355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 19)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)

Григорий Иванович, забыв шапку, прыгнул в возок. Кони с места взяли шибко. Ударили копытами в мостовую так, что от торцов полетели щепки. Мелькнул шлагбаум, запиравший Грязную улицу, лицо будочника с хохлацкими усами, какие-то решётки, подъезды домов. Григорий Иванович и не запомнил, какими улицами скакали, как в присутственное место вошёл, но, увидев, как вокруг засуетились, как забегали, во второй раз подумал: «Ну, развернём мы теперь дело. Развернём». И коридор коллегии, что таким длинным всё для него был, теперь короче воробьиного носа показался. Шаг только сделал, и всё тут.

Чиновник в мундире добром начал считать деньги. Шелестел бумажками и купцу кивал приветливо. А пачки денежные росли и росли на столе. Бумажки радужные, белые, с большим портретом императрицы. Лицо чиновничье светилось несказанной радостью по случаю удачи купца. У чиновника пышные рыжие бакенбарды и медные пуговицы на мундире. И бакенбарды уютны, как борода родного дедушки, а пуговицы ярки, улыбчаты, словно и им счастье купца в радость. И как уж чиновник услужить радел. Денежки в пачки ровнял престарательно, бумажками обворачивал крест-накрест, да ещё и проверял, ровно ли ложится крест. Потом денежки собрал и аккуратно уложил в мешки. Иглу достал хорошую и доброй ниткой прошил мешки. Стежок к стежку, стежок к стежку. Нитку откусил с хрустом и, поднявшись со стула, мешки с поклоном подсунул к Григорию Ивановичу:

   – Извольте-с получить-с.

И опять лицо у него разулыбалось.

И не захочешь, а сунешь «катеньку». И Григорий Иванович положил её на ладонь чиновнику. «Катенька» вспорхнула, как птичка, и исчезла в рукаве чиновничьем. Тоже вот умение. Другой дуром за щёку сунет деньгу и думает – спрятал. Ан нет. Щёку-то и пальцем отодрать можно. Не увернёшься. А тут – чудо.

Дом на Грязной улице воистину зашумел. То всё цветочки были, а теперь ягодки созрели. Народу прибавилось, и девки дворовые глубже забились в чуланы, уже и вправду опасаясь за свои юбки.

Жена Ивана Алексеевича во флигелёк перешла, находя, что там только и можно найти покой, да и сам Иван Алексеевич в большое беспокойство вошёл от шума и неразберихи.

За домом, между сарайчиками, на чурбаке уткам и курам головы секли, тут же ощипывали и во множестве птицу на кухню стаскивали. Кололи кабанчиков. Визг поросячий стоял на хозяйственном дворе несносный, пух птичий летал, и повар с поварятами не отходили от огня. Пламя в печи бурлило, и на сковородках аршинных, скворча и попыхивая, жарились многофунтовые куски мяса, в золотом жиру плавали утки, тушилась всякая всячина. В кастрюлях кипели похлёбки: из тех, что попроще, но посытней.

Гости были непривередливы, но крайне прожорливы. Оголодали, видать. Толстых среди них неприметно было.

Григорий Иванович ныне на слова напирал не особо, а прямо отсчитывал молодцам деньги и договаривался, когда и куда приехать тому или иному. Моряки и мастеровой люд деньги брали смело и, пообещав явиться к сроку, уходили решительно. Расписочек или записей каких Григорий Иванович не просил ни от кого. Так: хлопнул рука об руку – и будь здоров, Иван. Ждём-де, мол, тебя к сроку. И вся недолга. Молодец шапку надвинет поглубже и шагнёт через порог. Только его и видели – завьётся по улице. А денежки немалые отваливал Григорий Иванович. И на дорогу, и на харч, а то ещё и на оплату долгов, числящихся за тем или иным мореходом. Хорошие денежки.

Иван Алексеевич, глядя на всё это, страдал. Столько переводилось добра – как думал он – впустую, такие деньги исчезали в карманах чужих – полагать надо – бесследно. Кабанчиков-то с осени молочком отпаивали, уточек отборным зерном кормили. А вот сидит за столом дубина: рожа, что вдоль, что поперёк, а лапищи такие – ахнешь. Трескает мясо, аж кости хрустят на зубах. А потом – Иван Алексеевич морщился болезненно – поднимается от стола, и Гришка ему выдаёт пачку денег. И нет бы подлец этот мордастый упал в ножки, икону поцеловал, что выполнит в срок обсказанное – куда там. Деньги, как ворованные, не считая, сунет за пазуху и вон со двора.

Иван Алексеевич пенять было начал за то Шелихову, но Григорий Иванович ответил так:

   – Видишь ли, ежели не приедет какой и тем нечестным себя выкажет, то и бог с ним, пущай не приезжает. Нам народ честный потребен. А такой бесстыжий, ежели бы даже его расписка приехать заставила, беды только натворит. Пущай ему – здесь остаётся. Мы от того ещё и в прибыль войдём.

Иван Алексеевич пожевал губами, потёр лысину по привычке и подумал, что в Гришкиных словах резон есть.

Морехода же хорошего или мастерового дельного нелегко было из Питербурха сманить на восток. Хоть слова и сладкие Григорием Ивановичем были говорены, но всяк разумел, что не на пироги он звал. Какую махину перемахнуть надо – тысячи вёрст. Сибирь пройти, Восток Дальний, океан переплыть... А на дорогах-то не ангелы стоят, а лихие разбойнички с ножами острыми, с дубинками тяжёлыми. Они вон и под Москвой-то, в лесах, шалят, а уж за Камнем, что и говорить. Денежки деньгами, а под сердце запустят ножик – бумажки эти, хотя и хрусткие, но ненадобны станут. Или по голове шарахнут с оттяжечкой – тоже не праздник. Ножками дёрнешь в последней пляске и затихнешь. Нет, прежде чем на поход такой дать согласие, поскребёшь в разных местах, ежели даже блоха тебя и не кусает и вошь не точит.

Как-то ввечеру перед домом остановилась коляска. Иван Алексеевич тут же на крыльцо выскочил. Вот и многих людей повидал за последнее время и из тех, что на колясках подкатывали к его дому, и из тех, что подходили своими ногами, а понял сразу: этого у дверей надо встретить. Навстречу Рябову и Григорий Иванович поспешил.

Фёдор Фёдорович раскланялся учтиво и, плащ оставив в прихожей, вошёл в комнату. Сел к столу.

Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.

Фёдор Фёдорович сидел ровно, руки на коленях сложив, и на лице его не то чтобы улыбка была, но и не без радости глаза взглядывали. Главным всё же в лице была горечь глубоко затаённая. Горечь. И это Шелихов угадал.

И говорили-то они немного, однако понял Григорий Иванович, что рад, искренне рад Фёдор Фёдорович – так же, как и патрон его граф Воронцов – успеху купца, но всё же горчинка есть у него в душе, как оскомина на зубах после кислого. И горчинка эта оттого, что успех этот случаен и пришёл он не благодаря усилиям известной персоны высокой, а вопреки им.

Один из них знал, а другой догадывался и то только, что недавно под звуки музыки нежной на придворном балу, склонившись изящно к плечу императрицы, Александр Матвеевич признался о своём распоряжении относительно суммы, Колумбу росскому, как выразился он, выданной.

Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило – я рада».

Под сводами зала плыли звуки менуэта. Вдоль стен двигались пары. Кавалеры вели дам. Обнажённые плечи, руки сказочной красоты казались золотыми в текучем свете бесчисленных свечей.

На том разговор о двухстах тысячах был окончен. И оскомина десны ела, что дело столь важное в ничтожной игре придворной решалось.

Фёдора Фёдоровича проводив и дождавшись, когда коляска отъехала, Шелихов в улицу посмотрел.

Небо над Питербурхом к ночи тучами заволокло, туман белёсый с Невы потянул. Сыро, промозгло... В серой непогоди окна светили неярко. Шелихов зябко плечами повёл, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черёмухи. Заангарские дали увиделись с травой сочной, высокой, той, что выше груди растёт. А в траве – жарки горящие. «Ну, – подумал, – ладно. Сколько не болела, а померла».

Иван Ларионович Голиков дурачиться бросил: шуточки, прибауточки забыл, строг стал, как никогда, забросил тулупчики драненькие, валеночки сиротские, камзол надел строгий, юфтовые башмаки с пряжками железными и даже сбрил бородёнку.

Жена, увидев его без бороды, отшатнулась. Да так, что затылок явственно стукнулся в стену. И то ли оттого, что зашиблась сильно, или же от вида срамного мужнина лица, но ноги у неё обмякли, и она едва-едва на лавку, счастливо подвернувшуюся, села. А Иван Ларионович прошёл мимо, даже и не взглянув.

Лицо у Ивана Ларионовича подсохло, живот подтянулся. И уже не бегал он, как бывало – суетливо, но ходил солидно, по сторонам строго постреливая глазами. Ну да это бы ничего, к чудачествам голиковским привыкли, думали: очередная блажь ударила в голову. Ан нет. К торговому делу своему не то чтобы купец интерес утратил, но как-то отошёл в сторону.

Во дворе шум, теснота – мужики с обозами придут и у крыльца толкутся: взгляни-де, хозяин, взгляни, товар хорош! А Иван Ларионович шмыгал мимо, и головы не повернув. И всё в губернское управление мчит или по чиновникам ходит.

В амбары и носа не кажет. Приказчики, конечно, вертелись по-прежнему, а он только глянет на бумаги, распорядится: так-де, мол, и так делайте, – и всё. Сам и с купцами не встречался, и торгом не интересовался, и с артельщиками, которых по весне посылал на север за рухлядишкой мягкой, даже и словом не обмолвился, хотя дело это было наиважнейшее.

Весенние деньки эти купцы в Сибири ценили, как в России матёрой хлебопашцы. И точно: один день такой год кормил. По тому, как распорядится купец да что ухватить успеет, тем и год пробавляться будет. Надо было много: товар заготовить, до рек дотащить, сплавить с половодьем да ещё и других обскакать, так как каждый торопился сплыть на Север побыстрее и лучшее взять первым, а Голиков и не спешил вовсе с делами весенними. Напротив, к весне ближе – во время самое горячее для дела торгового – обоз снарядил и из Иркутска махнул в Охотск.

Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович в Охотск собирается, он взглянул на говорившего с недоумением, и видно было, что ничего не понял.

   – Как в Охотск? – переспросил. – Торга весенние на носу. Какие поездки?

На счётах считал, а тут разом смешал костяшки, да и сами счёты отодвинул. На лице у него что-то ищущее появилось. Словно принюхивался он к ветру, потянувшему невесть откуда. Забеспокоился купец. Подумал: «Ну, замыслил Голиков каверзу, наверняка хитрую. – Потом огляделся. – Нет, ничего не приметно. – Руками развёл. – Чушь несусветная. Из ума, что ли, выживает?» Зол всё же был на Ивана Ларионовича, да и помнил – расписочки-то, расписочки дорогие у Голикова в шкатулочке лежат.

А Иван Ларионович, обоз нагрузив и хлебом, и солью, и скобяным товаром, да и иного много чего прихватив, по крепкой ещё дороге двинулся на Охотск.

Как-то рано поутру иркутяне увидели обоз, распустившийся версты на три. Лошадёнки мохнатые, монгольские, сытые, воза хорошо зашпилены для дальней дороги, мужики шагают с кнутами, засунутыми за кушаки. По весне да в дальнюю дорогу? Плечами недоумённо пожимали многие:

   – Невиданное то дело...

Взглядывали друг на друга:

   – А? Что скажешь-то?

Но человек в ответ только руками разводил:

   – Н-да-а-а...

Много разговоров было в Иркутске. И опять задумался крепко Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста это».

Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали, побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись.

И всё же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Всё добивался, добивался – в чём корень.

А в городе поговорили неделю-другую об обозе, да и забыли. Жизнь своё крутила. Хлопоты, хлопоты весенние.

Обоз в Охотск пробился. Только дошли, и оттепели ударили.

Потекло в тайге, реки тронулись, тундра оживать начала, зазвенели птичьи голоса. Теперь уж не пройдёшь: вода по пояс. Но дорога страшная была уже позади.

В Охотске Иван Ларионович борзости ещё больше набрался и со всем усердием принялся за снаряжение корабликов за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске ещё новый был, а сейчас глядишь: там прожжён, здесь порван, тут смолой измазан. А всё оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан, так то оттого, что когда смолили суда, он от корабликов не отходил ни на шаг. Чуть где непорядок обнаружив, хватал за бороды мужиков. Мелочи не спускал. На Кадьяк решил он отправить теперь и скот добрый, и зерна большой запас, и для промена на пушнину товаров разных множество.

Много людей в деле том закрутил и завертел. Командовать умел, да и денег не жалел. А деньги и хромого плясать заставят. Вот и заплясали под его дудку в Охотске.

Скот подобрал Иван Ларионович – любо-дорого глядеть. Коровки – одна к одной – сытые, рослые, вымя под брюхом навешено, как ведро. Известно, корова для мужика – жизнь сытая. Она, милая, и молочком напоит, и маслица даст, творожком угостит, сырком попотчует. Да от одного взгляда на корову добрую у человека в душе теплее становится. Идут такие вот красавицы по улице, колокольцами брякают, а хозяйки в воротах стоят, и в глазах у них радость. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.

Да разве только со скотом заботы у него были?

Кораблики, что готовились к походу, чернели на воде тяжёлыми утюгами. Больно уж трюмы перегрузили, к причалу подвести суда Иван Ларионович опасался. Вдруг шторм сорвётся – побьёт кораблики. Из осторожности их отвели в море. Якоря на байдарах развезли от каждого кораблика на четыре стороны и укрепили намертво. Под ветром свежим качало корабли, канаты поскрипывали, но держали якоря надёжно. Такая связка и под штормом удержит.

Между судами и причалами сновал малый флот. Обливаясь потом, мужики гнулись над вёслами.

   – Навались, – гремели голоса.

Мешки, тюки, бухты канатов, корзины плетёные со скобяным товаром так и летали с рук на руки. С причала на байдары груз перебрасывали, байдары бежали к судам, и вновь рунами с байдар на высокие палубы корабликов груз подними ли. Минуты передохнуть иному мужику некогда было и пот смахнуть едучий, застивший глаза. А Иван Ларионович всё – давай да давай! Время удобное боялся купец упустить.

Готлиб Иванович Кох, поражаясь расторопности именитого купца, заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься. – Чиновник-то всегда по ветру нос держит. – Вдруг, – думал, – сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»

   – Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, – руку жал купцу, – что же ко мне не заглянули? Я всегда рад, да и помог бы...

   – Да нечего уж, – ответствовал Иван Ларионович степенно, – мы и сами с усами... Справляемся.

Готлиб Иванович личиком потянулся к купцу:

   – А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчёт земель новых? Торг, говорят, и тот забросили.

И застыл. Ладошки сухонькие прижал к бокам. Ждал, что купец ответит. В глаза заглядывал.

   – Да что же не радеть-то, – ответил на то Голиков, – земли-то державные. Вон Григорий Иванович, – взял со стола бумагу, – пишет из Питербурха, что с людьми учёными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывали, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный. Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.

По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определённо: «Точно, Шелихов в Питербурхе руку нашёл крепкую. Надо с купцами поостеречься». Чиновник против ветра ширинку не расстегнёт... И уж Готлиб Иванович не ведал, что и сказать купцу.

Иван Ларионович, напротив, сух, сух был с чиновником. Плохого не говорил, но и хорошего от него Готлиб Иванович не услышал. Туману, туману напустил купец.

С тем и уехал Кох. Да так, что и на ступеньку колясочки став, да и на сиденье устроившись, всё кивал, кивал лицом улыбчивым Ивану Ларионовичу. Рад-де, очень рад и помочь, чем могу, всегда готов.

С того дня Голиков ещё шибче в порту завертелся. Многие слышали слова, купцом сказанные:

   – Григория Ивановича жду. Тогда развернёмся.

И все видели: доволен купец, доволен и боек с излишком даже.

Стучит каблуками башмаков по доскам причалов, и усталости вроде у него нет.

Волна тихо о причал шлёпала, качала зелёные водоросли, облепившие старые, до черноты прогнившие сваи. Из глубины тёмной к свае выплыла огромная, большеголовая рыбина и круглые глупые глаза уставила на солдата, сидевшего на краю причала.

Солдат был старый вояка, ещё елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув на рыбину оторопело, солдат с сердцем плюнул:

   – Тьфу, нечисть... Не приведи господи!

Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину.

Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул ещё раз. Не один год на берегу океана жил, а всё не мог к рыбе морской привыкнуть. Уж больно велика, колюча и чёртоподобна. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились. Серебряные. Гладенькие. С чешуёй ровненькой. Из пруда тихого, на поверхности которого не шелохнётся и опавший листок, удой гибкой вытягивают таких. Карасик бьётся, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь помнить будешь.

   – Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные...

Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку приставил к корявому уху. Посчитал удары, но так и не понял, который час.

На востоке уже до полнеба высветило, и солдат решил, что вот-вот солнышко встанет. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрёт холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И ещё ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не было слышно. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и всё стихло. Только Нептуньи морды золочёные выше бушпритов поблескивали, да чётко над морем рисовались чёрные перекрестья мачт.

Волна по-прежнему чуть слышно шлёпала о причал, обещая штиль на море.

И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы колёса тележные простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колёса.

Солдат насторожился. «Кого это нелёгкая несёт, – подумал, – в такой-то час ранний?» Увидел: из-за дальних домов телега выкатила, запряжённая гусем одвуконь. Угадал на телеге мужика и второго разглядел, трясущегося на соломе.

«Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и ружьё подхватил. Лицо набычил по-начальственному и шагнул с причала. Службу знал старый.

Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошёл в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул и раз, и другой. Засмеялся громко. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшему это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так к колодцу ступай. Ключевая вода-то и мягка, и сладка, и освежит лучше. А в эту – похлёбку солёную – что уж лезть?

Солдат даже фыркнул в нос с неудовольствием. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».

А мужик на гальку выбрался и подошёл к солдату. На бровях вспыхивали капли воды в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца.

   – Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил.

Открыл в улыбке белые зубы.

Солдат вгляделся и изумлённо глаза раскрыл.

   – Григорий Иванович! Ах, батюшка... Не признал... Не признал... Да ты же ведь в Питербурхе, говорят... – Затоптался на гальке. – Как же, как же... Вот она трубочка-то твоя... – В карман шинели сунул руку и выхватил обкуренную, с чёрным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспомню.

Протянул трубочку Шелихову.

Но тот трубочку отстранил. Засмеялся:

   – Не надо... Ишь табачищем-то несёт от неё... Как живете-то? – Повернулся вновь к морю. – Красно-то как! А?

   – Да что уж там, красота, – прокуренным голосом засипел солдат. – Нам-то что до неё. Сырость одна, и всё...

   – Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять море увидел. Даже и не верилось, что вновь на берегу стоит и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, хрусталю драгоценному подобная. А коридоры длинные питербурхские, чиновничьи лица постные, решётки, перегораживающие улицы, – всё позади. Море синью било в лицо, и солнце вдали восходило яркости необычайнейшей.

   – Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!

Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморённые дорогой, захлёстанные грязью, а понесли всё же лихо.

Малое время спустя сидел Григорий Иванович за столом, яствами уставленным, и хозяйка счастливая глаз с него не спускала.

Лицо её говорило: «Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу тебя дождалась!»

Тут же, с краю, горбился Голиков Иван Ларионович. Глаза прятал под надвинутыми бровями.

На столе лежали шпаги с золочёными эфесами, царицей дарованные, медали на Андреевских лентах.

Шелихов уже обсказал житьё питербурхское. Выложил, как всё было и к чему пришло.

Иван Ларионович пощупал пальцами муаровую ленту медали царской и сказал хмуро:

   – Да... Не очень-то нас матушка пожаловала. Не очень. – Честолюбив был до крайности, и обида его ела. – Да... Да... – тянул раздумчиво. Невесел был. Соображал что-то. А что?

И Шелихов понял, что минута пришла для дела их важная. Отвалится сейчас Иван Ларионович в сторону, и трудно придётся с землями-то новыми, а то и вовсе конец всему. И почувствовал – словно пружина тугая в груди у него сворачивается, сжимается, скручивается.

Наталья Алексеевна, хлопотавшая по хозяйству, сунула в дверь голову, сказала:

   – Готлиб Иванович пожаловал.

Дверь распахнулась, и в комнату вкатился на быстрых ножках Готлиб Иванович.

   – Ах, Григорий Иванович, – воскликнул громко, – наконец-то приехали. А мы уж и заждались... – Глазами юркими комнату обежал и, чуть взглядом задержавшись на лице скучном Ивана Ларионовича, оборотился к Шелихову: – Ну же, обниму героя!

Обхватив широкие плечи Григория Ивановича хиленькими ручонками, ткнулся холодными губами в шею. А сам всё шарил, шарил глазами и разглядел-таки шпаги с золочёными эфесами и медали царские на столе. Вмиг сообразил: «Невелика награда». Знал, какие и за что награды даются матушкой царицей. И цену шпагам и медалям разумел. Так-то награждают, понимал, дабы отделаться малым.

Вошла Наталья Алексеевна и пригласила за стол Готлиба Ивановича. Водочки поднесла, закуску на тарелочку положила.

   – Порадуйтесь, Готлиб Иванович, приезду нашего хозяина.

   – Да, да, – кивал Готлиб Иванович, а мысли в голове чиновничьей шустрили о своём.

«Так, так, – думал, – значит, у Гришки-то не очень получилось... И здесь, не стесняясь, прижать его можно. А то разгулялись купцы. Рукой не достанешь... Непременно прижать надо и своё взять».

Повнимательнее к Ивану Ларионовичу, киснувшему у края стола, пригляделся: «И этот, вишь, скуксился, а то всё петухом летал... Что ломиться-то в стену? Ну, взяли своё и отошли в сторону. Земли, земли новые! А видишь, они-то не очень Питербурху нужны. Нет, прижать надо».

Водку выпил, глазки по-птичьи прищурив, и из-за стола поднялся.

   – Не буду мешать встрече дорогой, – сказал, – я на минутку только забежал почтение засвидетельствовать.

Шустренько из комнаты выбежал. А в голове всё то же вертелось: «Хе, хе... Герои... И что лезть-то на стену? Своё знай: в карман положил рублик – вот оно и здорово. А то замахнулись державы границы раздвинуть... Блажные или дураки вовсе?»

Иван Ларионович ещё больше заскучал после визита Коха. Ладонь на глаза положил и вроде бы отгородился от Шелихова. Понял, о чём думал бойкий Готлиб Иванович. Матёрый был купчина и сквозь землю видел.

Шелихов качнулся с лавки к Голикову. За локоть его взял крепко, подтащил к окну.

   – Ты что, – сказал, – на этого сморчка смотришь. Да ему и ясный день – ночь тёмная. Нам ли его головой жить, думками его печалиться? Вот куда гляди, – распахнул окно, – вот на чём глаза востри... – Во всю ширь за окном море сверкало, играло, искрилось, вольно над волнами гулял ветер, завивая белые барашки. – Вот наше поле, – сказал Шелихов голосом, набравшим силу, – и нам на нём пахать... Нам!

Повернулся, схватил со стола шпагу и вновь к Ивану Ларионовичу оборотился.

   – Так неужто тебя вот эта вот игрушка, – он потряс шпагой, – в смущение привела? – Швырнул шпагу на стол, и она звякнула жалко. Наклонился, жадно вглядываясь в глаза Голикова. – Ну, ну же, Иван Ларионович?

   – Да что уж, – забормотал Голиков, – конечно, что там... Конечно...

   – Вот так-то, – облегчённо вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой.

   – Мы своё, – сказал, – сработаем.

А между тем на землях новых случилось страшное.

Евстрат Иванович слышал и от ватажников, и от тайонов местных, что и в заливе Льтуа, и в Кенайском заливе видели корабли чужие. Выйдут из тумана, пройдут вдоль берегов и растают в морской дали, как их и не было. По флагу, как рассказывали, понял: корабли те – испанские.

Евстрат Иванович покачал головой.

Ну, это бы всё ничего. Мало ли какие корабли по морю ходят. Смущало то, что испанцы, в русские владения приходя, на Кадьяк не пожаловали и ни единым словом с русскими не обмолвились. Отчего бы это?

Евстрат Иванович морщил лоб, силясь уразуметь, что стоит за тем, и, решив – не к добру такое, задумал в Кенаи направить десяток мужиков.

Крепостца в Кенаях стояла, ещё Григорием Ивановичем поднятая, но ватажка там оставлена небольшая. С кенайцами мир установился полный, и думалось, больше людей здесь держать ни к чему. Боязни никакой не было. А тут встревожился Евстрат Иванович. Решил: «Так понадёжнее будет. Что там ещё за корабли испанские? Да и что ждать от них?»

Сколотил новую ватажку, во главе её Устина поставили. Жаль было Устина отправлять. Нужен он был на Кадьяке, но другого для дела такого Деларов не нашёл.

   – Что уж, – сказал, – не хватать здесь тебя будет, но... – Руками развёл: – Дело, брат, дело такое...

Устин сам выбрал мужиков, которые с ним идти должны. Взял устюжан, трёх добрых парней – Кильсея, что полюбился ему знанием тайги да и местного промысла; других мужиков выбрал не хуже.

Сборы были коротки, прощание того короче. Только-только начиналась весенняя путина и дел невпроворот. Знай поворачивайся, а то без рыбы останешься. В путину, как в страду полевую, каждый час дорог.

Евстрат Иванович обнял Устина, хлопнул ладонью по крепкой костистой спине, и – паруса подняли. Байдары в море устремились.

Устин смотрел, как уходил вдаль берег, как истаивали в текучем весеннем воздухе башни крепостцы, и в груди у него тяжесть наливалась. Нехорошо, томно. Словно бы чувствовал – в последний раз видит крепостцу, не одно бревно которой им положено. Да что брёвна? Крепостца та в бухте Трёхсвятительской каждому ватажнику родным домом стала. Здесь первый шаг на земли новые сделали, бедовали и холодали на берегу этом, обстроились с великим трудом, хозяйство завели – вон дымки-то к небу поднимаются, крыши под солнцем поблескивают тёсом свежим, ну совсем русская, родная деревня, что на Вологодчине милой или Рязанщине. Да здесь же и не одного товарища в землю уложили. Кресты-то за крепостцой стояли в ряд. Нет, трудно было расстаться с Кадьяком. Вот оно какое сердце-то человеческое: за что не дорого плачено, того и не больно жаль, а коли труд вложил – к тому живым прикипел.

Отвернулся Устин от берега, не стал душу травить.

   – Ну, ребята, – сказал, – стреми парус!

Байдара на волну взбежала бойко, развалила пенную гриву на две пелены. Паруса ветер надул и запел, запел вечную свою песню в нехитром такелаже: «У-у-у...» Из бухты вышли, и утёсы высокие закрыли крепостцу. Впереди было только море, игравшее волной невысокой. Море хорошее, по такому идти можно хоть за край света. Но всё же предчувствие беды сдавило Устину горло.

В Кенаи, однако, дошли благополучно.

Перво-наперво Устин решил осмотреть крепостцу. Разобраться, что и как.

Всем в Кенаях заправлял Тимофей Портянка – голиковский приказчик из Охотска. Мужик росту невысокого, с бойкими глазами и языком, вертевшимся, как мельничье крыло на ветру. Но хотя много говорил Тимофей Портянка, а дело в крепостце вёл как должно. Промышляли зверя ватажники добро, и было чем похвастаться Тимофею, когда он Устина в лабазы привёл.

Мехов запасли много, да и выделаны они были так, что только и скажешь: молодцы ребята. Путину весеннюю провели в Кенайской крепостце, тоже пальцы не растопыривая. Целый лабаз накатали бочек солёной рыбы. Юколы навялили.

   – Ну что? – спросил Тимофей так, будто в лавке товар предлагал, и подмигнул хитрым глазком. Видно было, доволен он: вот-де, мол, как у нас, и хотя тебя прислали сюда вроде бы для проверки, но ты ещё и поучиться у нас можешь.

Да всё бы ничего, только вот за всем этим забыл Тимофей Портянка о самой крепостце. И Устин ходил, ходил с ним и больше и больше хмурил брови. Стены кое-где завалились, избы поосели, ров вокруг стены обрушился во многих местах, и вода из него ушла. За такой стеной – понимал Устин – в случае опасном долго не продержишься.

Караульную службу в Кенаях несли спустя рукава. Видел Устин: сидит ватажник на вышке сторожевой и лапти чинит. Про ружьё спросил у него, а тот поднялся, оглянулся вокруг, да и сказал: забыл-де ружьё-то взять с собой. Тимофей Портянка хохотнул беззаботно и хлопнул себя по пыльным портам. Устин промолчал. Понимал: с лаю начинать негоже. А лаяться надо было. Ох, надо!

Другое не понравилось Устину: мужики в Кенаях квёлые были, скучные. А от мужика, ежели у него глаз погас, – дела не жди. Мужик весёлый горы свернёт, а так, с головой-то опущенной, – на что он гож?

Поглядел, поглядел Устин на Тимофея, на мужиков и решил: надо бы их порадовать чем-то. Приметил – избы хоть и покосившиеся, ничего ещё были в крепостце, крепкие, но вот ни в одной из них не было доброй печи. Так, очажки сложены. Огонь, конечно, в них теплится, но радости от него нет. А давно сказано: добрая-то речь – коли в избе есть печь. Ещё и по-иному говорили: печь не рюмка водки, а мужика греет. И Устин решил: «Печи надо сложить, и мужики повеселеют». А решив так, глину отыскал, велел навозить её поболе в крепостцу. И, недолго думая, портки закатал повыше и сам в яму залез месить. Глина вязко захлюпала под ногами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю