая.

Наконец Голиков с песенкой своей – ду-ду-ду и ду-ду-ду – мягонько подкатился к столу. Достал окованную надёжно шкатулку, которую редко кому показывал, поставил перед собой, сел напротив Григория Ивановича.

Шелихов взглянул на него и не узнал. Известно: в человеческом лице перемены происходят. Сей миг оно весело, радушием светится, а через час, глядишь, посуровело, туча хмурая на него набежала. Но чтобы такая перемена произошла, и так вдруг, как это случилось с лицом Ивана Ларионовича, – то уже странно было. У голландки, ладошки грея и слова ласково выговаривая, стоял один человек, а сел за стол вовсе иной. Глаза узкие, колючие выглядывали из-под опущенных бровей, злые морщины прорезали запавшие щёки, голос стылой медью брякнул:

   – Шутковать хватит, Григорий Иванович, – сказал Голиков, – не говорил я тебе, считал – ни к чему. У нас, стариков, свой счёт.

Из окна широкой полосой упал на стол, на шкатулку солнечный луч. Вспыхнули ярко медные уголки, заиграл под солнцем сложный узор на крышке. Рука Ивана Ларионовича, лаская хитрое медное плетение, затрепетала. И в этой ласке, в этом трепете было что-то противоестественное, даже страшное. Так гибко, ловко пальцы скользили по гладкой поверхности крышки, прижимаясь к медным уголкам, обтекали их, обнаруживая и жар, и страсть, которых нет и быть не может у живого к неживому.

Иван Ларионович поднял сухие глаза на Шелихова:

   – Когда ты был в плаванье и известий от тебя долго не приходило, Лебедев дурить начал. Считали, погибла твоя ватага, и он тайно похоронщиков по твоим следам послал. Заметь – тайно! Знаешь, есть такие. Ватага ляжет от цинги ли, от другой какой хворости, ну а эти придут, зимовье разыщут и пушнину, что осталась после ватаги, заберут. – Он сжал губы и посидел молча. – Я о том прознал, – продолжил странным голосом, – и, дабы придавить его, векселя лебедевские по Иркутску скупил.

Иван Ларионович кулачишком ударил по крышке шкатулки и вовсе жёстко сказал:

   – Лебедев портки последние снимет, но с нами не рассчитается, ежели их разом к оплате предъявить. Вот как, Гриша. – И хекнул, да так, что не понять было: не то засмеялся, не то злобой подавился. – И ещё добавил, ощерившись: – Но Лебедеву о том пока неизвестно.

Шелихов от неожиданности за висок себя тронул. Под пальцами почувствовал – бьётся жилка. Мешая жилка, но бьётся тяжело, трудно, гоня густую кровь. И не хотел, а подумал: «Да, в купцы большие Иван Ларионович не случаем вышел. Он не на день, но на годы вперёд видит». И хотя первым чувством была в нём радость, что Лебедеву пошатнуть компанию не удастся, однако и горечь объявилась: одну тайну Иван Ларионович объявил, но сколько секретов у него ещё есть? «А я-то, – подумал, – всегда нараспашку. Вот он – бери с потрохами».

Голиков, словно угадав его мысли, протянул руку через стол – даже со стула приподнялся – и по плечу похлопал.

   – Что, Гриша, – сказал, – нахмурился? Я тебя в топь эту не втягиваю. У тебя другое... Ты с мореходами дело имей. Там чище. А я с купцами слажу. Мореходы, мореходы – вот это твоё.

Шелихов молчал.

Иван Ларионович осторожно открыл шкатулку и, порывшись в ней, достал две бумажки.

   – Гриша, – сказал, – поезжай-ка сейчас к Ивану Андреевичу и без шума, без слов громких покажи эти листочки. Заметь ненароком: просим-де паи из компании не забирать. Лебедев неглупый мужик. Всё поймёт. Ещё скажи, – у Ивана Ларионовича зло дёрнулась щека, – каждому воробью своя застреха. – И вновь лицо у Ивана Ларионовича переменилось: прежние ласковые морщинки пролегли у глаз, и лицо порозовело, бледная серость сошла с него. Губы улыбались.

Шелихов взял листочки, сложил пополам и вдруг подумалось ему, что разговор этот не раз припомнится. Но Иван Ларионович уже захлопотал вокруг него суетливо, обглаживая ладошками, трепал за плечо, и мысль тревожная, родившаяся неожиданно у Григория Ивановича, ушла.

Лебедев-Ласточкин встретил Шелихова стоя. Лицо каменное. Кого-кого, а его он никак не ждал.

Григорий Иванович расписки достал, подержал в руке. Припомнил, как Иван Андреевич в Охотске играл с ним, словно кошка с мышью, но себе такого не позволил.

   – Вот что, Иван Андреевич, – сказал и, развернув одну из расписок, показал купцу, – взгляни.

Лебедев-Ласточкин вперёд качнулся, впился взглядом в расписку, и зрачки у него задышали: то расплывались во весь глаз, то сужались до самой малой точки.

   – И вот на эту бумажку взгляни, – сказал Шелихов и вторую расписку развернул.

У Лебедева-Ласточкина губы задрожали, сломались, словно крикнуть он хотел от жестокой боли, но звук из горла не шёл. В глубине комнат, неслышные до того, застучали часы: «Так, так, так...» Гвоздили в темя.

   – У нас просьба, – мгновение помедлив, добавил Шелихов, – паи из компании не бери. – Повернулся и пошёл к дверям.

Иван Андреевич слова не промолвил. Стоял неподвижно, сцепив пальцы за спиной... И вновь застучали часы: «Так, так, так...»

И всё громче, громче. Может, напомнить хотел маятник о боли и ярости, что обожгла Шелихова, когда он в Охотске уходил от Лебедева-Ласточкина? А может, сказать хотели о тщете человеческих страстей? Или равняли секундочки счастливых и несчастливых, удачливых и неудачливых, говоря каждому: остановись, всему есть предел! Шелихов о том не подумал. Чувствовал лишь одно: в душе было холодно и неуютно. О воробье и застрехе Ивану Андреевичу не сказал. Пожалел старика.

На том и кончилась история с лебедевскими паями, но узелок трудной тяжбы затянулся ещё туже. Через малое время узнали: Лебедев-Ласточкин заложил на Охотских верфях два новых галиота. Доли в их строительстве Северо-Восточная компания не имела. На то Иван Ларионович сказал:

   – Пущай. Нам это не помеха.

И как далеко ни умел видеть, ан в этот раз ошибся.

Тогда же на свои капиталы Голиков с Шелиховым да ещё с малым числом купцов основали новую компанию – Предтеченскую. Задумано было так: силы компании направить на освоение Алеутской гряды и выбить оттуда «малошников», что малыми ватагами добывали на островах морского зверя. Но такие же планы имел и Лебедев, заложив новые суда. Дороги морские Предтеченской компании и галиотов Лебедева-Ласточкина должны были пересечься.

Евстрат Иванович с коняжским хасхаком встретился и попросил у него не сто, но двести воинов. Подумав, понял: у Тимофея поход будет что ни на есть из трудных. И главным, посчитал, будет не дальность похода, хотя Портянке предстояло пройти сотни вёрст по торосистым льдам замерзшего моря. Обеспокоило другое. Осторожный человек был Деларов. Всё прикинул. Какие люди роздали индейцам медали и письма, оставалось неизвестным, однако то, что рушили они столбы с обозначением принадлежности земель побережья России, свидетельствовало: задумано это не вдруг и делается не случайно. Такое ни «мелошникам», что пришли зверя взять да уйти поскорее в море, ни купцу, пожелавшему сорвать жирный куш с новых земель, – было ни к чему. Оставалось одно: люди это иностранные и пришли, дабы разорвать российские связи на побережье Америки и самим сесть покрепче. Тимофей должен был не только пресечь сии действия, направленные во вред Российской державе, но и подлинно выяснить – кто дерзнул на эдакое. В походе ждать можно было всякого. А уж в этом разе как придётся. И до драки могло дойти.

Хасхак раздумчиво и огорчённо головой покачал.

   – Двести воинов оторвать от охоты? Для похода дальнего нужны сильные люди. Лучшие воины. В стойбище останутся старики, женщины да дети. Кто охранит их, кто накормит? – Посмотрел вопросительно на Деларова.

Коняги правилом полагали чувства выражать сдержанно. И по лицу коняга было трудно судить, о чём он думает. Рад ли он разговору или, напротив, готов возразить. Но сейчас малоподвижное лицо хасхака выдало тревогу.

Евстрат Иванович заботы хасхака понял и, не торопя с решением, ответил так:

   – Мы живём в мире. Придут неизвестные люди, посеют рознь и разбудят медведя войны. И здесь, на острове, и среди индейских племён на побережье. Ты старый охотник, старый воин и знаешь, что медведь страшен, коли поднять его из берлоги. Он идёт напролом.

Хасхак покивал головой:

   – Это так.

   – Страшнее медведя, – продолжил Деларов, – огонь. Он всё пожрёт. И леса, и жилища. В огне сгорят и старики, и женщины, и дети. Лягут воины. Погибнет гораздо больше, чем я прошу сейчас. Пламя надо загасить, пока не охватило острова и побережье. Подумай над моими словами.

Изрезанная глубокими морщинами шея хасхака склонилась. Глаза неотрывно уставились на огонь. И в эту минуту охотник до удивления был похож на старую нахохлившуюся птицу. Но Деларов, взглянув на хрупкие плечи старика, неожиданно представил, каким был хасхак много лет назад. Должно, сильным, быстрым, гибким, смелым. Чтобы так глубоко задуматься, целиком уйти в себя, надо многое иметь за собой. В пустом рундуке перебирать нечего. Да и не найдёшь ничего, так как он не наполнен богатствами. А старый охотник, угадывалось, озирал сейчас большую тропу жизни, желая понять – куда и как направить шаги, от которых будет зависеть судьба племени, поставившего его над собой.

Многочисленные или малые народы ставят над собой вождей в надежде, что их мудрость оградит людей от горя, страданий, и счастливы те из них, правители которых никогда не забывают, почему и для чего они вознесены над другими.

Отсветы пламени текли по лицу хасхака. Он молчал. Хасхак был главой малого племени, затерянного в океане острова, но никогда число того или иного народа не определяло степень его мудрости, потому как мудрость народная уходит в глубину времён и только оттуда, из опыта поколений, сменявших одно другое, несёт бесценные золотники знаний, наблюдений, привычек, характеров. Они могут быть разными – и привычки, и наблюдения, и обычаи, и характеры, – однако природа их одинакова и независима от численности народа, но единственно опирается на общее для всех, прекрасное великое чудо – жить под солнцем.

Что увидел хасхак на своей тропе? Какие голоса услышал? Что подсказали они ему? А может быть, старый хасхак, склонив голову и сомкнув губы, не разглядывал тропу и не слушал голоса, но молился своим богам и просил у них совета? Евстрат Иванович верил в одно: старость немощна, но мудра.

В очаге трещали поленья.

   – Ты прав, – сказал старый хасхак. – Я дам воинов, и пускай они идут с твоими людьми защищать нас всех от пожара.

Деларов качнулся вперёд и, по коняжскому обычаю, положил ладони на плечи хасхака. Это был знак благодарности.

Двести воинов, готовые к походу, пришли на утро. Пространство перед крепостцою, от рва, окружавшего её, и до забранной льдом бухты, заполнилось людьми в плащах из птичьих шкур, с лицами, разрисованными причудливыми узорами, наносимыми на кожу острым краем морской раковины. Они были вооружены копьями и луками, из которых били стрелой более чем на пятьдесят сажен, и так точно, что поражали зверя в глаз, не портя шкуры, и могли сбить летящую чайку. Воины пришли с упряжками собак и крепкими нартами, полозья которых были подбиты пластинами, выточенными из бивней моржа или мамонта. Пластины были до удивления крепки и не истирались, не портились даже при скольжении по сплошным льдам.

Не мешкая, через малое время отряд, растянувшись по льду бухты цепочкой, под лай собак и гортанные крики погонщиков тронулся в путь.

Над окоёмом багровым кругом вставало солнце. Отряд уходил в это пугающее, ало-красное сияние. Только по льду пролива, отделявшего остров от побережья Америки, ему предстояло пройти трудных шестьдесят вёрст.

Фонарь, висевший под потолком землянки, освещал стол и расстеленную на нём старую карту. В очаге пылало жаркое пламя. Над землянкой выл, ревел штормовой ветер, говоря всё о своём, всё об одном и том же. Но в землянке было тепло, и три человека, склонившиеся над старым пергаментом, не слышали безумного завывания ветра. Потап Зайков вёл пальцем по чётким линиям обследованных островов и проливов, неуверенным очертаниям неизученных земель. Баранов внимательно следил за движением пальца. В глазах был живой интерес.

Зайков рассказывал, то и дело обращаясь к капитану Бочарову, которому была известна эта старая карта, вычерченная годы назад охотским мореходом Степаном Глотовым.

   – Не знаю, с каких времён, – говорил Потап, – но жила молва, что на дальних островах, а может и на самой земле Америке, есть давние русские поселения. А, Дмитрий?

   – Точно, – кивнул головой Бочаров, – я немало о том слышал.

   – Говорили по-разному, – рассказывал Зайков жадно слушавшему Баранову, – баяли, что-де бороды у них большие в отличие от американских жителей, молятся они иконам и почитают священные книги.

   – Староверы? – вскинулся Баранов.

Зайков сморщил дублёную щёку.

   – Хм... Кто знает? То времена давние.

Он опустил пониже фонарь, и неверные штрихи на карте выступили явственнее.

   – Вот сюда, – Потап показал очертания Чукотки, – русские в далёкие годы приходили многажды. Выменивали соболя у оленных чукчей, но мех его был хуже, чем мех нашего сибирского. Ось не та, и подпушь слабее. Сибирскому соболю износа нет, а этот лёгок. Вовсе не то. Отличие большое. И это смущение вызывало. Чукчи на вопрос – откуда такая рухлядь? – отвечали: это-де мех иных людей, что приходят из-за моря. Там-де, мол, за морем, земля есть большая и зверя в лесах не счесть.

Потап сел к столу. Кашлянул в кулак.

   – Ну-ну, – поторопил Баранов.

Зайков рассмеялся.

   – Это песня длинная, Александр Андреевич. – Ткнул корявым пальцем в потолок. – Слышь, как гудит. Сей миг там и на ногах не устоишь... У нас времени хватит на рассказы мореходские. Ещё постой, надоест. За зиму всё обговорим. – Посмотрел на потолок.

Шторм крепчал, и ветер уже даже не выл, но наваливался на землянку медведем, давил грузной тяжестью, глухо из бездны ворча с угрозой.

Фонарь раскачивало.

Баранов настаивал:

   – Давай рассказывай.

   – А в тебе жилка, видать, мореходская есть, – глянул на него с одобрением Зайков, – есть.

Баранов нравился ему больше и больше. Всякие люди встречались на долгом потаповском пути. Были и такие, что придут, но, глядишь, через год, два его нет. «А этот приживётся, – подумал, – наверное, приживётся».

   – Ну так слушай, – сказал, – коли у тебя интерес есть. – И опять очертил на карте Чукотский нос. – Могил здесь русских много, – сказал, – и имена людей, захороненных в мёрзлой этой землице, неизвестны. Первым сюда пришёл и увидел пролив, отделяющий нашу землю от матёрой Америки, Семён Дежнев, а позже неистовый и свирепый, не жалеющий ни себя, ни людей, царёв капитан Витус Беринг на боте «Святой Гавриил».

   – Однако, – перебил Потапа капитан Бочаров, – сказать надо о Дмитрии Гвоздеве и Иване Фёдорове.

   – Это так, так, – оборачиваясь к нему, подтвердил Зайков, – оба берега пролива на карту положили Гвоздев и Фёдоров, и, наверное, они-то первыми и увидели американскую землю.

Потом Зайков вновь пополз корявым пальцем по карте.

   – Вот они, эти берега. Царёв капитан Беринг пошёл ниже и открыл Командоры и остров святого Лаврентия.

   – О Гвоздеве след сказать, – вступил в разговор Бочаров, – что по злому навету он в застенок попал, пытки великие претерпел и мучения.

   – Точно, – поддержал Зайков, – а человек был гораздо честен. Не в пример иным многим. Ну да с мореходами по-всякому бывало. И по головке их власть предержащие гладили, и били по этим же головам. В застенке Гвоздев при правителе Бироне сидел. Едва-едва вконец морехода не уходили.

Фонарь стал гаснуть. Пламя забилось, зачадило. Резко ударила в нос горелая, чадная вонь.

Зайков поднялся, из плошки долил в фонарь китового жира, вытопленного с добавлением перетёртой золы талины, чтобы, скапливаясь у фитиля, удерживала пламя ровным и светлым. То хитрости были ватажные, приобретённые годами.

   – А что, – сказал, усаживаясь вновь за стол и оглядывая Бочарова и Баранова весёлыми глазами Потап, – повезло нам с китами. Истинно повезло. Так бы голодные, да и впотьмах, сидели.

Засмеялся. И лужёное северными ветрами лицо его стало вдруг таким домашним, такие добрые морщинки лучиками разбежались от глаз к вискам, что трудно было поверить: сидит человек не в иркутском крепком доме, красно изукрашенном богатой деревянной резьбой, натопленном, обихоженном, но в заметённом снегом зимовье, на тысячи и тысячи вёрст от которого нет ни единого человеческого жилья.

Баранов, отрывая взор от приковавшей его внимание карты, возразил:

   – Когда кит твою байдару шибанул, я, грешный, решил – всё, конец тебе, Потап.

   – Пустое, – сказал Зайков и махнул рукой.

И так он сказал это «пустое», что Александр Андреевич и вправду понял: Зайкову случай тот был малостью, так как видеть ему пришлось много страшнее. Но в ту минуту, когда кит врезался в байдару и в фонтане брызг, подброшенная в воздух, она перевернулась, как щепка, испугался бы и крепкий духом.

Всё же заметить надо, что случай этот для Потапа Зайкова прошёл не бесследно. Он крепился, виду не подавал, однако ноги у него стали ходить трудно после охоты, выручившей ватажников. И по утрам Зайков поднимался тяжело, как ежели бы что надломилось у него в пояснице. Кит его зашиб крепко. Но, надеясь на могучее здоровье, Зайков полагал: немощь пройдёт. Однако время шло, а боли усиливались. Потап о том никому и словом не обмолвился.

Трое в землянке опять склонились над картой.

   – Беринг в другой раз пошёл к берегам Америки на корабле «Святой Пётр», – продолжил рассказ Потап Зайков, – с ним на «Святом Павле» шёл Алексей Чириков. В виду американской земли корабли разошлись. «Святой Павел» с Чириковым во главе подошёл к гористому острову и стал на якорь. Надо было запастись водой. С борта спустили шлюпку с десятью матросами, и она ушла к острову.

Потап сильной рукой потёр затылок. Лицо омрачилось.

   – Шлюпку долго ждали, – наконец сказал он, – но она не вернулась. Спустили вторую шлюпку, но не пришла и та. Два дня искал Алексей Чириков своих людей, но они исчезли бесследно. Как в воду канули. Ни следов, ни шлюпок.

Зайков пожал плечами, как ежели бы сам был на «Святом Павле» и после поиска неведомо куда исчезнувших людей сильно изумился.

   – Много позже стало известно, – вступил в разговор Бочаров, – что их убили индейцы. На острове обитало воинственное племя, и их вождь, надев медвежью шкуру, вышел к морякам. Потоптавшись у них на виду, медведь пошёл к лесу. Моряки, надеясь пополнить провиантский запас медвежатиной, поспешили за ним. Но медведь уходил всё дальше и дальше, пока не завёл моряков в дебри, где их всех убили. Тела убитых индейцы спрятали. Следы скрыли.

   – Да, – сказал Потап Зайков, – узнали о том от других племён. Так погибли первые русские на американской земле. А Витус Беринг дошёл до Кадьяка, открыл купу Шумагинских островов. Прошёл вдоль гряды Алеутских островов между Новым Светом и Камчаткой. Но из плавания не вернулся. Погиб.

   – Ну, коли такой разговор у нас, – сказал Бочаров, – пришло время вспомнить иркутского купца Бичевина. Он послал к Новому Свету промысловый корабль, и его ватажники первыми после капитана Чирикова ступили на матёрую землю Америки, охотились там на бобров и котиков. Бичевинский же бот «Гавриил» был на Алеутских островах, а позже мореходы были на Шумагинских островах. Пришли они с богатой пушниной и Бичевин Тихвинскую церковь в Иркутске поставил, но по навету, как и Гвоздев, в застенок попал, да там и жизнь окончил.

Зайков карту ладонью разгладил. Сказал:

   – Да здесь, что ни штришок, – жизнь человеческая. За каждую чёрточку – людьми плачено. Да ещё какими людьми. Степан Глотов, что эту карту рисовал, тоже на островах лёг. А какой был мореход! На утлом боте «Иулиан» первый пришёл к Лисьим островам. На Умнаке был, на Уналашке, где мы зимуем. В походе царёвых капитанов Креницына и Левашова был, да тогда же погиб от цинги. Э-э-э, – со вздохом протянул Потап, – что говорить, карта эта не тушью, но кровью рисована.

Зайков загнул руку за спину и прижал поясницу. Не сдержался, больно остро кольнуло. По лицу, ломая болезненно губы, промелькнула мучительная гримаса.

   – Что с тобой, Потап? – озабоченно вскинул на него глаза Бочаров.

   – Ничего, – ответил тот, растирая поясницу. И в другой раз сказал: – Пустое, – не зная, а может быть предчувствуя уже, что эта болячка уложит его здесь, на Уналашке, в землю. Но скорее всего, перемогая боль, не хотел Потап Зайков тревожить своею хворью ватагу, видел, что трудное для неё впереди.

Баранов поднялся, походил, пригибая голову под низким потолком, сел к очагу. Всё, что услышал, и поразило и восхитило его. «Какие люди, – подумал, – какие сильные люди». И, не глядя на Зайкова, решил: «И он вот из этих же. Нет, не пустяком обошлась для него охота. А рисковал-то, рисковал из-за нас».

Наутро Зайков подняться с лавки не смог.

Собаки шли с лаем.

Тимофей Портянка соскочил на снег и придержал нарты, пропуская вперёд упряжи. Идущие по нетронутому снегу первыми отдавали слишком много сил, быстро уставали, и он решил: будет лучше через каждую версту менять упряжки, прокладывающие путь по целине. Жёсткий, сбитый ветрами чуть не до каменной крепости наст ранил ноги собак, а путь был долог, и собак следовало поберечь. Это было неизменным правилом в походе: хочешь дойти – береги упряжку. Без собак человек на ледяном плато застывшего моря был беспомощен. Для него одно только и оставалось – погибнуть.

Ватажники шли на собаках, привезённых с Большой земли. Они были крупней коняжских, широкогруды, тяжелы и могли больше брать весу на нарты, но уступали в беге по неровным, торосистым льдам, и Тимофей распорядился, чтобы нарты ватажников шли первыми, дабы не растягивать отряд. Коняжские упряжки равнялись по ним, и ватага шла плотным, сбитым ядром.

Каждая верста давалась трудно. И первое, что мешало продвижению ватаги, были жгучие аляскинские ветры. Ветер затруднял дыхание, толкался в грудь, бил в лицо, врывался в рукава кухлянок. Заходя то справа, то слева, по нескольку раз в день, ветер менял направление. Резкие его порывы слепили собак, но они упрямо шли и шли вперёд, ведомые чутьём да понятными только им приметами. С заиндевевшими, обмерзшими мордами собаки рвались через снежные заносы почти вслепую и, казалось, чудом выдирали нарты из сугробов, пробивались через высокие замети. А когда, казалось, нартам уже никак не взять тяжёлую преграду, вожаки, косясь и скаля зубы на упряжки, неистово и бешено взвывали, и собаки, будто обретя новые силы, вырывали нарты из снежного плена.

Ватага упрямо шла и шла вперёд. Хриплые голоса летели над ледяными полями:

   – Хок! Хок! Хок!

Ветер, ярясь, вздымал и закручивал снежные сполохи, ломил тараном.

Не меньшим злом были скрытые снегом провалы во льдах. Казалось, ничто не говорило: вот, в следующий миг перед нартами разверзнется глубокая, широкая щель. Впереди, как и до того, лежал ровный снежный покров, с дымящейся по нему порошей. Но вожак упряжки неожиданно садился, и собаки останавливались, сбивались в кучу, путая упряжь. Это, без сомнения, означало: впереди провал. Надо было слезать с нарт, осматривать разошедшийся лёд, с осторожностью переводить через него собак, перетаскивать груз и нарты. Три-четыре часа такого хода – и люди от усталости валились с ног, но время не ждало.

Тимофей торопил ватагу.

Два дня назад отряд перешёл пролив, отделявший остров Кадьяк от матёрой земли, и теперь двигался вдоль побережья.

Портянка надеялся, что здесь идти будет легче, однако оказалось не так.

Побережье было изрезано большими и малыми бухтами. К морю выходили скалы, далеко выступая за линию прибрежной полосы. У скал, взметённые предзимними штормами, громоздились завалы битого льда. Обходить их было трудней, чем двигаться по торосистым морским полям. И отряд сошёл с прибрежной полосы, проложив тропу в версте от берега.

Тимофей оглянулся через плечо и увидел низкое солнце. Зимний день подходил к концу. Торосы в косых лучах опускавшегося к горизонту тусклого северного светила прочерчивали по льдам длинные синие тени, и Тимофею показалось, что он видит не застывшее снежное плато, но вздыбившееся высоченными гребнями море. Белые промежутки между торосами были подобны пенным полосам, а громады торосов, обращённые к взору чёрными, затенёнными сторонами, вздымались, как валы, поднятые тайфуном. Портянка знал, что конец зимнего дня – лучшее время для продвижения отряда: ватага уходила от солнца, в эти короткие минуты отдыхали глаза у людей и собак, и отряд двигался намного быстрей, чем в сиянии дня. Но знал он и то, что медлить со стоянкой негоже – в темноте было намного труднее разбить лагерь и расположиться на ночь. И всё же затягивал время, хотя и считал минуты до мгновения, когда надо будет дать знать о повороте к побережью. Минуты эти давали вёрсты... Наконец он решился, крикнул и замахал рукой передовым нартам.

Отряд вышел к устью неизвестной речушки, берега которой поросли чёрным кустарником и невысокими рябинами, ярко горящими пунцовыми гроздьями ягод. Место для стоянки выбрали под скалой, в закрытом от ветра распадке.

Люди Севера ценят минуты отдыха, и на привалах не нужно никого ни торопить, ни подгонять.

Как только нарты остановились, первой заботой было накормить собак. Псы с голодным урчанием хватали на лету куски юколы и укладывались в снег, никогда не пытаясь отнять друг у друга долю. Юкола была каменной, но клыки северных собак казались твёрже камня и с необычайной поспешностью рвали, дробили мороженую рыбу.

Ватажники и коняги рубили кусты, валили хрупкие на морозе рябины, и по всей стоянке уже загорались костры, нанося тёплый дымок. Его вдыхали с облегчением, как обещание долгожданного покоя. И даже собаки, несмотря на голод, поднимали морды от долгожданной юколы и трепетными ноздрями втягивали горьковатый, но, наверное, и для них сладостно пахнущий жизнью дым костров.

Над огнём навешивали котлы, набитые льдом и снегом, а вкруг пламени накладывали из веток и мха настилы для сна. Вода бурлила в котлах, и лица людей добрели.

Евстрат Иванович провиантского припаса для похода не пожалел, и Тимофей был щедр. Котлы на кострах загружали обильно. А сон валил ватажников, и руки медленнее и медленнее тянулись к вареву. Сон костяной индейской иглой зашивал накрепко веки, однако люди никогда не забывали нарубить веток достаточно, чтобы огонь не угас до утра.

Собаки, как и люди, располагались вокруг костра, замыкая спящих живым, чутким к любому звуку кольцом.

Люди спят без сновидений, когда дневная тропа так трудна, что человек уходит в сон, словно опущенный в воду камень. Так спал и Тимофей Портянка, весь отдавшись отдыху. Разбудил его толчок в плечо. Тимофей откинул укрывавшую его шкуру оленя. Прямо в лицо ему смотрели настороженные, вопрошающие глаза старшего из коняжских воинов. На ресницах коняги белел иней.

   – Русский хасхак! – сказал старший из воинов. – Я нашёл следы человека на побережье.

   – Чьи следы, где? – хрипло со сна, с тревогой спросил Тимофей.

   – Пойдём, – сказал воин, – я покажу.

Тимофей разом поднялся, но кухлянка примёрзла к ложу из ветвей талины, и он с усилием оторвал её от жёстких прутьев. Весть о следах вблизи стоянки полностью завладела его вниманием.

Лагерь ещё спал. Тимофей хотел было разбудить кого-нибудь из ватажников, но старший воин остановил его. Обойдя едва дымящее кострище, он ступил в сторону и легко побежал вперёд на коротких лыжах. Тимофей поспешил за ним. Несколько собак увязались было за ними, но старший воин свистнул им, и они остановились, с недоумением глядя на уходящих из лагеря людей.

Пройдя прикрывавшую стоянку от ветра скалу, безлесным лбом нависшую над морем, старший воин повернул на прибрежную полосу и полез по крутому подъёму.

Тимофей едва поспевал за ним.

Светало. Зимний день зарождался узкой полосой серевшего у края горизонта неба. Однако в предутренней синеватой морозной мгле была отчётливо видна фигура быстро уходящего вперёд воина, кустарник, скала, изрезанная ломаными трещинами.

Снег был лёгок и сыпуч, лыжи тонули в нём так глубоко, что каждый шаг стоил сил, и Тимофей, хотя мысли его были заняты следами неизвестного человека, невольно подумал: «Такого снега никогда не бывает на моей Курщине». Это был северный снег, рождённый суровым морозом.

Воин неожиданно остановился, словно прислушиваясь, но уже через мгновение оборотился к поспешавшему за ним Тимофею и призывно махнул рукой. Портянка поспешил к нему.

Когда Тимофей наконец преодолел подъём, воин поднял руку в меховой, затейливо изукрашенной узорами рукавице и показал вперёд:

   – Смотри.

Портянка вгляделся и увидел отчётливый, уходящий к рябиновому леску лыжный след.

Коняжский воин приблизился к узким, синевшим на снегу глубоким продавлинам и наклонился. Он был лесным человеком, и следы давно не имели от него тайн. Минуту воин разглядывал лыжню, затем поднял бронзовое лицо к Тимофею.

   – Человек был здесь, – сказал он, – за одно солнце до нас. Шёл налегке, без припаса. – Глаза воина сузились. – Путь его был недалёк, – добавил он с уверенностью в голосе, – видишь: шагал широко. Усталости не было. Бежал, торопился. – И ещё сказал: – Это индеец из племени калошей. След узкий. Такие лыжи только у племени калошей. – Воин поднялся с колен. – Пройдём по его пути, – сказал он и ступил в колею индейца.

Они заскользили по пробитой колее, и Тимофей не отставал от коняги. Идти здесь было полегче.

Лес загустел, среди рябин начали встречаться сосны. Они стояли плотными островками среди рябинового редколесья и низкорослого кустарника. Темно-золотистые стволы сосен отчётливо выделялись на белом снегу, и Портянка отметил: «Вот и корабельный лес добрый». Но мысль эта тут же сменилась беспокойством. Тимофей подумал, что они слишком далеко уходят от ночной стоянки. За вершинами деревьев он уже не различал высокой скалы на побережье, не видел торосистого плато замерзшего моря. Но воин опять остановился и оборотился к Тимофею. Глаза его, ещё минуту назад настороженные и тревожные, потеплели.

   – Человек, оставивший след, – сказал он с легко угадываемым облегчением, – охотник. – И показал на соседнюю рябину: – Смотри.

Тимофей увидел на заснеженных ветвях рябины тенеты на птицу. Частая сетка, сплетённая из сухожилий какого-то зверя, просматривалась среди ярких гроздей необклёванных ягод, как просматривается паутина в высвеченном солнцем лесу. Только сейчас не солнечные лучи, но пунцово-красные тяжёлые гроздья рябины выделяли их для глаз. Под деревом были видны следы всё тех же узких лыж.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю