Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)
Поднявшись на борт «Трёх Святителей», Григорий Иванович сказал капитану Измайлову Герасиму Алексеевичу, одному из лучших штурманов на океане Великом:
– Якоря поднимать, паруса ставить! С Богом!
И всё, что оставил на берегу: хитрющего Иван Ларионовича и Козлова-Угренина – дубину стоеросовую, Ивана Афанасьевича – из-под голиковской руки высматривающего, и Коха – от жадности высохшего, – как отрезал от себя. Словно краюху хлеба отвалил ножом и в сторону отодвинул. Впереди для него было только море. Умел он вот так: разом отрубить, что в ногах путалось, мешало пойти дальше новой дорогой. Великое это благо для человека, ежели он умеет цепи разорвать, мешающие его делу. Иной тянет непосильный груз, стонет, но тянет. А ему бы шагать, шагать с удесятерёнными силами без того груза. Но недостаёт сил разорвать канаты эти, порой и миру-то невидимые, но опутавшие так, что ещё чуть-чуть, ещё немного и надорвётся человек. «Трудно, – говорит такой, – жалко, прошлое-то отбросить...» А почему ему трудно, кого он жалеет? Себя жалеет кулаком по сердцу ударить. А Шелихов не жалел. Мечта у него была. И он себя не щадил.
Вся команда собралась на палубе. Стояли молча, смотрели на берег. Домишки, домишки разбегались вдоль бухты Охотской, а чуть выше домов – сопки, в цветущий багульник одетые. Багульник горел сиреневым огнём, и яркими островами в багульнике цвели золотые жарки.
В тот день, когда флотилия Шелихова в море вышла, в Иркутск из Питербурха приехал чиновник. Фамилия его – Рябов – говорила о происхождении низком, так как среди знатных на Руси фамилии такой не знавали. Но когда карета Фёдора Фёдоровича Рябова подкатила к дворцу иркутского и колыванского генерал-губернатора, на широком подъезде выросла фигура Ивана Варфоломеевича Якоби, всесильного сибирского сатрапа.
На сухом, жёлтом лице Ивана Варфоломеевича цвела улыбка. Чести такой – быть встреченным на подъезде генерал-губернатором – удостаивались не многие. И только по этому, не зная ни чинов, ни должностей Фёдора Фёдоровича, можно было без ошибки сказать: этот – сильный.
Фёдор Фёдорович, человек ещё молодой, служил по Коммерц-коллегии, направлявшей все усилия на дела торговые, но одновременно имел поручения ознакомиться с делами по изучению и освоению новых земель. Место Фёдора Фёдоровича Рябова в высшей чиновничьей иерархии империи было весьма значительным.
Иван Варфоломеевич, в золотом шитом мундире, в высокой треуголке с плюмажем[3]3
Плюмаж – украшение из перьев на головном уборе и конской сбруе.
[Закрыть], любезно шагнул навстречу гостю. Радушие было на его лице и подобающая случаю радость. Глаза приятно щурились.
Фёдор Фёдорович, в скромном партикулярном платье, склонился перед губернатором с почтением, однако видно было, что человек он не из робких, и встреча, и любезное приветствие генерала его нисколько не смутили, а, напротив, были приняты как должное.
Гость и хозяин обменялись обычными в случае таком восклицаниями:
– Ваше превосходительство...
– Ваше превосходительство...
Щёлкнули каблуки. Скрипнула кожа ботфорт губернатора.
Иван Варфоломеевич обратил внимание на то, что гость несколько бледноват после дальней дороги, и спросил – не утомлён ли он? Но Фёдор Фёдорович возразил. Сказал, что усталости не чувствует.
И вправду, лицо его, хотя и несколько поблекшее, выдавало человека энергичного и физически крепкого. А глаза так живо посматривали вокруг, что предположить усталость в нём было трудно.
Генерал-губернатор и чиновник из Питербурха проследовали во внутренние покои дворца.
В дверях гнулись ливрейные лакеи.
Фёдора Фёдоровича удивило во дворце обилие цветов. Зелёные ковры украшали стены лестницы, оконные проёмы. Листья растений были промыты, свежи и необыкновенно ярки. Пышно распустившиеся цветы поражали множеством красок. Пунцово горящие и блёкло-лиловые, глубоко-синие и снежной белизны бутоны соревновались, казалось, изощрённостью форм и выразительностью цветовых тонов.
Гость высказал восхищение.
На это Иван Варфоломеевич ответил, что долгая зима и морозы определяют любовь сибиряков к комнатным растениям и поощряют к заботливому их выращиванию.
– Глаз устаёт, – сказал он с улыбкой, – от белизны покровов снежных и успокоиться хочет на приятной ему зелени.
Губернатор подошёл к роскошному цветку и заботливо поправил веточку.
– Китайские купцы привезли эту прелесть, – пояснил он, – через Кяхту. Я не устаю заботиться о его произрастании.
Гость почтительно склонил голову в видимом восторге от трудов генерал-губернатора.
Фёдору Фёдоровичу были отведены покои во дворце, но он, скрывшись в комнатах, дабы переменить дорожное платье и освежиться, уже через час вышел к генерал-губернатору, ожидавшему в столовой зале.
Войдя в зал, Фёдор Фёдорович с достоинством склонил голову в свеженапудренном парике, чуть поправил кружевную манжету и сел.
Стол был накрыт безупречно. За стульями застыли лакеи в перчатках снежной белизны. У буфета почтительно стоял дворецкий – высокий и стройный старик со значительным лицом и седыми бакенбардами.
Свечи в люстрах и в канделябрах на стенках были зажжены, и свет их, дробясь и многажды приумножаясь, сверкал в многочисленных зеркалах, развешанных и расставленных тут и там.
Начали подавать.
Иван Варфоломеевич, в ожидании Фёдора Фёдоровича, размышлял о госте и причинах его приезда. Губернатор знал, что этот чиновник – сын преуспевшего при Великом императоре Петре Первом московского мещанина. Не богат, но влиятелен и может быть очень полезен. Знал он и то, что гость долгое время жил при дворах английского и французского монархов, но обязанности, которые тот выполнял при столь славных и могучих лицах, были не совсем ясны. В одном уверился Иван Варфоломеевич, – а генералу нельзя было отказать в достаточной прозорливости, – что Рябов не станет, как ярыжка, копаться в документах канцелярии губернатора. Но всё же о цели приезда питербурхского гостя догадаться не мог.
Гость ел, не поднимая глаз. В движениях его неторопливых, в том, как подносил он ко рту салфетку, слегка касаясь губ, угадывалась несомненная принадлежность к высшему свету.
В тишине залы негромко позвякивала посуда. Посуде генерал-губернатора мог бы позавидовать любой питербурхский дом. Это был тончайший китайский фарфор. В Питербурхе всё больше выставляли мейсон германский. Золочёный, крикливый, аляповатый. Но куда было мейсону до китайских изделий. Всё равно что подгулявшему пьяненькому московскому купчишке в смазаных сапогах до аристократа утончённого, родом своим уходящего в глубокую древность. Ни одной яркой краской не бросался в глаза молочно-матовый китайский узор. Ни одним лишним завитком не раздражал глаз, но всё в нём было так тонко, воздушно, легко и нежно, что казалось – это вовсе не творение рук человеческих, но чудный, хрупкий осенний цветок, неожиданно распустившийся на столе. В продолжение обеда Фёдор Фёдорович сказал лишь несколько ничего не значащих слов. Эта молчаливость больше и больше настораживала генерал-губернатора. Но с лица его – тяжёлого и малоподвижного – всё же не сходила улыбка.
После обеда перешли в каминную.
Несмотря на летнюю пору, камин жарко пылал. И летом в Сибири суровый климат давал знать: на солнышке печёт, а в тень войдёшь – и в затылок вдруг струйка знобящего ветерка потянет так, что плечами передёрнешь.
Фёдор Фёдорович у камина цель приезда наконец-то раскрыл. Начал издалека. Расспросил Ивана Варфоломеевича о промысле зверя морского. Посетовал, что драгоценных шкур меньше и меньше получают из Сибири. Поинтересовался, какие купцы и где зверя добывают. Говорил он неторопливо, голосом мягким, но чувствовалось, что Фёдор Фёдорович знает – слушать его будут.
Фёдор Фёдорович заговорил о том, что взоры державы обращены сейчас на юг. К берегам Чёрного моря. Россия, одолев наконец Крымское ханство, обретёт прямые торговые дороги в государства европейские, по которым широкой рекой пойдёт хлеб южных богатых областей.
Высказался он и о торговых возможностях империи в Прибалтике. И лишь затем перешёл к главной цели приезда, показав вдруг недюжинные знания открытий русскими мореходами островов, лежащих в океане Тихом. Назвал имена славные Фёдорова и Гвоздева, Чирикова и Беринга и многих других, нанёсших на карту дотоле неизвестные земли. Поделился мнением об открытии островов Алеутских русскими мореходами и описаниях ими берегов самой матёрой земли Северной Америки.
Ход мыслей его неожиданно изменился, и черты лица выдали раздражение, хотя и тщательно скрываемое. У глаз и рта обозначились морщинки, которые добродушными назвать было никак нельзя.
Фёдор Фёдорович ногой поиграл, чуть каблуком о пол пристукивая, и заговорил о внимании, кое проявляли и проявляют западные державы к открытиям русских мореходов.
– Лорд Гинфорд, бывший английский посол в Питербурхе, – сказал он, – в своё время не постеснялся организовать похищение копии журнала и карты плавания капитана Витуса Беринга. Документы эти бесценные, – заключил он, – весьма волновали британское адмиралтейство.
Иван Варфоломеевич выразил удивление:
– Столь достойный человек...
– Когда требуется, – возразил Фёдор Фёдорович, выпрямляясь в кресле, – британское адмиралтейство не считается с этикетом. – И рассказал, что Питербурх постоянно осаждается иностранными учёными лицами. – Цель их вояжей, конечно, наука, – улыбнулся он едко, – но странно, отчёты этих служителей муз Клио и Урании[4]4
Клио – в греческой мифологии одна из девяти муз, покровительница истории.
Урания – в греческой мифологии одна из девяти муз, покровительница астрономии.
[Закрыть] скорее напоминают инструкции британскому адмиралтейству к присоединению новых земель, чем трактаты учёные.
Фёдор Фёдорович назвал королевского историографа по Шотландии доктора Робертсона, побывавшего в Питербурхе.
– Сей муж учёный, – сказал он, раздражённо поправляя пышное жабо на груди, – составил описание экспедиций Креницына и Левашова к берегам Нового Света. Прочтя их, трудно поверить, что учёным сим лишь академические заботы двигали.
И здесь тон гостя явно подчеркнул его беспокойство. Больше того, Фёдор Фёдорович даже поднялся из кресла и энергичным шагом, дабы, вероятно, снять напряжение, прошёлся по комнате.
Упомянул чиновник из Питербурха и о миссии в Россию Вильяма Кокса, члена королевского колледжа в Кембридже.
– Этот господин, нисколько не стесняясь в средствах, продолжил в Питербурхе дело лорда Гинфорда и вернулся домой, собрав всё, что только можно было собрать о русских открытиях в океане Тихом. – Покивал головой с горечью. – Простодушие наше, российское простодушие...
В комнату вошёл слуга, подложил поленья в камин. Огонь вспыхнул с новой силой. Когда слуга вышел, Фёдор Фёдорович, сев в кресло, продолжил:
– Уважаемый сэр Джеймс Кук по приказу адмиралтейства «открывал» многие новые земли в океане Великом, следуя по картам, составленным русскими мореплавателями. И минуты не сумняшеся, во владение британской короны вводил. – Живо оборотившись к генерал-губернатору, Фёдор Фёдорович спросил: – Вы понимаете мою мысль?
Иван Варфоломеевич с ответом не спешил. Как ни одичал он в иркутской медвежьей берлоге и не ожирел от вина, как ни отупел его мозг за вечными картами, он всё понял и даже предвидел, что скажет гость дальше. И не ошибся.
– Всеми силами мы обязаны, как верные сыны отечества, воспомоществовать усилиям наших мореплавателей в освоении новых земелиц.
Генерал-губернатора смущало в услышанном одно. Хотя и далеко сидел он от Питербурха, а знал, что Сибирь для столицы была богатым мешком, из которого черпали меха и золото для пополнения державной казны. Ведомо ему было также, что люди у трона делились на две группы. Одна, продолжая идеи Великого Петра, стремилась раздвинуть границы России не только на запад, но и на восток. Вторая же, стоявшая ближе к царице, увязала в борьбе на западных рубежах. События, происходившие в Молдавии и Валахии, Польше и Прибалтике, были постоянным предметом забот, интриг, разговоров и пересудов.
– А восток империи... Ну что ж – это подождёт, это будущее, – говорила Екатерина.
«Птенцы гнезда Петрова» смотрели дальше. Но как сильны они были – вот вопрос, который стоял сейчас перед генерал-губернатором...
Гость внимательно смотрел на пламя камина. Наконец он отвёл взгляд от огня. Вероятно, питербурхский чиновник и сам почувствовал некую недоговорённость, возникшую в разговоре, и выразился более определённо:
– Питербурх не станет чинить препятствий в развитии мореплавания на востоке. И вы можете сделать многое для будущего России, для славы и процветания империи.
Иван Варфоломеевич, безоговорочно причислив Фёдора Фёдоровича к когорте «птенцов гнезда Петрова», решал для себя всё тот же вопрос: какая из двух партий большей силой возобладает? Глаза у генерал-губернатора были прозрачны и, казалось, не выражали ничего.
На этом разговор закончился.
Гость пригубил из бокала и в сопровождении хозяина прошёл в отведённые ему апартаменты. Разговором он остался недоволен.
В последующие дни Фёдор Фёдорович интересовался делами торговыми в Кяхте, ознакомился с положением Морской школы в Охотске, встречался с чиновниками канцелярии.
Через неделю он отбыл в Питербурх.
Иван Варфоломеевич провожал гостя, стоя у подъезда дворца с той же в точности улыбкой, с которой и встречал его семь дней назад.
Когда карета отъехала, генерал-губернатор прошёл в свой кабинет и в глубокой задумчивости сел за стол.
Флотилия Шелихова с хорошим ветром шла полным фордевиндом. Любо-дорого смотреть было на поспешающие корабли. Паруса белые распустив, они по морю, казалось, и волн не касаясь, летели. Небо синее куполом над ними выгибалось, и на нём не было ни облачка. Так вот бы и весь путь. Куда как славно. Пена, брызги и ветер в лицо!
Галиот «Три Святителя» на киле стоял ровно, шёл ходко, на две пелены разваливая сверкающие волны. За кормой борозда рытая, и хоть зерно в неё бросай, а урожай она даёт – ибо каждая миля, по морю пройденная, в человеке крепость рождает и силу, цены которой нет.
Григорий Иванович с Измайловым, чуть поодаль от рулевого колеса стоя, говорили негромко. Шелихов зело рад был и попутному ветру, и такому удачному началу похода. От самого Охотска, как с банок снялись, под полными парусами шли, и все говорили, что ветер не изменится.
Ночами, правда, Измайлов велел уменьшать парусность, ток как опасался плавающих льдов. Море Ламское коварно, льды здесь и летом встречались. Но Григорий Иванович, сколько ни всматривался, опасности не заметил. Лишь волны до горизонта катили, одетые белыми барашками.
Измайлов всё же говорил:
– Вода в море этом по кругу ходит. В проливы Курильские из океана вливается, как в бутыль, и на север прёт. Оттуда спаливает вдоль восточных берегов, к югу тянет и с севера льды наносит. Иные льдины идут притопленные. Вот этих-то опаснее нет. Каверза истинная.
Хмурился.
Но Григорий Иванович, хоть и слышал тревожные слова, щурился довольный. Подставлял лицо солнцу.
Под напором ветра, надувшего паруса, мачты пели ровно и сильно:
«У-у-у-у...»
И звук этот был, как гудение тяжёлого шмеля, на медовый цветок садящегося. А кто на лугу, на шмеля глядя, от улыбки воздержится? Что краше в жизни бывает: полуденное солнце, колышущиеся травы, и шмель поёт...
– Я вот, – Измайлов говорил, – в Петропавловском аглицкий бриг видел, обшитый листовой медью по дереву. Тому всё нипочём. Льды не льды, а он себе идёт.
– Ничего, – сказал вдруг Григорий Иванович голосом особым, – и мы пройдём. – И, посерьёзнев лицом, оборотился к Измайлову. Сказал с необычной откровенностью. Друг, правда, был ему Измайлов, но такое и другу не всегда говорят. Море, видать, душу ему размягчило: – Я вот всего в жизни боялся. Вначале отца: думал, не так что сделаю – высечет. Потом покупателя в лавке: товар не возьмёт – денежки уйдут, меня тоже по головке не погладят. – Лицом покивал капитану: мол-де понимаешь меня? Продолжил: – Позже купца боялся: не расторгуюсь прибыльно – выгонит. Сам купцом стал и опять боялся: прогорю с делом – по миру пойду. Страшно было. Всё страшно...
Усмехнулся. Скривил губы. Лицо у Шелихова менялось всё время: то тень на него ложилась, то солнечный луч его освещал, и опять тучи по лицу пробегали. И от того, казалось, то надеждой оно загоралось, то глаза, взор внутрь обращая, гасли. Наверное, в мыслях путь он свой долгий оглядывал. И радовался, и огорчался, и надеялся. И вдруг голову вскинул, распрямил плечи. И в лице у него появилось живое, весёлое, лихое:
– А сейчас взглянул на мир этот неоглядный, на простор немереный, ветру хлебнул и – ничего не боюсь. Под небом этим всем место есть. Одно то, что мы видим его, – уже благо. Понял я – гордыни мы своей боимся. Я-де, мол, не хуже вас, а вот упал... Гордыни лишь одной... И она-то нам в жизни крепко стоять мешает... Во всём мешает.
Он оглядел море с улыбкой.
– Эх, – словно выдохнул, – так-то легко здесь. Кричать хочется...
Измайлов молчал, удивившись такой откровенности. Искоса на Шелихова взглянул и оборотил глаза к морю. А был он – капитан – невысок, но крепок, и чувствовалась в нём та тяжёлая сила, которую сразу же приметит в человеке каждый и, только раз глянув, скажет: «Эге, а этого просто так на землю не собьёшь».
Помолчав минуту, Измайлов неспешно ответил:
– Ничего, ещё испужаешься. Вот к Курилам подойдём, вода наперёд нам жгутами попрёт, кораблик, как кобылка уросливая, запляшет. Испужа-аешься.
Григорий Иванович махнул рукой:
– То другое. Не понял ты меня. Страх с меня сошёл, как с ужа-выползня кожа сходит... Вот отсюда, – он постучал пальцами согнутыми в грудь, – кожа та слезла... А кораблик запляшет, может, и испужаюсь... Но то страх иной. Не понял ты...
Долго шёл он к этому походу, но вот вырвался – и душа у него распахнулась. Русский был человек... В сечу кровавую, так уж давай в сечу! И врага тогда не щади и себя не жалей. Свистит клинок над головой, смерть в глаза заглядывает, а ты её, стерву, за волосы, за ребро: постой, постой, старая, ещё не всё сказано... В работу – так уж до жаркого пота, когда он глаза застит, жжёт солью, но дело горит в руках, вертится колесом. А в груди звонкоголосые петухи поют, что от веку возвещали солнца восход.
– Не понял ты, – повторил Шелихов, глядя на капитана.
– Понял, Григорий Иванович, – возразил Измайлов, хмыкнув, – всё понял. Слукавил я... Но уж коли правду хочешь – так скажу: ежели бы я в душе у тебя страх видел – в поход не пошёл. Нет, не пошёл... Раньше-то ты меня звал, а я не давал согласия. Ты другим был. Суетился много. А теперь вот пошёл с тобой. Уразумел? – Улыбнулся. – Что, разговору такого не ожидал?
Серьёзный был человек Измайлов – капитан. Чаще молчал, а ежели говорил, то от души. А там уж как сам знаешь: хочешь – прожуй и проглоти, а нет – выплюнь.
– Любо, любо мне, – ответил весело Григорий Иванович, – слова эти слышать.
Вот как поговорили люди. А со стороны глядя, скажешь: стоят двое, ветерку радуются, болтают о пустом.
Пело в груди у Шелихова. Подступил к заветному. И хотя тайных своих мыслей о походе до конца ещё никому не высказывал, но и не скрывал радости.
Подошёл Михаил Голиков – племяш Ивана Ларионовича. Остановился, прислушиваясь к разговору.
Доверял, доверял Голиков-старший Григорию Ивановичу, а и проверить хотел. Большого ждал барыша от похода, и купец в нём говорил: золото-то, оно к рукам липнет. Золото ведь, золото! И крупица цену имеет. Подумал, подумал Иван Ларионович и закатил по чиновникам иркутским. А чиновник, он, что в Иркутске, что в Питербурхе или каких иных городах российских, как пасхальные яички, один на другого похож. Расписаны только красками разными – сиречь мундиры кантиком или шовчиком отделаны в коллегиях многочисленных друг от друга отлично, а скорлупку облупить, посмотреть – желточек-то цвета единого. Да и как он, царский слуга, на свет производится? Кума там, сватья, важная тётушка, дядюшка, а то и просто пельмешков поели – глядишь, и новый чиновник на свет появился. Пельмешки-то да ещё за чужим столом, в рот пролетают не то что грешник в рай через игольное ушко. Нет, куда там... Намного проворнее, весёлыми пташками. А тётушка важная опять словцо замолвила, дядюшка шепнул неразборчивое. И у чиновника уже крестик в петличке. Так он по лестничкам служебным, как мальчик по лужку на одной ножке, – прыг-скок, прыг-скок – и доверху допрыгает, даже минуя многие ступеньки с лёгкостью. Ну а в головке-то все стрекозки крылышками трепещут, как перед мальчиком на том благодатном лужку... Вот у такого, с лужка, Иван Ларионович и попросил для племяша диплом капитана. Ну а тому всё едино: капитан там или не капитан. Стрекозки-то: ж-ж-ж, ж-ж-ж... Да к тому же по российским дорогам пока-то улита едет. И когда ещё капитан тот до моря доберётся, когда вернётся, да и вернётся ли? Времени много пройдёт. За такой срок неизвестно – где чиновник будет, где капитан случится? А просьбу уважил. Кто-то скажет:
– Человек нужный.
А это одно немаловажно в деле чиновничьем.
Да и, конечно, попросил Иван Ларионович не за так. А в российской-то державе, известно, мзда и камень дробит. А здесь сердце слабое, чиновничье. Разве устоять ему? Вот и стал Михаил Голиков капитаном. Мундир ему красивый на плечики надели, но мундир надеть куда как легче, чем добрую голову на те же плечики поставить. Ну и покрасовался, конечно, в Иркутске Михаил Голиков. Погулял гоголем.
– Эй, ямщик, гони вскачь! Капитана везёшь империи Российской.
Побегали и кони, и люди. Но главное другое: соглядатай рядом с Григорием Ивановичем теперь был, и зоркий соглядатай. В чём, в чём, а в этом Михаил Голиков успевал. Капитан он был никудышный, и Шелихов, это распознав, на «Три Святителя» его взял, дабы вреда великого или глупости какой не мог совершить по незнанию морского дела. Измайлов здесь приглядит, да и на свой глаз надеялся. Но понимал Григорий Иванович, что рано или поздно быть драке между ними. До времени, однако, молчал.
Морская жизнь особая и великой в команде требует крепости. Иначе худо. Примеров тому множество было. И людишек и корабликов от раздоров в ватагах погибло немало. Об этом строго ещё Никифор Акинфиевич Трапезников наказывал – а его-то «морским богом» называли. Говаривал он так:
– В море слова молвить следует с оглядкой. Ненароком человека обидишь. От того большие беды могут произойти. Слово порой хуже дубины бьёт.
Григорию Ивановичу наказ этот навсегда запал в память.
Двумя-тремя словами перебросившись с Михаилом Голиковым, Григорий Иванович в сторону отошёл.
У борта ватажники ловили рыбку по-ительменски: крючком костяным с махонькой чурочкой, привязанной на бечеве. Крючок с наживкой опускался свободно в воду, но на глубину не шёл – чурочка держала. А в верхнем слое, прогретом солнцем, рыбка держится хорошая. Та, что и сырой можно есть, только приправить чуть солью или клюквой мочёной.
Сидели компанией на тёплой палубе, благодушествовали под хорошим ветерком и говорили о разном. А рыбка – так, ради баловства.
Ветер трепал бороды. Ворошил волосы.
За главного у рыбаков был Степан.
– Присаживайся, – сказал он Григорию Ивановичу, – рыбка – сладость.
И, потеплев лицом, рыбку протянул, подставил чашку с клюквой.
Григорий Иванович присел рядом. Рыбки испробовал. И впрямь рыбка была сладость. Струганинке из осётра или тайменя не уступит.
– Воля, – рукой в море показал Степан, – прямо степи наши зауральские...
Глаза у него вспыхнули.
Мужики заулыбались.
– Ширь...
У мужиков тёмные лица. Шеи порезаны морщинами, как шрамами. Руки узласты.
– Воля, – вздохнул кто-то со вздохом.
И радость, и грусть, и боль, и стремление вечное человека к размаху, широте, свободе были в том голосе.
И посмотрели все за борт.
Разные лица. Худые, со скулами, туго обтянутыми кожей; крепкие, так, ничего себе, сытые; смуглые по-цыгански и светлые кожей. И глаза разные: и карие, и серые, и небесной голубизны. А смотрели вдаль одинаково. И видели, наверное, одно.
К вечеру небо на западе высветилось красным. И этот алый закат – волны, как кровью залил. Даже паруса на галиотах закраснелись.
– К ветру большому, – глядя на закат, сказала Наталья Алексеевна. Всю жизнь на море прожила, знала приметы.
Но не только ветер обещал закат.
Измайлов острым глазом разглядел малые тучки у горизонта: лёгкие, летящие. А это говорило: ветер и впрямь посвежеет, но направлению его непременно меняться.
Тут же стоявшие таёжные мужички подтвердили:
– Да, это так...
– С востока ветер зайдёт...
Приметы не обманули. Ветер переменился на восточный и вышел в полный левентик. Суда шли переменными галсами в бейдевинде. Команды измотались, с вант не сходя. Попробуй полазай – поймёшь, что оно такое, морская жизнь. Канат – он как бритва. Одно только – бороду не бреет, а силы стрижёт. Степан, на что сильный мужик, и то плечи опустил. Руки горели, натёртые канатами до крови. А ему руки попортить трудно: на ладонях роговые мозоли, что добрые копыта. Знать, досталось мужику – раз до живого достало.
Ватажники ворчали в тот день:
– Спины разломило...
Парень помоложе других, зубы белые скалил:
– Сейчас бы на печку. К бабе... Куда как уютно...
Степан на него глаз вскинул – знал: те, что ворчат, дело сделают, а вот этот – ещё поглядеть надо.
Сказал как-то белозубому зло:
– Замолчь!..
Но тот всё шебаршил. Молодой, зелёный был, вперёд всё забежать хотелось.
Степан беззлобно белозубого парня по спине похлопал ладонью нелёгкой:
– Эх, ты, – сказал, – жеребчик наш, жеребчик...
Все заулыбались. Жеребчик – слово-то больно хорошее для мужика, ласковое.
Подходили к островам Курильским.
На горизонте из моря вырастали тёмные громады скал. Сперва затемнело что-то на волне. А потом всё явственнее, явственнее и лбы встали гранитные. Волны у скал ярились, одетые пеной. Такой вот лоб поцелует кораблик, и навек успокоишься. На обломах грани сверкали, как ножи острые. Тяжёлое было место.
Появились чайки. Забились за кормой, надрывно заорали. Чёртова птица чайка. Крик её рвёт душу.
К проливу подошли в полдень. Солнце как раз над головой поднялось: без блеску, а так – рыжая дыра в небе. Низким берегом показалась камчатская земля. Пихтарник чахлый, белые камни.
Мужики с опаской оглядывались:
– Здесь, братцы, чесаться забудешь...
Григорий Иванович увидел, как прёт в пролив вода. Чёрная, страшная, дыбящаяся буграми. И волны низкие, без барашков, но злые, угластые, как алчные языки.
Воды немало повидал Шелихов, а такой – не приходилось.
Ангару свирепую видел. Лену в разливе. Немало других рек и речушек, что берега размывают, кедры могучие валят, камни ворочают. Над тайгой стон стоит, как такая река лёд взломает. Но всё это ни в какое сравнение не шло с тем, что сейчас за бушпритом галиота разглядел.
Вода, до горизонта в буруны одетая, словно кипела. И оторопь брала от одного взгляда на неё. Галиот затрясло, как будто его подбрасывали снизу на ладони.
– Ну, черти, – надрывая глотку, заорал Измайлов, – команды выполнять мигом!
И крепкие слова пустил для бодрости. Весь подобрался, словно к прыжку готовясь. Шею угнул. Ватажников словами этими, как бичом, подстегнуло. Мужики по кораблику разбежались, шлёпая лаптями.
Беда двойная мореходам здесь угрожала. Идти надо было ходом хорошим, так как при малой парусности и небольшом ходе течение быстрое кораблик вспять бы оборотило, а как идти-то поспешая, ежели узость великая в проливе? Того и гляди, разбежавшись, в скалы влепишь.
До низкого, полого спускающегося к морю берега камчатского осталось рукой подать. И видно было уже, как вскипают в камнях у берега крутящиеся бешено воронки, как расшвыривает волна гальку. Вот-вот, казалось, галиот врежется в камни. Волна через борт плеснула, разом окатив палубу.
И тут бухнула, как пушечный выстрел, команда Измайлова: переложить паруса. И, вправду, как черти, бросились выполнять её ватажники. Понимали: от одного мгновения зависит жизнь каждого.
Замелькали натруженные руки, лица с разинутыми ртами, спутанные бороды, дюжие плечи, с буграми мышц, обозначившимися под армяками.
– Навались! Ну же, ну, ребята!
Судно крутнулось на волне, словно бы и на месте, и, взяв ветер, ударивший под острым углом в паруса, правым галсом понеслось в море. Камчатский берег за бортом только мелькнул и стал уходить, уходить назад.
Измайлов, сорвав шляпу, широко перекрестился и, до бровей насунув её, глянул на команду: знай-де наших!
Не удержался, похвастался всё же мужик. Фертом прошёлся по палубе.
Ну да это в вину никто не поставил.
– Орёл, – выдохнул восхищённо Степан, – орёл...
Башкой лохматой крутнул.
И кто-то вдруг радостно хохотнул. И все захохотали до слёз, до хрипу. Гнул смех людей. Валил на бухты канатов. Не часто мужику посмеяться выходит, а посмеяться он хорош. Редко кто так посмеяться умеет, как русский мужик. Звонко, весело, от всего сердца. Голову закинув, за брюхо ухватившись и зубы все показав. И здесь уж мужик товарища и по плечу хлопнет, и по шее заедет так, что у иного еле-еле голова на плечах устоит. Но шлепки эти, и толчки, и подзатыльники – всё нипочём, потому как веселится душа.
– Портки-то не обмочили? – крикнул неказистый мужичонка, давясь смехом. Бородёнка у него прыгала, моталась по груди.
Смех гремел над палубой, объединяя всех общей радостью, только что всеми вместе одержанной, пусть малой, но победы.
– Это нас, ребята, Кильсей спас! Он пузом, пузом навалился!
– А ты, видать, гузном брал!
И опять захохотали. Заперхали, закашляли, давясь словами и смехом. И как будто не было только что пережитой грозной минуты, когда и у самых отчаянных замерло сердце.
Многое может человек, но во сто крат вырастают его силы, ежели рядом чувствует он плечо товарища, идущего с ним на одно, пусть даже и труднейшее дело. А может быть, и неодолим-то мужик оттого, что от веку товарищество ценилось и почиталось им превыше всего. И позора не было большего на Руси, чем позор измены.
Судно через пролив птицей летело, задорно бушприт вперёд выставив.
Эх, кораблик, птица лёгкая!
К курильскому острову, как и к камчатской земле, чуть не вплотную подвёл галиот Измайлов. Но здесь, пожалуй, ещё и пострашней было. Скалы чёрные на судно надвинулись, повиснув над головами. У бортов буграми вспухли водовороты. Страшно и подумать в такое бучило угодить. Завертит, закружит, сомнёт, сломает, и всё тут – конец.
И опять, как из пушки, бухнула команда капитана. С живостью необыкновенной ватажники переложили паруса, и галиот, уже левым галсом, из пролива рванулся в океан.
– Ну, Григорий Иванович, – сказал Измайлов, – счастлив наш Бог. Не пропадём мы с такой командой.
– И ты не оплошал, – возразил Шелихов.
– А это уж как положено, – надул щёки Измайлов.