355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 10)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)

Оттого говорить ему было легко с людьми.

   – И не стрелами мы обменялись, а подарками, – сказал он и чуть приметно, так, что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне. Та тихо-тихо отошла от ватаги. Только подол цветного платья мотнулся между мужичьих серых армяков. – И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и разделили пищу, – продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак. Тот понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный был мужик Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.

Кильсей лоб морщил, толмача речь Шелихова. И где слов не хватало, что-то руками показывал и нет-нет – к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.

   – Вишь, Миша, – сказал ватажник в драной шапке, – наши-то тутошних понимают.

   – Эх, лапоть, – ответил Миша, – живут-то рядом. Знамо, им легче.

   – Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, – хохотнули в толпе, – через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?

   – Придержи язык, – окрысился первый, но вокруг уже засмеялись и смех покатился по берегу.

Кильсей недоумённо оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались.

Мужик, что смеха причиной стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за ногу.

   – Чаво, чаво всколготились, – таращил глаза, – пасти раззявили... Гы... гы... Смешно-то как... Ишь разбирает...

Глядя на него, мужики ещё пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу, и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел глазами, а затем и у него губы дрогнули и растянулись в улыбке.

У галиотов закричали:

   – Расступись! Расступись!

   – Дорогу, дорогу дай!

Ватажники расступились, и к конягам вышла Наталья Алексеевна. Спина прямая, платье красное, на голове кика[8]8
  Кика (кичка) – старинный русский праздничный головной убор замужней женщины, который полностью скрывал волосы.


[Закрыть]
рогатая, в руках блюдо медное, чищеное. На подносе стеклянные бусы яркой горой. Бусы – известное дело – любимое украшение алеутов и коняг. Подошла Наталья Алексеевна степенно, остановилась рядом с Шелиховым и поклонилась достойно конягам. На лице у неё приятная улыбка, глаза сияют приветом. И не захочешь, а улыбнёшься в ответ и поклонишься.

И каким бы ты человеком ни был, с каких бы далёких островов ни вышел, а только, глянув, скажешь или подумаешь: «Вот баба – так баба. Для любого человека счастье».

Григорий Иванович брал бусы вязками с подноса и щедро хасхаков одаривал со словами ласковыми. А к старшему из хасхаков подойдя, отдал и блюдо, горящее нестерпимым блеском. Увидел – глаза у него сверкнули добро.

Тут Устин подлетел.

   – Всё готово, – сказал, – котлы кипят. – Рожа у него в саже – старался уж, видно, очень, – но довольная. – В лучшем виде, – шепнул Григорию Ивановичу, – всё представили.

Хасхаков повели к кострам.

Всё, чем только была богата ватага, Устин с молодцами разложил у костра. Тут и мясо вяленое, что сохраняли для хорошего случая, и рыба солёная, и морошка, голубица, брусника из последних запасов и самые лучшие из тех, что оставались, сухари рыжей горушкой. В котлах, булькая, варилась солонина с колбой, и дух шёл от котлов крепкий, чесночный, аж слюна во рту набегала.

   – Садитесь, гости дорогие, – сказал Григорий Иванович и широко рукой повёл, приглашая...

Через два дня Самойлов толкал поутру Григория Ивановича:

   – Вставай, вставай! Ну же, ну...

Добудиться было трудно. Накануне разгружали галиоты и начертоломились до последней крайности. Григорий Иванович сильно ноги побил на прибрежных камнях и сейчас только мычал во сне, но не просыпался. Тянул на себя меховую полсть.

Самойлов, обозлясь, тряхнул его всерьёз:

   – Вставай же, вставай!

Тот повернулся на бок, сбросил ноги с рундука. Волосы на голове торчали колом. Со сна спросил хрипло:

   – Чего тебе?

   – Выйди, посмотри – какие к нам гости.

В каюте было темновато. В бортовое оконце, забранное слюдой, под частой решёткой, едва пробивался свет.

Шелихов башкой помотал, встал. Охнул. Потёр щиколотки, морщась.

   – Что ещё за гости? – ответил недовольно, но пошёл вслед за Самойловым из кубрика.

Вышли на палубу. В глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Плеснуло в лицо утренним знобким ветром.

Галиот чуть покачивало на воде. День обещал быть ветреным. Шелихов встряхнулся, как собака, всем телом и уже бойко застучал каблуками по влажной от росы и тумана палубе.

   – Что за гости? – переспросил озабоченно.

   – Увидишь, – неопределённо ответил Самойлов, пряча улыбку в поднятом воротнике.

Шелихов вытянул шею. Увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни – не меньше. Шелихов озабоченно оглянулся на Самойлова, но тот по-прежнему помалкивал. Только губы морщил.

Шелихов сбежал на галечный берег. Навстречу шагнул знакомый хасхак. Залопотал что-то непонятное. Из-за плеча его посунулся Кильсей. Сказал, довольно щурясь:

   – Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели.

   – Детишек? – переспросил Шелихов удивлённо и увидел, что за хасхаком жмутся к берегу десятка два подростков. Глазёнки в узких разрезах бойкие, белозубые ребятки, плотные. – Зачем детишек-то? – с недоумением спросил снова. – На кой ляд они нам?

Хасхак затараторил что-то быстро-быстро.

Кильсей тоже заспешил, перетолмачивая:

   – Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их – аманатами здесь таких называют – у нас жить повинны.

Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки. Подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубёнки. Закрутил головой на тонюсенькой шее. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку, заглянул с любопытством в лицо. Глаза мальца смотрели смело и весело.

Вокруг стояли ватажники и с интересом разглядывали коняжских мальчишек. А кто-то уж из рукава и рыбу вяленую им совал: на, мол, на, попробуй нашей рыбки.

   – Смотри, – говорил Устин, – берёт. Молодец. Грызи её, грызи.

Голос у него был умильный и рожа радостная.

   – Ребята, – перебил его другой из ватажников, – а хлопчики-то ладные, совсем как наши.

   – А что ты думал, они из другого теста? – возразил третий. – Бабы небось рожают.

И видно было, что соскучились мужики по бабам, да и по ребятишкам загрустили. На лицах – думка. А оно и верно – задумаешься: третий год в семьях не были. Легко ли?

Шелихов мальчонку и так и этак за плечи повернул, ущипнул за щёку, сказал, обращаясь к Самойлову:

   – А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем языку русскому, грамматике, счёту и делу морскому. Мальцы эти через три-четыре года нашей опорой будут. – И как это у него всегда было – загорелся этой мыслью, даже лицо раскраснелось. Нос морщился. – А? Согласен? Тебя да Измайлова, Бочарова с Олесовым определим их наукам учить. Так и сделаем, – ещё больше заторопился, – посмотришь – замечательное дело выйдет.

И опять подхватил мальчонку и высоко подкинул вверх. Тот завизжал от удовольствия.

Коняги смотрели на Шелихова улыбаясь. Щерили зубы.

Ватажники заголтели разом:

   – Смышлёные мальцы... Хлопчики хорошие...

С этого дня коняги к русской ватаге прибились крепко. Недалеко от ватажьего стана, в соседней бухте, устроили стойбище. И не было дня, чтобы в русское поселение не приходили. Придут, встанут, смотрят. В узких разрезах глаза наливались интересом. Многое им очень уж любопытно было.

«Вжик, вжик», – пила поёт, разваливая ствол добрый на плахи, и коняги языками щёлкают, пилу осторожно, как чудо неведомое, пальцами трогают. Плахи готовые разглядывают с изумлением.

У них, чтобы плаху выделать, требовались годы. Железным скребком плаху от ствола отделяли. Канавку в стволе пробьёт коняг и скоблит день за днём, месяц за месяцем. Плахи ценились у них пуще драгоценного меха. А тут на тебе: полосу железную люди за рукоятки водят, и она хищными зубами вгрызается в дерево, опилки летят, и оглянуться не успеешь – отваливается плаха. Да ровная, гладкая, во всю длину ствола срезанная. Это ли не диво?

Коняги сядут вокруг на корточки и по-своему переговариваются:

   – Сю-сю, сю-сю...

Качают головами. Водят пальцами по сложному рисунку дерева, пересыпают из ладони в ладонь пахучие опилки. И опять своё:

   – Сю-сю, сю-сю...

В глазах удивление великое и даже страх. Кое-кто наладился было их гнать: что-де, мол, сидят глаза пялят. И как-де понять ещё, хорош ли глаз этот? Сомневались мужики.

Но на таких свои же и шикали:

   – Молчи, дура, ежели не разумеешь. Эти люди нам ещё великой помощью станут.

Об этом же изо дня в день Шелихов сам говорил, и мужики из тех, что умом поострей, его хорошо понимали.

То там, то здесь, видел Григорий Иванович, к конягам Степан присядет, Устин, Кильсей или кто другой. Что-то показывают: топор ли, рубанок, пилу или какой иной инструмент.

Смеются.

Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками и лес валить ходили, и сплавляли его, и землю копали, и клали избы и стены крепостцы. А на охоте так и не сыщешь их лучше. Шелихов уж и отряжал за зверем ватажки в два-три своих работных да в два-три десятка коняг. Добычу делили честно. За этим Григорий Иванович сам следил. А зверя брали так много, что к построенному поперву обширному амбару для мехов пришлось дважды прирубы делать. Меха были из лучших. С плотной мездрой, высоким, густым ворсом, редкой красоты окраски и блеска. Богатые меха, те, что на большой земле шли за самую лучшую цену. Такой мех необыкновенно носок, и лёгок, хотя ты и пальцем подшёрсток не разберёшь. Плотен подшёрсток, волосок к волоску стоит. Не проковыряешь.

Голиков, шкуру песцовую потряхивая на руке, дул в мех, говорил, блестя глазами:

   – А? Григорий Иванович... Золото, чистое золото.

Разговаривали в амбаре. Рядами вдоль стен висели шкуры. На что ватажники к мехам привычны были, а и то зайдёт в амбар иной, глянет и изумится:

   – Смотри, братцы, что наворочали.

Да оно и не странно. Такого и в самых богатых иркутских амбарах не увидишь, а они славятся на всю Россию.

Григорий Иванович слушал Голикова вполуха. Поглядывал в прорубное окно.

Шла к концу вторая зимовка на Кадьяке. В оконце ветер порошил снегом. Подвывал протяжно. А снег – жёсткий, колючий. Нехороший снег. В нём и нога вязнет, как в болоте, и лица он охотникам режет до крови, выхлёстывает глаза.

Мимо амбара с двумя бадьями шёл ватажник. Скользил лаптями по наледи. Полы армяка зло рвал ветер. Лица мужика не разобрать. Но видно было и по спине – здоровенный шагал человек. С бадей сбивало пар, сваливало вниз.

«В свинарник, наверное, – подумал Шелихов, – пойло тянет».

Мужик шагнёт – остановится, опять шагнёт раз-другой и вновь бадьи поставит на обледенелую тропку. Согнёт плечи, стоит, дышит тяжко. Под армяком бока ходят.

Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами прогадали. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Уж Григорий Иванович не знал, как и ругать себя. Но ватажники на огороды смотрели как на баловство, и Шелихов переломить этого не смог. А вона как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь – ни один ватажник не болел, а как кончились запасы – ватажники начали таять.

Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берёт? Ели вроде всё то же – рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавалась. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая эта пища и в горло не шла. От нужды, бывало, конечно, на охоте мужик и сырого поест. А так каждый день кого заставишь? Да и нужно ли было заставлять? Кто знал.

По избам между тем уже несколько мужиков лежали пластом. Шелихов велел поднимать силой. Мужики поднимались, но, смотришь, – тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой приткнулся к стене, третий вроде и ногами двигает, но как неживой.

Ему говорят:

   – Давай, ходи веселей.

А он, бледными губами шевеля, еле-еле ответит:

   – Оставьте, братцы, я присяду... Силов нет...

И, как куль с тряпками, опустится где придётся.

   – Посижу чуток, – скажет, – посижу...

И ты такого хоть толкай, хоть бей. Не поднимется.

Голиков всё бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, не слышал Григорий Иванович.

Мужик на тропинке в который уже раз поставил свою ношу на снег и вдруг, ступив неловко в сторону, повалился на бок. Ударился головой о ледяную кочку. Вытянулся.

Григорий Иванович метнулся к двери. Слетел с крыльца, стуча каблуками. Заскрипел по снегу.

Мужик лежал лицом вниз, бросив ноги поперёк тропы. Шелихов ухватил его за плечи и перевернул на спину. Охнул от неожиданности. На тропе лежал Степан. Круглое казачье лицо его было белым, зубы сжаты, глаза закрыты.

   – Ничего, очухается, – наклоняясь к лежащему, сказал Голиков, – очухается.

Григорий Иванович тряхнул Степана. У того голова безвольно закинулась.

   – Степан, Степан, – позвал Шелихов.

Черпнул горсть снега и начал с силой растирать лицо. Снег таял под руками.

Степан застонал и повернулся на бок. Упёрся в ледяной наст, начал подниматься. Пальцы скользили по ледяным коростам. В лице ни кровинки.

Шелихов подхватил его под руку. Но Степан разжал губы, сказал слабо:

   – Я сам... Сам... – И поднялся. Стоял, шатаясь. – Вот, – сказал, кривя губы, – бадьи не донёс... – Говорил, словно удивлялся своей слабости. – Но ничего, донесу...

Подхватил бадьи и пошёл, качаясь. Упрямый был мужик.

Пара вороных по Питербурху катила карету. Кони хоть куда: хорошей породы, подбористые, на высоких, точёных бабках. Идут – снег из-под копыт ошметьями, и дикие глаза косят на прохожих: зашибу! Чиновник какой, что, в шинель нос уткнув, прёт со службы пешим и гривенника не имея на извозчика, или кухарка в просиженной юбке, мотавшаяся за ситником, увидев пару эту, с мостовой, как ветром сдутые, сигали в сугробы. Иные вслед кулаком грозили: ишь ты, лихой какой, власть бы надо на тебя употребить! Другие, напротив, с завистью поглядывали: вот пара, мне бы её! Но эти – из молодых больше. Из тех, чьи мечты ещё в худосочном, туманном, большом Питербурхе не растеряли. У этих всё впереди, а пока ходи, играй, твоё придёт!..

Будочники при виде пары выкатывали груди из бараньих тулупов. Алебарды стремили вверх. Поди знай, кой чёрт летит на конях сумасшедших. А то ещё и беды не оберёшься. Лучше уж грудь выкатить да глаза вытаращить старательно, авось и похвалят. И таращились, бороды вперёд выставляя.

Карета тоже не из последних. На высоких рессорах, с лакированными щитками над колёсами, верх кожаный и ступеньки медные, откидные – дабы хозяину сходить на землю удобно было.

За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.

Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской... И хотя кучер не гнал коней, но видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. И у домов не из лучших, и у блестящих дворцов кучер соскакивал с козел бойко, лесенку для хозяина устроенную отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением. У Строгановского дворца карета остановилась, когда серый питербурхский денёк догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блёклые краски за тучами, и неясно было – не то они сейчас погаснут, не то нальются светом и высветят запорошенные крыши и обгаженные вороньем кресты на церковных куполах. С неба сеялась мокрая изморось, и зажжённые фонари были окружены тусклыми ореолами. Двое или трое зевак – как это всегда бывает в Питербурхе, – остановившись чуть поодаль от дворца, оборотили серые лица к карете. Смотрели выжидательно. Что зевакам до седока в карете, что седоку до зевак, но вот ведь странно: стоит остановиться карете побогаче – люди столбами вытянутся, носы уставят любопытные. Отчего бы такое? Ну да Питербурх свои странности имеет...

Кучер соскочил с высоких козел в слякотную снежную жижу и, неслышно бормоча ругательства сквозь зубы (в такую-то погоду угораздило барина плутать по городу), прошлёпал к дверце. Захолодавшими на ветру руками откинул ступеньку.

С широкого подъезда – не разбирая дороги, по лужам – сбежали бойкие молодцы в синих длиннополых армяках и торопливо бросились помогать седоку сойти на землю.

Но тот на них взглянул строго и сошёл сам. Седоком оказался Фёдор Фёдорович Рябов.

Холопы согнулись у кареты, кося глазами на барина.

Фёдор Фёдорович легко взбежал по ступеням подъезда, и двери дворца перед ним распахнулись широко. На лице у Рябова, переступавшего через порог богатейшего питербурхского дома, была почтительность.

Строгановы вели свой род от крещёного татарина Спиридона, который якобы ввёл на Руси деревянные счёты. Татарин сей был ловок, оборотист и преуспел в торговом деле. Однако переусердствовал в стараниях и в одну из поездок на восток попал в руки к своим соплеменникам, а те «застрогали» его до смерти. Отсюда и пошла фамилия Строгановы.

Потомки Спиридона оказались не лыком шиты и дело предка успешно продолжили. Иоаникий Фёдорович – внук Спиридона – выбился в толстосумы. И этого уже не строгали, а он сам кого хочешь застрогать мог. Завладел богатыми промыслами на Пермской земле, и, не в пример легендарному и неудачливому Анике-воину, чьё имя служило обозначением слабости и бессилия, его имя произносили с уважением и страхом.

По дороге, указанной Аникой-купцом, ходко пошли сыновья – Яков и Григорий. Эти заручились грамотой царёвой, которая дозволяла им воевать земли уральские и держать дружину с «огняным нарядом». Дальше – больше. Семён Строганов сколотил ватагу под руку Ермаку Тимофеевичу – Сибирь покорить. В деле этом, как известно, атаман сложил голову. Но атаман атаманом, а Строгановы и тут успели и на Сибирь руку положили крепко...

Вот в какой дом вступал Фёдор Фёдорович.

На руки лакея чиновник сбросил шубу и, мельком взглянув в зеркало и поправив пальчиком бровь, на которую дождинка неосторожная упала, проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.

Хозяина дворца в Питербурхе не было. Отбыл недавно в уральские свои вотчины. Фёдора Фёдоровича принимал главный управляющий, с каменно неподвижным лицом, дородный мужчина, хорошо представлявший цену дома, которому служил.

Фёдора Фёдоровича встретил он стоя и мягким жестом указал на кресла в уютном углу, вдали от окон, из которых могло бы невзначай продуть гостя сырым питербурхским сквознячком.

Есть такие лица, на которые сколько ни смотри – не увидишь, о чём думает человек, чем недоволен или, напротив, рад чему. Трудно утверждать, чтобы обладатели таких лиц были наделены особыми добродетелями или качествами исключительными, но определённо сказать можно – говорить с ними нелегко. Однако Фёдор Фёдорович не испытывал видимых трудностей. Голос его, как всегда, был ровен, глаза уверенно взглядывали на собеседника, а руки спокойно лежали на коленях, не выдавая ни волнения, ни беспокойства.

Фёдор Фёдорович больше спрашивал, управляющий же отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Мало, видно, интересовал его вопрос, с которым пожаловал чиновник. Оно и правда: не во всякий дом войдя, найдёшь слова, которые бы хозяев взволновали. И давно примечено, чем богаче дом – слов таких меньше. Из-под нищей крыши на крик – караул, братцы, караул! – ещё, быть может, и выбегут, а вот из-за дверей дворцовых как-то не помнится, чтобы уж очень бегали. Караул, правда, Фёдор Фёдорович не кричал, однако приметил холодок в хозяине. Тут же улыбнулся тонко и заговорил о таком предмете, что и малоподвижное лицо управляющего разом изменилось и даже зарделось, к полной неожиданности, румянцем.

Как дирижёр с тонким и изощрённым слухом, вдруг уловив в многоголосом оркестре, что медь труб слишком заликовала или, напротив, чересчур скрипки загрустили, единым взмахом снимет ненужный оттенок звучания, так и Фёдор Фёдорович, румянец излишний разглядев, двумя-тремя словами изменил направление разговора и довёл его до нужного итога. Впрочем, разговор этот продолжался не долее бесед, которых множество провёл Фёдор Фёдорович в эти дни.

Чиновник поднялся со стула и поклонился почтительно, но с достоинством. Мера почтительности и достоинства в поклоне или в разговоре любом – не всем даётся. Нет весов, на которых измерить сии изящные движения можно бы было, и оттого иной то по-дурацки, когда и не требуется, в ноги бухнется, то, напротив, как взнузданный жеребец, голову вскинет и каблуками, словно копытами, забьёт. Конфуз один выходит. Люди на него глаза от удивления пялят, а он ещё пуще того меру тонкую переступает. И невдомёк такому, что дурак дураком в мнении окружающих выглядит.

Не таков Фёдор Фёдорович. Голову склонил и, кивнув коротко, не то чтобы с улыбкой, но и не без того, вышел.

Главный управляющий до самого подъезда его проводил и, руку пожимая, сказал:

   – Непременно всё будет исполнено.

Шубу накинув, Фёдор Фёдорович ещё раз свою воспитанность показал. Не торчал столбом, как бывает со многими у дверей при прощании, не сучил ногами, не мямлил ненужных слов, но, шаркнув подошвой крепкого башмака, кивнул и вышел.

На том и расстались.

Фёдор Фёдорович сел в карету, и кучер отпустил вожжи. Кони шибко взяли с места.

Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Фёдор Фёдорович прошёл к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую резную филёнку. Дверь тут же отворилась.

Слуга суетливо отступил в сторону.

В темноватой прихожей, освещённой единственной свечой в прозеленевшем шандале, Фёдора Фёдоровича ждал хозяин, в старом, но хорошо отутюженном мундире.

Хозяин ещё и рта не раскрыл, но по бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре и особой механичности в жестах можно было с уверенностью сказать, что человек он не русский, а скорее всего немец, из тех учёных немцев, каких в Питербурхе всегда предостаточно.

Словно в подтверждение этого Фёдор Фёдорович обратился к хозяину по-немецки.

Они прошли в небольшую комнатку, – как все комнаты в немецком доме убранную с особой тщательностью и с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там, – и продолжили разговор.

В разговоре этом несколько раз было упомянуто слово «коллекция».

Как и во дворце роскошном Строгановых, Фёдор Фёдорович у немца учёного не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.

В третий раз карета остановилась на Морской.

   – Слава Иисусу Христу во веки веков, – смиренно молвил Фёдор Фёдорович, входя в дом и крестясь в угол на едва посвечивающие огоньки лампад.

   – Аминь, – ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.

Огоньки под лампадами качнулись.

Поп оказался словоохотливым. Говорил он с видимым удовольствием, показывая ровные, белые зубы. Но Фёдор Фёдорович, вроде бы и не прерывая его, ввёл разговор в нужное ему русло.

В разговоре этом был назван город Тобольск.

Шурша шёлковой богатой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, поп согнал с пышных щёк улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.

Напротив, Фёдор Фёдорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, удовлетворённо улыбался.

За несколько дней беспрестанных поездок по Питербурху у него лицо заметно осунулось и тени легли под глазами, но он знал, что усилия, предпринятые им, небезуспешны.

За окном кареты мел улицы сумасшедший ветер с Невы, толкал в спины прохожих, кружил в свете фонарей снежные хлопья.

Лихое время в Питербурхе – ранняя весна, и не приведи господи остаться в эту пору без надёжной крыши над головой.

   – Берегись, берегись! – покрикивал кучер, но ветер мял слова, и слышно было только:

«Гись, гись, гись!»

Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней шапчонку надев какую похуже да шубёнку драненькую, отправился в присутственное место.

Первое твёрдо знал Иван Ларионович – мушка чем меньше, тем кусает злей. И не к начальствующим лицам высоким постучался, а, в присутственное место придя и незаметненько остановившись, долго-долго к тем чиновникам приглядывался, что по углам сидят, да ещё и по углам из самых тёмных.

С валеночек у Ивана Ларионовича лужица натекла на пол, и он, от того будто бы смутившись, совсем уж под стеночку прибился и стоял скромно.

Под сводами тяжким угаром свечным пованивало, прелью сырой.

Вокруг шастал разный народ. И из тех, что в присутственное место входят громогласно, шагают широко и непременно сразу к самому главному. И такие, что тенью колеблющейся вползают, или иные, что войдут и станут посредине рот разинув, не зная, не то направо идти, не то налево, а может быть, лучше и вовсе повернуть оглобли назад.

И первые, и вторые, и третьи, знал Иван Ларионович, едва вступив в присутственное место, уже попали в проигрыш.

Первых, кто дуром прёт, освежуют начальники главные, как тушу баранью, до самых костей. Оно, может, и дело такой выиграет грошовое, а потеряет рубль.

Вторые, крадущиеся тенью по стенам, общипаны будут начальниками пониже, ну а о деле и говорить не приходится. Пёрышки-то с него оберёт начальничек какой, а потом разинет пасть.

   – А ты кто таков? А зачем сюда? А ежели тряхнуть тебя, каков ты будешь перед законом?

А зубы у начальника крупные, частые, и сразу видно – такой укусит и больное место долго будет саднить.

   – Нет, уж лучше, – скажет пугливый, – бог с ним, с делом. Сдам-ка я назад. Так-то покойнее.

Третий же, из тех, что глаза таращит и не знает, куда идти, вовсе напрасно пришёл в суд. Пока глазами будет моргать, задёргают его, затормошат, завертят, закружат. Глядь – карманы вывернуты. А все сидят за столами покойненько и перьями скрипят. Никто и лика не поднимет. Делом заняты. От каждого сильно попахивает пирогом с луком. Экие скромники, скажешь, им ли карманы выворачивать? Недоразуменьице произошло, ошибочка.

Начальство высокое, зная судебные повадки, скромникам этим сирым и жалованье поменьше, чем в других канцеляриях, назначает. А то, ежели им ещё и деньги хорошие платить, они и вовсе с жиру с людей мясо клочьями рвать будут. Может, даже и такое случится, что и за старших примутся. И потому мера эта начальством соблюдается строго: дать поменьше. Судебные и так возьмут.

Постояв тихонечко в тени, Иван Ларионович выбрал лицо для себя нужное. В углу самом дальнем, на сквозняке у дверей, сидел чиновничек неприметный. Лицо мелкое, глазки бутылочного цвета, плечики узкие, мундиришко в обтяжку и, видно, даже под мышками жмёт.

Все приметы были в строку.

Лицо мелкое, а крупного-то и не надо. Знамо, муха мелкая на что способна. Глаза бутылочного цвета – тоже о многом говорили.

Тихо-тихо – и половичка не скрипнула – Иван Ларионович к такому вот и подошёл. Разговор начал туманно. Дескать, шумновато в присутственном месте, голосов много, топотни бездельной, суеты ненужной.

Чиновник слушал молча, с лицом скучливым, глаза в неопределённость устремлены. И непонятно было – не то видит он просителя, не то не видит или вовсе в минуту сию воспарил в высоты государственные, недоступные смертным, и там, в далях заоблачных, с самыми главными общается, судьбы людские взвешивая. Взгляд такой, небожительный, только чиновникам присущ, и никому иному – будь ты даже семи пядей во лбу – постичь его не дано. И что ещё примечательно. Лицо-то у чиновника мелкое, но в разговоре вдруг морщинки многодумные на него легли. Ну прямо Цицерон! Не иначе.

Чиновник не столб, но обойти его на Руси трудно. Ох, трудно, чтобы он хвост тебе не прищемил. Ты в одну сторону, а он за тобой, ты в другую – и он там, кинешься в третью, но он извернётся и достигнет тебя...

Другого Иван Ларионович и не ждал от им выбранного лица. Больше того – солидность такая в чиновнике ему всё больше и больше нравилась.

Когда же устало моргнули веки чиновничьи, Иван Ларионович ближе подступил. Мол-де неплохо от шума присутственного посидеть вдали. Рядком да тишком. Отдохновение, мол, для души тишина мест, ублаготворяющих человека. И прямо так назвал одну из этих приятнейших пристаней: ряд обжорный.

Чиновник издал низкий носовой звук, утробный. Другой из посетителей, может быть, и не понял бы значение звука или истолковал неправильно, но Иван Ларионович тут же поднялся со стульчика и смиренно пошагал к выходу. Дверь за собой прикрыл и, чуть отойдя в сторону, остановился у деревца.

И самого малого времени не прошло, на ступеньки места присутственного вышел известный чиновник. Глазами по небу пошарил и как бы невзначай, именно к тому деревцу, где Иван Ларионович стоял, неторопливо подался. Тут Иван Ларионович и возник как из-под земли. Под локоток чиновника придержал, и они тихонько к месту, обозначенному в разговоре, устремили шаг.

Немало в Иркутске замечательных мест и заведений было, где человек во всю широту души развернуться мог.

Были трактиры, где всё по-столичному: столы скатертями голландскими накрыты, и половые в портах снежной белизны, белых рубахах, подвязанных шёлковым поясом с заткнутым за него лопаточником. Здесь подавали селянку рыбную и селянку мясную, селянку из почек и селянку из свиных ушей. Подавали осетрину и белугу, жареного поросёнка и телятину, налимью печёнку и костяные мозги в чёрном масле. Любому вкусу угодить мог хозяин и самому привередливому купцу потрафить.

Были трактиры попроще. Где стоял общий каток, и на нём что пожирнее да поплотнее: щековина, сомовина, свинина. Тут калёные яйца и калачи, ситнички подовые на отрубях, шаньги и гороховый кисель. И конечно же, и в дорогом трактире, и в самом что ни на есть из захудалых – сибирские пельмени. И тоже на любой вкус – и с рыбой, и с мясом, и с дичиной, и с нежнейшей телятиной, для вкуса особого смешанной и с бараниной, со свининой, и даже птичьим мясом приправленные.

Были и такие кабачишки, где хозяин за стойкой стоит поперёк себя шире, а под ногой у него тайный рычаг. Придёт старатель из тайги с золотишком в кабак. У стойки выпьет рюмку, другую. Обмякнет. На дворе вьюга, ни зги не видно. Хозяин на рычаг и надавит. Пол под старателем разверзнется, и он охнуть не успеет, как в лоб ему пудовой кувалдой стукнут в подполье. И отпрыгал своё человек. Карманы и тайные похоронки его руки быстрые обшарят, а тело мёртвое спустят в Ангару. Благо в Ангаре течение быстрое и лёд на реке толст, от глаз людских надёжно спрячет зашибленного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю