355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 24)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

   – Видишь? – уже стоя на берегу, показал он Евстрату Ивановичу на прилёгшие под ветром гибкие ветки талины, – два солнца не минет, с моря придут чёрные столбы. Приготовься: столбы поднимут большую воду и будут ломать деревья и крушить берега.

Бронзовое лицо гостя оставалось неподвижно, но глаза выдавали тревогу. Однако он тут же гортанно крикнул своим людям и заспешил к байдаре.

Коняги поставили байдару вразрез волне и, выждав мгновение, когда вал упал на берег, разом оттолкнули её: пенная, кипящая волна подхватила байдару и вынесла на простор.

Евстрат Иванович постоял, пока не скрылся парус, повернулся и, выставив бороду, внимательно вгляделся в широко открытую с берега крепостцу.

Обледенелые стены крепостцы – дождь нахлестал, а тут морозец прихватил – тускло поблескивали выпиравшими боковинами могучих сосновых стволов. Тяжко нависала над воротами вновь поднятая сторожевая башня. Из откинутого боевого люка, как предостерегающий палец, выглядывал ствол пушки.

«Кокс помер, и можно теперь мужиков поберечь, – подумал Евстрат Иванович, – поменьше гонять по сторожевому делу. К зиме будем готовиться. Перво-наперво избы подновить след, крыши перекрыть, лабазы осмотреть». Вздохнул, кашлянул с досадой, как вспомнил о съестном припасе. «Всё огляжу, – решил, – и рассчитаю, чтобы как ни худо, но до весны дотянуть». А прикинув так, более не медля, пошагал к крепостце по осыпающейся щебёнистой тропе. Ноги скользили. Однако шёл он легко. Большой груз снял с него нежданный гость.

Перейдя через мосток, брошенный поперёк рва, Деларов крикнул воротному:

   – Поднимай!

Мужик, от нечего делать глазевший на море, вскочил, навалился тощим животом на колесо. Надавил с натугой. Скрипя, колесо трудно повернулось, и мосток медленно пошёл вверх.

Ещё издали, около дома управителя, увидел Евстрат Иванович ожидавших его Кондратия, Кильсея и кривого вологодского мужика Феодосия – всё это были старые ватажники, первыми пришедшие на Кадьяк.

   – Проводил, дружка-то? – спросил, поднимаясь с крыльца, длинный, сутулый Кондратий, катнув по вылезшей из широкого ворота армяка шее здоровенный, с кулак, кадык. – Вишь, в какую погоду, а на малой байдаре пришёл. Отчаянный.

Деларов, ничего на то не ответив, сказал:

   – Заходите.

Замотался. Не хотел говорить и слова лишнего. Рванул дверь. Она подалась с трудом. Деларов глянул: поверху двери шла щель – хотя бы и кулак суй. «Вот так, – подумал, – села. А я о чём? В других избах небось не лучше».

Гремя каблуками, ватажники вошли в избу. Смирный Феодосий, глянув на икону, перекрестился:

   – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа...

   – Аминь, – остановил Деларов и показал на стол.

Кондратий придвинул лавку.

   – Вот что, браты, – начал Деларов. – «Меркурий» ушёл, и нам след для бережения по караульному оставить на башнях, а других в работу запрячь. О сторожевых, – Деларов кивнул Кондратию, – твоя забота.

Кондратий, по своему обыкновению, промолчал, только головой кивнул согласно.

   – А вам, – Евстрат Иванович обратился к Кильсею с Феодосием, – собрать остатних и избы, лабазы осмотреть. Вон, – ткнул с недовольным лицом пальцем в дверь, – вовсе села. Особо печи в избах проверьте. А я провиантом займусь. – Шлёпнул ладонью по столу: – Время не теряйте. Хасхак обещал бурю на завтра.

Мужики поднялись. Говорить далее было не о чем.

   – Да, – остановил Деларов Кондратия, – тех, кто на подмене в карауле будут, сей же миг на берег. Пусть байдары вытянут из воды и принайтовят крепко-накрепко. Сам огляди.

Ватажники, поспешая, вышли. Евстрат Иванович промедления не терпел. Сказал – значит, делай.

Деларов, стоя у стола, подумал: «Ну, вроде всё оговорили. И то, и это... Вот ещё бы...» И забыл, о чём подумал. Опустился на лавку. Вот ведь как бывает: ждал пирата Кокса и в кулаке себя держал. То, что и не мог, а делал. Сейчас же, узнав, что опасность миновала, разом весь груз, что нёс так долго, плечами ощутил и понял: надсадился. Почувствовал такую усталость, что показалось ему – век сиди и не отдохнёшь. В голове неожиданно родилось:

«Синицу бы услышать, а? Как она тренькает. Маленькая, хлопочет на ветке и как гвоздиком по стеклу: скрип, скрип».

Евстрат Иванович был московским купцом. Имел дом собственный в Замоскворечье. Во дворе – рябины, берёзы, два клёна. По осени неслышно летела золотая паутина и синицы – пропасть была синиц на Москве по осени – звенели в опадавшей листве. Деларов будто услышал это: скрип, скрип, скрип.

Много человеку нужно, ох много! Вон куда пришёл он, за океан, – купец московский Деларов Евстрат Иванович, – но вот наступил и для него час, когда всё готов был отдать за синицу, что жаловалась, молила, радовалась над головой у родного дома. Синицу!

Евстрат Иванович с шумом, как уставшая лошадь, вздохнул и поднялся.

В провиантском амбаре хозяйничал Тимофей Портянка. Тот самый, что в Кенайской крепостце сидел, когда немирные индейцы убили Устина и с ним ещё восемь ватажников. Выказал он себя в Кенаях расторопным, рачительным мужиком. Покойный Устин говорил о нём: «Тимофей – смел, боец, но глаз за ним нужен». Ныне Деларов к складу его приставил. Решил: приглядывать сам буду. Но за делом редко в склад наведывался. Сейчас, подходя к складу, подумал: «Всё просмотрю, чтобы душа не тревожилась».

В складе стояла полутьма, пахло рыбой, солониной, лежалой мукой. Евстрат Иванович сильно потянул носом, и ему помнилось, что уловил он в спёртом складском воздухе какую-то едучую струю. «Хмельное вроде? – подумал, принюхиваясь. – Да откуда? Два анкерка-то и было. Сам запечатал». И в другой раз потянул носом. Острый запах дал знать себя явственней.

   – Тимофей! – позвал Деларов. – Тимофей!

Никто не откликнулся. Евстрат Иванович в полутьме, щурясь со света, увидел лежащего поперёк прохода человека. Окликнул:

   – Эй, кто тут?

Лежащий замычал неразборчиво. Евстрат Иванович наклонился, и в лицо ударил запах сивушного перегара. Деларов ухватил лежащего за армяк, тряхнул, вытащил из-за бочек и кулей. На него глянули невидящие глаза пьяного Тимофея. От ярости у Евстрата Ивановича дыхание перехватило.

   – Ах ты вор, вор! – воскликнул и с силой махнул Тимофея спиной о бочку. И в другой, и в третий раз ударил.

Тот рванулся из рук, но хватка у Деларова была крепкой. Не отпуская Тимофея, Евстрат Иванович дотащил его до дверей и ещё дважды с силой ударил по глазам, по лицу. Толкнул к стене. Всё было в этих ударах: и усталость бесконечная, и душевная боль, и синица московская, осенняя.

   – Вор! – крикнул. – Вор! – Будто забыл другие слова, а скорее, у него злее слов не было.

Оттирая с лица кровь, Тимофей поднялся на ноги.

   – Да я, – забормотал, зашлёпал вонючим, пьяным ртом, – я...

Но Деларов на него уже не глядел, а растворил дверь и крикнул:

   – Эй, кто там?

К нему подбежали, бухая сапогами.

   – Кондратия, – сказал, задыхаясь, Евстрат Иванович, – сей же миг!

Прикрыв дверь, вернулся в склад. Сунул руки за кушак. Стоял. Смотрел. Грудь ходуном ходила.

Тимофей сопел у стены. Наклонился, отсмаркивая кровь в полу армяка.

   – Где спирт? – жёстко спросил Деларов.

Тимофей, суетясь, мышью скользнул между бочек. Спина у него гнулась, словно перебитая в пояснице. Вынес анкерок.

   – Второй где?

   – Да... – начал было Тимофей.

   – Ну!

Тимофей боком, боком посунулся к стене.

   – Да я, да эх... – забормотал, заскулил невнятно.

   – Где второй анкерок? – подступил к нему Деларов.

Тимофей, не сводя глаз с управителя, наклонился, поднял из-за кулей анкерок. Деларов рывком выдернул бочонок у него из рук. Анкерок был пуст.

   – Так, – сказал Евстрат Иванович, – так, значится...

Вошёл Кондратий и, только глянул на Деларова, на бочонок, на прижавшегося к стене Тимофея, всё уразумел. Но, однако же, ухватил Тимофея за грудь, подтащил к себе цепкой, как клешня, рукой, потянул носом воздух. Лицо гадливо исказилось.

Деларов опустил анкерок на пол.

   – В чулан его запри, Кондратий, – сказал глухо, с едва сдерживаемым гневом, – да возвращайся. Вдвоём склад осмотрим.

Его трясло и от беспокойства за провиантский припас, и от досады, что не углядел воровства. Он ругал себя последними словами. Лицо налилось пунцовой краской. Сохранность провианта означала: выжить аль нет крепостце во всю долгую зиму.

Однако рыба, солонина, другой провиантский припас оказались в сохранности. Деларов каждый куль развязывал, каждую бочку вскрывал, обнюхивал, осматривал дотошно. Нет, тухлятины не было. И на то – вздохнули с облегчением. Но вот за мукой Тимофей недоглядел. В некоторых кулях проглядывала зеленью плесень. У Деларова пухли желваки на скулах, когда он растирал в жёстких пальцах прелые комки.

В амбаре провозились до вечера. Заплесневелую муку надо было перевеить, ссыпать в сухие кули, но, как ни гнулись, а и половины не успели сделать.

   – Кончай, Евстрат Иванович, – наконец сказал Кондратий, – изломаемся, ещё и завтра день будет.

Деларов откачнулся от бочки и, уперев руки в поясницу, с трудом выпрямился.

   – Завтра? – спросил, морщась. – А что хасхак-то сказал – помнишь?

   – Да ничего, – возразил Кондратий, – небо вроде чистое.

   – Нет, брат, он не ошибётся. Они приметы знают лучше нашего. Но, однако, давай шабашить. – Деларов взялся за фонарь. В дверях оглянулся и, оглядев склад, с болью, с мукой, с обидой горькой сказал: – Ох, сукин сын!

Кондратий посмотрел на него, но промолчал.

По крепостце уже знали о случившемся, и ватага стояла у дома управителя. Лица хмурые, плечи опущены – уходились за день, да известно было, для чего собрались. Толпа раздалась, пропуская Деларова и Кондратия.

Евстрат Иванович остановился, наклонив горбоносое лицо. Кондратий взглянул на него сбоку. Увидел: жёсткие морщины у губ, впалая щека и большой чёрный глаз, взглядывавший сумно.

Ватага молчала. Молчал и управитель, и всем ясно стало, что приговор Тимофею вынесен.

Наконец Деларов тяжело ступил на крыльцо и пошёл, давя на ступени. И то, как он шёл – медленно, отчётливо переставляя ноги со ступени на ступень, и спина его – широкая в плечах, с той особой сутулостью, что свидетельствует непременно о недюженной силе, и напряжённый затылок – прямой и костистый – сказали каждому: этот не отступит и на шаг от старого ватажного, хотя и не писанного никем, но неизменно исполняемого закона.

Тимофей Портянка убито молчал за дверью чулана. Он слышал голоса, как собралась у дома ватага, потом, когда разом все смолкли, понял, что пришёл Деларов, и сей миг по грузным шагам, проскрипевшим по ступеням, догадался, что управитель вошёл в избу. Тимофей, напрягшись, застыл, не дыша. От управителя, от людей, перед которыми ему предстояло сейчас стать лицом к лицу, его отделяла только зыбкая стенка чулана. В палец, два толщиной, но всё же она казалась защитой. Последней защитой. И всё в нём молило, чтобы стенка эта отделяла его от того, что должно было случиться, как можно дольше.

   – Выходи, – низко сказал Евстрат Иванович.

В чулане слабо шаркнули подошвы. Неверной рукой Тимофей толкнулся в дверь, и она пошла от него с режущим скрипом. И этот высокий, скрежещущий звук будто резанул Тимофея по сердцу. «Выходить, выходить, – не то подумал, не то прошептал он, – надо выходить». И вышагнул из темноты чулана.

Деларов стоял посреди избы.

   – Кондратий, – сказал он, – дай анкерок.

Кондратий вступил в круг света, высвеченный висящим на крюке фонарём. В руках у него был обвязанный верёвкой анкерок. Тогда только Тимофей Портянка до конца понял, что его ждёт.

Деларов, густо побагровев, медленно, но с неотвратимой последовательностью, как и всё, что он делал сейчас, подступил к Тимофею и рывком накинул ему на шею верёвочную петлю с укреплённым на ней анкерком. Это и был старый закон: вору вешали на шею ворованное и выставляли перед ватагой. Многих при том били. Иных и до смерти.

   – Иди, – сказал Деларов.

Тимофей переставил неживые ноги. Они не слушались, будто чужие.

   – Иди, – повторил Евстрат Иванович, словно толкнул в спину без всякой жалости.

Тимофей, запнувшись за порожек, вышел на крыльцо. Упал на колени.

   – Браты, браты! – вскинулся рыдающий, высокий его голос. – Браты! Бес попутал. Бес...

Деларов всей ладонью прихлопнул дверь. С Тимофеем он поступил, как считал должным. Но с ним он покончил. Назавтра надо было ждать бурю, и теперь это занимало Деларова целиком.

Зима в Иркутске случилась снежной. На удивление, при обильном снеге – холодной, как бывало редко. Мороз был такой, что выжимал гвозди из заборов. Так давили холода на дерево, что гвозди вылезали на палец. Снег тут же заматерел. Ветры с Байкала ломали окна в домах, а в одну из ночей с церкви соборной содрало железную крышу, и тогда же в Девичьем монастыре уронило крест. Колокола в ночи под ветром гудели, неуютно становилось под вой пурги и неумолчное, стонущее рыдание меди. То, что уронило крест и он от удара о землю развалился на куски, особо напугало иркутян. «Худо, – шептали, – ох, худо». Старухи от страха и вовсе молвить что-либо боялись.

Шёпоты, шёпоты пошли по городу.

Опасались пожаров. Страшно было и подумать: ай вспыхнет где-нибудь. Крестились: «Не приведи, Господи... Спаси и помилуй».

Но пожар всё же вспыхнул. Загорелся дом священнической вдовы Урлоцкой. Недоглядела попадья. Не то золу горячую по дурости дворовая баба под сарай сыпанула, не то иная причина была, пламя вымахнуло выше крыши. В полночь над городом ударили в колокола. Народ вылетел на улицы. Мужики, бабы, малая ребятня. Кто что надел, в том и выскочил на мороз. А как же – выскочишь! Жить-то всем хотелось, Снег в улицах был ал от сполохов, в лица несло едучей горечью дыма. Бабы – известное дело – заголосили. Во всё лицо глаза, в них сполохи пожара и раздирающий душу крик на весь город: «Бед-а-а-а!»

Пламя обняло тугими жгутами выстоявшийся дом, будто желая поднять в чёрное небо.

Попадья захлебнулась в крике и упала на подхватившие её руки соседей. Доброхоты потащили попадью подальше от напирающего жара. Ноги её мертво волоклись по снегу.

Но, по счастью, ветер унялся накануне. Ночь была тиха, и огонь сбили быстро. Сгорели лишь соседние дома священника Троепольского да купцов Мичурина и Елизова. Обошлось малым.

Мичурин – высокий старик, со староверческой по пояс бородой – в огонь бросался. Еле удержали. Куда в огонь-то: пылала крыша. Старик опустился на снег и замолк. Борода была забита гарью. Крыша тут же рухнула. Только искры взметнулись.

Иван Ларионович вернулся с пожарища на рассвете. Шуба дымом пропахла. Едва шагнул через порог, ему сказали:

   – Прибегали от Шелиховых, Наталья Алексеевна привела обоз.

Иван Ларионович развернулся и выскочил из дома. Сани от крыльца не успели отъехать.

   – К Шелиховым, – сказал, – быстро!

«Почему Наталья? – подумал. – А Гришка что же? Не случилось ли чего?» Ждал Григория Ивановича. Очень ждал. Помнил о разговоре с губернатором, об экспедиции в Японию. Государственное было дело, и Иван Ларионович понимал, что Шелихов сейчас, как никогда, нужен в Иркутске. Сам опасался встревать в такие сложности.

Сани на подъезде к шелиховскому дому чуть не опрокинуло. Иван Ларионович вылетел на снег и, забыв обругать мужика, выворотившего хозяина на обочину, подхватил полы шубы и взбежал на крыльцо. Сильно дёрнул за обледеневшую ручку колокольца. Но, как ни спешил, а увидел: улица, двор заставлены санями. Зашпиленные возы залеплены снегом, лошадёнки обмёрзли инеем. Знать, только-только пришли. У лабазов, однако, уже суетились, покрикивали шелиховские приказчики. Из расшпиленного воза сносили вороха мехов. Шум стоял, неразбериха, как всегда, коли нагрянет неожиданно такой вот обоз, что подъезды к лабазам забьют и возы станут от оглобли к оглобле.

«Так, – подумал Голиков, – кстати, вот кстати Гришка поспел с мехами. В самую точку угодил».

Наталью Алексеевну Голиков расцеловал троекратно, сказал:

   – С приездом, дочка. – Но тут же испросил, тревожно заглядывая в глаза: – Где сам-то, почему не приехал? Галиот с хлебом отправил? – И шубу не снял, вываленную в снегу. Всё хотел узнать в минуту.

Слушал Наталью Алексеевну внимательно. Знал: пустого она не скажет. Выведав нужное, сказал:

   – Вот что, Наталья Алексеевна, пойди распорядись – воза не расшпиливать. Коней пущай перепрягут, и сей же час обоз направим в Москву. – Глаз на хозяйку прищурил. – Торг, знаю, будет нынче в Москве хороший. Доверенный мой прознал. Поспешать надобно и очень поспешать. Нужда в деньгах у компании, чую, будет большая, и здесь промашки никакой дать нельзя.

Наталья Алексеевна хотя была и быстрая в мыслях, а и она опешила.

   – Ничего, ничего, – успокаивая, поднял руку Иван Ларионович, – ты, знай, делай своё, а я управлюсь.

Наталья Алексеевна поднялась было, но он её остановил.

   – И вот что ещё. Сегодня же в Охотск человека послать надобно. Здесь такое заворачивается! Григорий Иванович, – Голиков резанул ребром ладони по горлу, – во как нужен. Я с губернатором говорил. Он нам помощником станет. Ещё и больше скажу: губернатора радетель наш – Фёдор Фёдорович Рябов – поддерживает. Давай, Наталья Алексеевна, не мешкай – посылай в Охотск да иди распорядись насчёт обоза, а я записочку Григорию Ивановичу напишу.

И, совсем заторопившись, сказал домашнему человеку:

   – Чернила и бумагу. Быстро.

Наталья Алексеевна вышла.

Принесли бумагу.

Голиков скинул наконец шубу, подвинул лист, обмакнул перо и, подумав минуту, начал письмо Шелихову крупным, округлым почерком, которому обучил его, неоднократно вкладывая старание розгой, вечно пьяный дьячок.

Когда Наталья Алексеевна вернулась, письмо было готово. Иван Ларионович сам же его и запечатал и, отдавая Наталье Алексеевне, сказал:

   – Сегодня, смотри, отправь. А я пошёл.

   – Да хоть чайку, Иван Ларионович?

   – Э-э-э, – протянул Голиков, не вспомнив, что с утра и крошки во рту не держал, махнул рукой.

Во дворе, запахивая шубу, Иван Ларионович крикнул суетившемуся у лабаза шелиховскому приказчику. Тот поспешил к крыльцу. Голиков оглядел его: парень вроде расторопный, глаза рыжие, шапка сбита на затылок, и видно было, хотя и давило холодом, но он не мёрз. Знать, поворачивался торопко. На таком холоду ленивый враз замёрзнет.

   – Мужикам, – приказал Голиков, – грех, так и быть, возьму на душу – ведро водки. В дороге-то не у печи сидели. И через час обоз сбить – и в путь.

Махнул – подогнал сани. Сказал:

   – В суд!

Вот как поспешал. А всё оттого, что на купецкий риск шёл. Оно и раньше задумывал Голиков на московском торгу свои цены установить на меха, а теперь, когда Григорий Иванович новый обоз пригнал, утвердился в мысли: всех обойду. Ведомо ему было, что не один купец меха в Москву погонит, а всё одно – решался. Но больше раззадорило его, когда услышал от Натальи Алексеевны, что и Лебедев-Ласточкин повёл обоз. Да ещё сказала Наталья Алексеевна: «Послал с мехами Лебедев нового приказчика. Из столичных. Такого, что и пеший конного обскачет».

«Ладно, – ответил на то Иван Ларионович, – поглядим. – И поговорочку припомнил: «Хороши пышки, когда за щекой у Мишки».

Сани выехали со двора и стали: монах растопырился на дороге. Глянул на купца страшными, глубоко запавшими глазами. В изодранной рясе монах, в худой скуфее[13]13
  Скуфея (скуфья) – остроконечная чёрная или фиолетовая бархатная шапка у православного духовенства, монахов.


[Закрыть]
, с кружкой жестяной на груди – знать, собирал на какие-то надобности. Тощий монах, а всю дорогу занял. Унылый, продрогший, с каплей на носу. Не понравился он Ивану Ларионовичу. Да и примета плохая – перед делом такую вот чёрную ворону встретить.

Иван Ларионович толкнул своего мужика в спину.

   – Пойди, – сказал, – подай полтину. И гони. Ну их всех.

Монах низко склонил голову в драной скуфее.

К суду голиковская тройка подлетела махом. Иван Ларионович соскочил с саней, толкнул дверь.

Из низких, заплесневелых по потолку палат в нос шибануло дурным. «Ежели на пожаре дым бедой попахивает, – подумал Иван Ларионович, – то здешние запахи непременно о несправедливости вопиют». Улыбнулся криво мысли своей и зашагал мимо столов, за которыми – локоть к локтю – гнулись судейские. Волосёнки маслицем примазаны. Вид куда как скромный, но знал Иван Ларионович, что народец это бедовый. Из-за крайнего стола на него поднялся глаз и будто прострелил, но тут же в бумагу уткнулся. Видать, решил: птица не по нему, а в суде попусту палить не будут. Здесь дичь выбирают и бьют наверняка.

Вышел старший из судейских. Этот на мир смотрел, словно у него с утра зубная боль случилась и каждый был в том повинен. Глянул на писцов, и те ещё усерднее заскрипели перьями по бумаге. Но старший выражения лица не изменил, напротив, более скис. Такой уж чин у него был, при котором радость выказывать ни к чему.

Своего крючка судейского, известного по прошлым делам, Ивану Ларионовичу искать долго не пришлось. Сам набежал. Вывернулся из какой-то двери. Заметить надо, в суде дверей – как у мыши норок: и явные, и тайные, и запасные, и проходные. Крючок, синие губы вытянув в ниточку, запел:

   – Ах, благодетель, ах и ах... – Пальчики на грудь положил возле трепетного горлышка: – Радость какая... – Воссиял лицом.

   – Остановись, – придержал его Голиков, – нужен ты мне.

Судейский глаза раскрыл широко и взглянул вопросительно.

   – Сейчас и поедем, – сказал купец, – сани у подъезда. Собирайся.

О чём разговор у них был – никому не ведомо. Иван Ларионович даже от домашних дверь притворил. Однако надо сказать – сунул он крючку пачку денег, и пачку толстую. У судейского дыхание зашлось. Низко кланяясь, он выперся из комнаты задом.

Иван Ларионович постоял, постучал пальцами по обмерзающему окну. Сквозь колючий узор, забиравший к вечеру стекло, видно было, как по улице ставили будочники рогатки, ворочаясь в неподъёмных тулупах. Накануне разбойники, бежавшие из острога, остановив шедших с обозом через Верхоленскую гору трёх крестьян и трёх баб, всех убили, а обоз разграбили. На поимку разбойников были посланы солдаты, однако тати ушли. Вот и велено было в городе ставить рогатки, улицы запирать плахами, а где сохранились от старых времён цепи – цепями. Будочникам караул держать по всей ночи строго.

Прошли старухи к вечерней молитве. Проковылял нищий с клюкой. Голова раскрыта, в распахнутом вороте рваного армяка большой крест осьмиконечный, староверческий. Будочники, ставившие рогатки, посторонились, пропуская убогого. Один из них перекрестился ему вслед. Было студёно. И всё сильнее и сильнее к сумеркам ползла по улице пороша. Играла, вихрилась, кружила, заметая наезженные следы саней, нахоженные тропки. Злая пороша. Предвестница пурги.

В комнату вошла хозяйка, позвала чай пить.

Иван Ларионович отвернулся от окна и пошёл, мягко ступая. Ну, чистый кот! И глаза круглые, да и усы совсем по-кошачьи торчком поднялись.

Хозяйка на Ивана Ларионовича посмотрела с удивлением.

Капитана Бочарова нашли на прибойной гальке Кошигинской бухты на четвёртый день после гибели галиота. Глаза закрыты. Лицо разъедено солью, ноги раскинуты, как неживые. Ледок пришил его к гальке, словно шпунты корабельную доску. Вокруг распростёртого в забытьи тела сидели чайки. Ждали конца. Капитана и нашли по этим чайкам. Увидели: вьётся стая – и поняли: такое неспроста.

Бочарова подняли, перенесли в только что отрытую землянку, уложили под шкуры. Но надежд, что выживет, было мало. По всему видно – плох человек.

В бурю команда спаслась вся. Побило многих, помяло, однако живы остались. Из грузов почти ничего выручить не удалось. Галиот два дня било на камнях, к нему подошли на плоту, успели собрать кое-что с палубы, из кают, но в трюмы не попали. Галиот разваливало. Волна с пушечным грохотом врывалась в проломанные борта, и судно билось на камнях, как уросливый конь на привязи. Страшно было и шаг сделать: того и жди – провалишься и конец. К счастью, вывернули котёл на камбузе, а так бы и хлебать не из чего было. Подобрали несколько топоров, ножей, ружья да немного порохового зелья. Похватали одежду, что успели и до чего дошли руки. На палубе стоять было нельзя.

Баранов на плоту дважды подходил к галиоту. Но волна играла всерьёз. Утлый плот вертело у борта галиота, бросало из стороны в сторону, едва не расшибло. Попытались подойти с заветренной стороны. Здесь море было поспокойнее. Изловчились, забросили конец на галиот, кое-как укрепились и полезли по смоляному борту.

Один из ватажников, видать самый отчаянный, хотел по планширу на корму пробраться и нырнуть в трюм. Но сделал несколько шагов, и его сбросило в море. Полетел с борта вниз головой, только всплеснули руки. Хорошо, был обвязан концом, и мужики успели выхватить из-под днища, куда потащила смельчака бурливая волна.

   – Ладно, – сказал Баранов, – подождём, утихнет море, и тогда, даст Бог, до трюмов доберёмся.

Но море не утихло. На третий день галиот раскидало окончательно. Переломило киль, и судно начало рассыпаться. Благодаренье Богу, что прибой повыбрасывал на берег несколько кулей с зерном да разную мелочь. Баранов велел всё собрать: каждая доска, каждый гвоздь были надеждой на спасение. Впереди ждала долгая зима на затерянном в океане острову почти без съестного припаса и оружия.

Баранов приказал рыть землянки в распадке, где было потише, сохраннее от ветров. Рыли обломками досок, ножами, ковыряли каменистую землю палками. У Баранова одни глаза остались на лице. Говорят, есть люди двужильные, так вот он и двоих таких стоил. Жизнь ватажная рубанула его сразу же по башке, да ещё и не вскользь, а в самую серёдку. Хватать пришлось с горячей сковороды. И с первого часа на Уналашке душу Баранов узлом туго-натуго завязал, да так, что Не осталось в ней «не могу», но было лишь «надо». С тем и жил.

Когда нашли капитана, обрадовался Александр Андреевич крайне. Бочаров был человеком бывалым и, как никто другой, мог стать подмогой в трудную зимовку. А то, что зимовать на острову придётся, сомнений не было. В такое время года ни одно судно на Уналашку от века не приходило.

Александр Андреевич от Бочарова не отходил. Кормил его, как дитятю, с рук, тюленьим жиром обмазал: и лицо, и шею, и руки побитые. Сам сварил надранное корьё, приправил травой колбой и поил и в день, и в ночь. И как ни плох был Бочаров, а зашелестел губами, заморгал устюжскими синими глазами. Неведомо: то ли и вправду помогли снадобья и добрые руки Баранова, то ли могучая русская натура взяла своё. Скорее всего, и то и другое. В один из дней Бочаров хотя и хрипло, едва слышно, а сказал:

   – Теперь, наверное, не помру.

Да так хорошо на «о» северное надавил, что почувствовалось: мужик в силу войдёт. Непременно войдёт.

Пот облил его лицо.

Баранов выполз из землянки – дверку узенькую сбили, тепло берегли, едва человеку продраться – и сел тут же, размягчившись душой. Поднял-таки человека, поднял! Отвернул лицо от ватажников, не хотел глаза показывать.

Но сидеть долго ему не случилось. Тут же и заспешил. Удивлялись, глядя на него, откуда у человека силы берутся. Все дни на ногах был и других торопил.

Затемно ещё и глаз никто не продрал, а он уже своё: «Давай, давай!» Люди пальцем шевельнуть не могут после вчерашнего, так уходились, но он всё одно: «Вставай!»

Баранов знал: спасти в зиму могло одно – рыба. И пока не замёрзли последние ручьи и речушки, всех поставил ловить про запас рыбу.

Сетей не было. Плели корзины из талины и корзинами теми ловили, бродя по пояс в ледяной воде. Баранов сам и научил плести корзины. Оно хорошо, сподручно мастерить из прута, когда гибка ветка, но такое, известно, по весне бывает. Талина же осенняя ломка, чуть перегнёшь – и нет прута. Но всё одно плели, отогревая талину у костров, вымачивая в кипятке. Другого было не дано – хотели выжить. Ватажники валились с ног, но управитель не давал спуску. Сам в воду лез, корзины плёл, развешивал юколу, рыл ямы для рыбы, в которые закладывали улов вместо бочек, прикрывая по-старому ватажному способу прутьями той же талины и присыпая землёй. И, глядя на Баранова, крутились ватажники, хотя бы и через силу. Понимали: так, как управитель ворочает, только за себя и бьются. Уж лучше лечь да помереть. Оно спокойнее будет, да и легче.

Баранов стоял с корзиной по пояс в воде. Течение валило с ног. Обжигал холод. Путина давно прошла, и рыбы, почитай, не было. Так, непутёвая какая в реку забредала. Локтем Баранов отёр мокрое лицо и вдруг увидел: в камнях метнулась серая тень. Падая, черпнул корзиной. Поднял. В красноватых прутьях талины билось большое тело рыбы. Баранов, шатаясь, пошёл к берегу. Его подхватили под руки. Один из ватажников сказал:

   – Ты уж не мордуй себя так, Андреевич. Смотреть и то больно.

Баранов вывалил из корзины рыбу на берег. Постоял, сказал:

   – Ладно, – и вновь шагнул в воду.

Мороз, однако, схватывал последние ручьи. То у берегов забирало ледяной коркой, а тут пошли ледяные языки и на течение. Поначалу лёд ломали и лезли в воду, а однажды поутру выбрался Баранов из землянки, прошёл к речушке, где ещё вчера взяли немного рыбы, и увидел: от берега до берега ледяной панцирь. Ступил ногой осторожно, но поопасался зря – лёд был крепок. «Всё, – понял, – с рыбой покончено». А знал: запасли самую малость. Тревога жёсткой, давящей рукой взяла за душу: «Что же делать? – подумал. – Навалятся пурги – ни зверя не возьмёшь, ни рыбы». Посмотрел в море. Мерно, тяжело набегали волны. Разбивались о берег и набегали вновь. Шипели, шептали никогда и никому непонятное. «Вот она, – подумал Баранов, – новоземельная судьбина. Сурова, однако, сурова».

Из землянки выполз Бочаров. Второй день, как на ноги стал. Подошёл к Баранову. Тот оборотился к нему, гремя каблуками по смёрзшейся гальке. В глазах вопрос: «Что скажешь?» Хотя и знал: говорить – только душу рвать, а спрашивал. Человеку одному трудно. Нельзя, никак нельзя одному, надо, чтобы рядом кто-то был. И слово надо услышать. Трудное ли, лёгкое – это другое, но услышать надо. Так уж человек создан.

Бочаров молчал. Костистое лицо капитана было бледно, на щеках и лбу язвы, губы в коросте, но в глазах уже играла живая влага, и крепкая, широкая грудь, такая же, наверное, какая была у отца, деда и прадеда, говорила: мужик силу не потерял.

   – Александр Андреевич, – наконец начал он, – пока лежал – не хотел тревожить. Сейчас скажу: до весны нам не дотянуть, и о том должно сказать твёрдо. – Стиснул сухой кулак и взмахнул им, как ударил: – Не чайки-поморницы – ни ты, ни я, и голову под крыло прятать нечего. Всех здесь положим.

Говорил он медленно, словно раскручивал тяжёлый жёрнов. Слова выматывались из обмётанных кровавой коркой губ, будто он вырывал их из груди.

   – Положим, – повторил Бочаров, – точно положим.

   – Ежели ты и прав, – выслушав его до конца, сказал Баранов, – кричать об этом зачем? Надежду у людей отнять? Человек столько живёт – сколько и надеется. А подруби веру – упадёт прежде времени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю