Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
Загремела цепь, с шумом упал в воду якорь, галиот дёрнулся и стал.
Наталья Алексеевна ещё сильнее стянула платок на груди. Трусила всё же, но вот сибирская крепенькая заквасочка в ней сыграла, настояла баба на своём. «Когда товар за дверьми хорошими, за засовами крепкими лежать будет, – подумала, – мне с кем хочешь разговаривать полегче станет. А там, глядишь, и Гриша явится».
И сжатые губы обмякли у неё.
А Измайлов уже дал команду байдару спустить на воду.
Заскрипели блоки, мужики на палубе замельтешились тенями.
– Эк, облом, – крикнул кто-то недовольно, – куда прёшь? Возьми на себя, на себя!
– Спускай, спускай! Смелее.
Слышно было, как байдара чирканула о борт и упала на воду. Плеснуло шибко, внизу, в темноте.
– Конец придерживай, – сказали сипло с байдары.
По палубе простучали ботфорты Измайлова.
– Как воры подходим, – сказал он, – как воры, а?
И чувствовалось, крепкие слова с языка просились у него, но он сдержал себя.
– Ничего, батюшка, – ответила Наталья Алексеевна, – лучше сейчас нам воровски-то подойти, чем перед Григорием Ивановичем ворами стать.
Измайлов крякнул.
У борта плескалась вода, да мужики шебаршили в байдаре.
– Слабый народец-то у нас. Силёнок немного у мужиков осталось, – вновь начал Измайлов, – я думаю вот, как сделаться...
Он наклонился к Наталье Алексеевне и заговорил тихо.
– Хорошо, батюшка, – ответила она, – это уж ты как знаешь. Здесь тебе лучше распорядиться.
Измайлов повернулся и пропал в темноте. О борт каблуки ударили, тут же внизу вёсла зашлёпали и всё тише, тише и совсем смолкли.
Галиот покачивался на тихой воде.
Герасим Алексеевич так прикинул: своими силами, да за одну-то ночь, галиот никак не разгрузить. Но знал он: у фортины, где Григорий Иванович перед отплытием давал пир, всегда вертится народ. Голь портовая. Вот с этими-то, ежели ватагу подобрать поболее, вполне можно успеть.
Народец это был кручёный, верченый, но мужики жилистые и на работу злые. И уж точно – эти не побоятся начальства. Напротив – им даже интересно, что капитан идёт поперёк портовых.
«Сколочу ватажку, – решил Измайлов, – галиот на байдарах к причалу подтянем – и пойдёт работа».
Байдара шла бойко. Мужики вовсю налегали на вёсла. Поняли, видать, – что и к чему.
– Правее, правее бери, – скомандовал Измайлов, угадывая на берегу огни фортины. Поближе хотел подойти, чтобы по берегу зря не мотаться, глаза не мозолить никому.
«А и вправду, – думал, – хорошо Наталья Алексеевна распорядилась. Мужики животы клади из-за этих-то мехов, а тут нагрянут черти...»
Наталья Алексеевна тоже всматривалась в огни, к борту привалившись. Ноги у неё вдруг отчего-то ослабли, голова закружилась.
Огни, пробиваясь сквозь дымку, дрожали на воде, текли змеящимися струями. «Знобко что-то мне, – думала, – нехорошо. Уж не заболела ли? Вот бы некстати совсем».
Откачнулась от борта, и словно шевельнулось у неё что-то внизу живота, а огни на воде вдруг качнулись в сторону и вспыхнули ярко.
Наталья Алексеевна нащупала на палубе бухту каната и опустилась тяжело. «Что это со мной? – мелькнуло в голове. И пронзила мысль: – Дитятко будет у меня, дитятко».
И ждала, и знала давно, что ребёнок должен быть, но не верила. И вот шевельнулся он во чреве, властно и сильно стукнул, будто бы просясь в мир.
Холодным потом облило её: «Дитятко, а Гриши-то нет. Как я одна-то буду?» За бортом плеснуло. Раздался голос:
– Эй, на галиоте!
Это был Измайлов.
Наталья Алексеевна подняться было хотела навстречу капитану, но сил не хватило.
Измайлов подошёл из темноты, озабоченно склонился:
– Что с тобой, матушка?
– Голова что-то закружилась, – ответила она и, оперевшись на его руку, поднялась.
– А я уж испугался, – заметно обрадовался капитан, – не дай бог, какая хворь. Мне ведь за тебя перед Григорием Ивановичем держать ответ.
Весёлый вернулся с берега Измайлов.
– Народец подсобрал, – сказал он, – мигом сейчас управимся. – Крикнул в темноту, за борт: – Концы заводите, братцы, и пошёл!..
Через час галиот стоял у причала, как раз напротив шелиховских пакгаузов.
С судна на причал бросили два трапа, и мужики забегали в свете факелов.
Вдруг объявился портовый солдат. Стал спрашивать – что да кто? Но Измайлов поднапёр на него пузом обширным:
– Шторма, шторма боюсь, служивый. Видишь? – Махнул рукой на небо. – Знаки плохие, ежели взять в учёт науку навигацию.
Солдат поднял лицо, вглядываясь в ночную темноту. Небо, как назло, звёздным было. Ни облачка, ни тучки. Месяц ясный, и звёзды горят одна к одной, как начищенные. Всё обещало – дураку ясно – вёдро на завтра. Но слова мудрые «наука» да «навигация» солдата смутили. «Кто его разберёт, – подумал, – может, и вправду что-нибудь там указывает».
Измайлов ещё больше поднапёр:
– Завтра, прямо с галиота, к начальнику порта отправлюсь и отрапортую. Ты уж будь спокоен, милок.
Солдат поморгал глазами, отошёл.
– А мне что, – сказал, – мне как прикажут. Мы люди служивые.
Так и пронесло.
А мужички всё бегали и бегали, только скрипели трапы. Измайлов для бодрости покрикивал:
– Веселей ходи, чёртушки!
Шелихов проснулся от крика птицы. Открыл глаза и вверху, над собой, на высоком стволе ели, увидел большого пёстрого дятла.
Тот, деловито покрутив головой, приспособился поудобнее между сучьями и сильно ударил в ствол острым клювом. Повернул голову, словно прислушиваясь, что-де, мол, там под корой, и, видно, услышав нужное, начал бить так мощно, что только щепки полетели и всё дерево запело густо и басовито, как колокол хорошей меди под ветром.
«Ишь ты, работник, – подумал Шелихов и хотел было встать, но, решив, что испугает птицу, остался лежать. – Пусть его, – улыбнулся, – добудет своё, раз так старается». Осторожно, чтобы сучком каким не хрустнуть, повернулся на бок.
Солнце ещё не взошло, но видно уже было далеко, и Григорий Иванович хорошо разглядел берег бегущей под горушкой неизвестной речки, густо поросший ивняком и ольшаником, кочковатую кулигу, закрытую высокой осокой, тёмный ельник за ней, стоящий по пояс в тумане. И эта даль, раскрывшаяся перед ним, вдруг показалась такой знакомой и родной, что сердце защемило. Ну, казалось, раздайся сейчас самая короткая, но неизъяснимо сладкая песня: «А-у-у! А-у-у-у!» – и совсем бы дома, на своей Курщине почувствовал себя…
Нет поры более красивой на Камчатке, чем осень. Первые холодные росы и великое разнообразие красок оденут деревья, обсыплется земля сладчайшей ягодой – горстями бери голубику и жимолость; в реки войдут неисчислимые стада рыб. И так плотно пойдёт рыба, что вода кипит, взбрасывается фонтанами на перекатах под ударами сильных, налитых жиром тел. Тих камчатский край в эти благословенные дни. Сыты рыбой и люди, и звери, и ничто не нарушит покоя, но лишь только вода плеснёт в речушке или медведь рыкнет, выхватывая пудовую рыбину на перекате. Но и рыкнет-то не зло, а довольно, радуясь удаче. Дятел над головой всё долбил в ствол, сыпал рыжей корой. И вдруг крикнул громко и метнулся вниз с горушки. Синей молнией сверкнули большие, отнесённые назад крылья.
От потухшего костра поднялся Степан, потянулся, хрустнул суставами, поправил чёртову повязку над глазами.
Крепким выказал себя Степан в походе. А ведь не сибирский был человек. Казак. Казаки-то, известно, всё больше на коне. В этом они молодцы. На таёжной же тропе ходоки нужны. Но он не сдавал. Шёл как двужильный. Шелихов даже и не ожидал от него такого. Степан и старому бы таёжнику не уступил.
Бородёнку огладил Степан, повернул лицо к Шелихову:
– Спишь, Григорий Иванович?
Поскрёб под армяком чёрными ногтями и, не дождавшись ответа, опустился на карачки перед костром. Дунул в угли. От костра потянуло чуть приметным дымком. Степан поднял лицо, пошарил взглядом вокруг, подобрал кусок бересты, веточки какие-то и стал пристраивать на угли. Опять склонился – так, что видна стала из отставшего ворота армяка жилистая тёмно-коричневая шея, и дунул на угли так, что серый пепел поднялся столбом. Из-под углей выскочили красные язычки, и береста и хворост разом занялись пламенем.
Шелихов зашевелился под елью. Степан, разживив огонь, оборотился к нему:
– А... – протянул, – я думал, спишь... Чайку сейчас сгоношим.
– Ты давай, – ответил Григорий Иванович, – насчёт чайку расстарайся, а я пойду на коней взгляну.
Начинался пятый день, как вышли Шелихов со Степаном из Большерецка. Верховых коней взяли, припас охотничий, ружья и, поспешая, пошли на север, вдоль побережья. Дума была такая: подняться до Порапольского дола, соединяющего Камчатку с матёрой землёй, и далее, миновав узкий этот перешеек, уже по матёрой земле, вдоль моря, идти до Охотска. Путь большой. Сотни и сотни вёрст, да и каких ещё вёрст. Каждая сажень слёзы. Наплачешься. На этом пути ломались многие. Кочкарник, болотины, а то непроходимые заросли или, ещё хуже, рассыпной галечник. Вроде и твёрдо лошадь копыто ставит, а оно скользит, скользит и, ежели не успеешь подпереть скотину плечом, упадёт. Раз упадёт, два и побьётся о камни. С неё тогда какой спрос? Стоит, ноги дрожат, голова опущена – спеклась лошадка. Отдых нужен, иначе не пойдёт, хоть ты убей её. Вот и шагали так-то. Да ещё торопились. Григорий Иванович знал: пойдут ветры с Охотского моря – станет много хуже. С опаской на небо поглядывал по вечерам, боясь багровых ветреных закатов. До холодов хотел уйти как можно дальше. Вот оно ватажное счастье: на чужой земле намыкались до пуповой дрожи, а на свою пришли, и тоже не мёд.
Григорий Иванович спустился с горушки. Стреноженные лошади ходили по лугу, щипали высокую осоку. Благо ещё, что травы стояли в рост человека. И хорошие травы, сочные. Об этом хоть заботы не знали.
Григорий Иванович отпрукал ближнего к себе мерина, рыжего, обгладил и склонился осмотреть ноги. Ноги побиты были немного в бабках, но с вечера Степан по-казачьи обвязал запаренными в кипятке травами, и ничего – подсушило ссадины.
Меринок тянулся мягкими губами к склонившемуся перед ним Шелихову, чуть трогал за волосы.
– Но, балуй, – Григорий Иванович поднялся, протёр ноздри меринку полой армяка. Потрепал по влажной от росы, но всё же тёплой шее. Меринок всхрапнул благодарно и сунулся положить тяжёлую лобастую голову на плечо Шелихову. Григорий Иванович отстранился и, согнав лошадок в табунок, повёл к реке.
Пока шёл через луг, роса вымочила полы армяка и порты. Ноги обожгло холодком, и Григорий Иванович приободрился разом. Как ни устал за последние дни, как ни вымотался, а подумал: «Ничего, дойдём! Комар забодай!»
Кони по пузо вошли в реку и остановились, припав губами к воде. Пили не торопясь, поигрывали кожей. Меринок рыжий вскидывал голову, отфыркивался и опять припадал к воде.
Шелихов стоял у склонившейся над берегом старой корявой ивы, поглядывал на коней. И вдруг из-за сопок брызнуло солнце, высветив реку до самого дна – так, что каждый камушек, выстилавший русло, был различим. И Григорий Иванович увидел, что не каждому дано увидеть, ежели он даже и длинную проживёт жизнь. В просвеченной солнцем воде шла рыба. Метровые лососи, без усилий преодолевая течение, шли спина к спине, голова к голове. Тела струной вытянутые, ровные, округлые, плотные. Ну, прямо шитое серебро. Мощно работали радужные плавники, и чувствовалась в движении рыбьего стада такая первозданная сила, что захватывало дух.
Всего мгновение прозрачна, как воздух, была вода. Солнце поднялось чуть выше, и поверхность реки заиграла тысячами бликов, скрыв под ослепляющим глаза блеском то, что жило в глубине.
Григорий Иванович, отведя коней на луг, поднялся на горушку. Сказал хлопотавшему у костра Степану:
– Кета стеной идёт.
– Видел, рыбы пропасть, – Степан снял с костра закопчённый чайник. И, перебрасывая из руки в руку обжигающую дужку, разлил кипяток по кружкам. Выложил из котла на разлапистые листья сваренную накануне холодную рыбу. Нежно-розовое мясо лосося, казалось, светилось на тёмно-зелёных листьях.
Ели молча. Оба знали, что вот эти минуточки – последний отдых перед тяжёлым дневным переходом. А уж то, что переход будет тяжёл, сомневаться не приходилось. В таком переходе – знал Шелихов – надорваться никак нельзя, и оттого на стоянках не торопил ни себя, ни Степана. Надо было хоть дух перевести. Днём, на ходке, можно было и приналечь, силёнки выложить, а сейчас нет – запрягаться следовало без суеты.
Вышли под звонкий перестук дятла на корявой ели. Та ли, что и разбудила Шелихова, птица вернулась, или другая какая прилетела, но с ели вдруг ударила дробь, как барабан, зовущий в поход.
« Тра-та-та-та-та...»
Григорий Иванович поднял голову, взглянул на птицу. Пёстрый, яркий дятел, величиной с добрую ворону, вцепившись когтями в рыжую кору и уперев в ствол короткий хвост, как добрым долотом работал.
«Тра-та-та-та-та...» – бойко звенело с ели.
Степан, показав зубы в улыбке, кивнул на ель.
– Как атаман станичный на круг сзывает.
Спустились с горушки, пошли к реке. Но ещё долго, долго, всё время, пока шли через луг, слышалось вслед: «Тра-та-та-та...»
Шелихов шёл первым, ведя в поводу рыжего меринка. Степан в десяти шагах сзади. Расстояние это держали всегда, на случай, ежели первый провалится в трясину или водомоину, второй вслед не бухнется в бучило, а, остановив коней, слегой, какой ни попало, поможет выбраться.
Миновали луг и травянистым берегом пошли на север вдоль реки.
Так шли часа два. Солнце поднялось в четверть неба, и заметно начало припекать. Шелихов забеспокоился, высматривая перекат, но течение было ровно. Вода, крутя, несла жёлтые листья ольхи и ивы.
С каждым поворотом река всё больше и больше забирала на восток и уходила от моря. Брода не было.
Шелихов придержал меринка. Подошёл Степан.
– Вот что, – сказал Шелихов, – переходить надо реку. От побережья уходим. Нам сподручнее вдоль моря идти.
Степан поглядел на реку. Течение несло кривую коряжину ивы. Подмыло где-то и свалило в воду. Коряжина медленно крутилась.
– Здесь глыбь, наверное, – возразил, – смотри, как коряжину несёт. Не шибко-то вертит.
Шелихов поднял глаза вверх по реке. Течение на добрую версту впереди было всё так же ровно и тихо.
– Нет, – сказал, – надо переходить. Выше поднимемся, а потом назад идти? Не дело это.
Взял меринка покрепче за повод и ступил вводу. Течение толкнулось в сапоги, но под ногами Шелихов почувствовал крепкое дно и пошёл смело.
Степан стоял на берегу и смотрел ему в спину. Мерин вскинул голову, заржал, но Григорий Иванович успокаивающе похлопал его по шее и потянул дальше в реку.
Теперь вода доходила до груди, а Шелихов ещё и половину реки не прошёл. «Зря сунулись, – засомневался, – глубина большая». Но дно было всё так же ровно и крепко, и он пошёл дальше. Меринок ступал спокойно. Вода поднялась ещё выше. Дошла до горла. Григорий Иванович, сильно огребаясь свободной рукой, ступил на шаг вперёд и с головой провалился в водомоину. Выскочил на поверхность и, крикнув: «Ну же! Ну!», – властно потянул за собой меринка. Тот всхрапнул и послушно поплыл. Тут же Григорий Иванович стукнул ногами о дно. Встал и, не ослабляя повод, потянул меринка к берегу.
Через минуту они уже стояли на прогретой солнцем гальке, и меринок, крутя головой, отряхивал гриву. Шелихов крикнул Степану:
– Давай!
Знал, раз первая лошадь прошла, другие пойдут смело.
Одежда липла к телу, холодила, зубы стучали. Водичка-то была холодна. «На ходу согреемся, – решил Шелихов, – шагу прибавим и согреемся».
Степан уже выводил лошадей на гальку. Шелихов повернулся и, не говоря ни слова, шибко пошагал вперёд.
Через час, обсохнув, они подошли к новой неведомой речушке и, перейдя её, опять наддали в ходьбе, чтобы согреться.
Шелихов нет-нет оглядывался на Степана. Тот, чуть опустив голову и косолапя ногами, шёл не отставая.
«Слава Богу, – подумал Шелихов, – хоть и попал в передрягу, но с крепким человеком. А так бы не выдюжить. Нет, не выдюжить».
В Охотске перемены произошли. Полковника Козлова-Угренина, портового командира, отозвали в Иркутск.
– Вот дело-то большое, – скажут. – На то он и чиновник. Такого отзовут куда хочешь, призовут к чему хочешь, или хуже того – пошлют куда подальше. Человек подневольный, государственный. А особливо ежели он из военного ведомства или из тех чиновников, которые за порядком следят. Здесь дело известное.
И ошибутся, конечно.
Человек русский приметливый. Отзыв отзыву – рознь.
Иного, действительно, отзовут – и всё тут. Ничего не скажешь. А другого отзовут – есть о чём подумать.
Вот что приметили в Охотске. Прибыл в порт посыльный от губернатора, и по всему видно было, что в пути он не дремал. Рожа обтянута, живот впал – гнал, знать, молодец, и гнал шибко. В Охотске, и слова не сказав, прямо к портовому командиру – шасть. Тот, кто смотреть умеет, скажет: неспроста такое.
И другое приметили.
Козлов-Угренин пинком посыльного из дома не вышиб, но и вместе с тем из пушки не велел палить, выпивая за здравие прибывшего, как это обычно бывало.
Нет. Затих полковник. Свечи даже не светили в окнах. И вообще ни звука не доносилось из дома. Можно было подумать, что в доме полковника уже и нет вовсе, а кто-то другой поселился. Собаки полковничьи – на что уж были злы – тоже вдруг подобрели и в тот вечер ни одного прохожего не задрали.
Смешно сказать: мимо дома командира порта люди, как мимо других домов, проходить могли спокойным шагом. Да и больше осмелев, где-то неподалёку, в улице, кто-то на струне забренькал. Сначала тихо, тихо, но потом и громче, громче: мол-де гулял молодец по деревне. И даже голос послышался незадушенный:
– Эх, вышла б я, да ножкой топнула...
И ежели иные приметы не каждому бросились в глаза, то этого и слепой не мог не заметить. Все смутились. И среди тех, кто посмелее, пошли разговоры, как это всегда бывает:
– А знаешь ли?..
– А ты подумай, голова?
Ну и не без того, чтобы:
– Шу-шу...
И конечно же:
– Ши-ши...
По углам, разумеется. Шептуны-то, эти – народ дерзкий.
На следующий день и вовсе резонов для пересудов явилось предостаточно.
Полковник, ко всеобщему изумлению, из дома вышел и улыбнулся солдату, стоявшему на посту. От неожиданности солдат уронил ружьё. И здесь полковник удивил всех ещё более: наклонился, ружьё поднял и отдал солдату. Больше того, похлопал его по плечу и сказал:
– Молодец!
И опять улыбнулся.
Тут уж весь Охотск решил: Козлову-Угренину пришёл конец.
Шаг и тот у полковника изменился. Раньше Козлов-Угренин ходил, как сам себе монумент. Идёт – и металлический звон слышится, а тут забегал по Охотску ныркой рысью. Многие даже смотреть стеснялись. Вот какие изменения удивительные с человеком случаются, когда его из штанов с начальничьим рантом вытряхнут. А ведь полковника и не вытряхнули ещё, а только чуть за штанишки взяли.
Недели две бегал Козлов-Угренин по Охотску, собирая обоз. И собрал. Много чего на телеги полковничьи было навалено, но не разобрать под рогожами. Зашпилены возы были надёжно. Одно только стало известно – перепутал полковник своё и казённое, ну да в сутолоке как не перепутать? Чиновник и в спокойные дни не отличает казённое от своего.
Обоз на Якутск тронулся с намерением оттуда уже податься в Иркутск.
Надо сказать, что провожать полковника охотников немного нашлось, но всё же был народ. Люди отходчивы. И хоть у многих из провожавших поротые полковником задницы саднили, но ручкой помахать всё же вышли. И бабы у ворот пригорюнились, кулачками подпёршись. Ну эти уж, понятно, и вовсе сдуру загоревали.
Обоз ушёл, а в Охотске за полковника – Готлиб Иванович Кох, известный своей ласковостью, остался. Но и он неожиданно изменился. Правда, никому неведомо было – надолго ли такое.
Капитан Измайлов рано утречком к нему пришёл доложить, что-де, мол, так и так, из дальнего плаванья возвратились и по причине предполагаемого шторма в порт вошли и без рапорта начальству поспешно разгрузились.
Замолчал, ожидая грозы, а Готлиб Иванович вдруг бух и предложи ему сесть на стульчик. Да ещё сам встал и подставил стульчик.
Измайлов только губами пожевал от неожиданности. Подёргал своими китайскими длинными усами. Всего ждал, но такого и во сне не мог представить.
Дальше ещё более странно получилось. Кох о здоровье капитана и команды начал расспрашивать. А когда узнал, что Григорий Иванович в Болынерецке остался и галиот в Охотск Наталья Алексеевна привела, вскочил и немедленно пожелал проехать к Наталье Алексеевне.
«Вот оно как оборачивается, – испугался Измайлов. – Наталья-то Алексеевна дома одна, и Кох хапнуть хочет по-крупному. – Подобрался весь. Решил: – Нет, не дам такому случиться».
Сели в карету командира порта, известную всему городу, и поехали. Кох палкой торчал на сиденье. Карета ползла по ухабам, по золе, по мусору, наваленному тут и там. И вдруг Кох переломился. Головой вниз нырнул, кланяясь прохожему.
Тот опрометью в ворота кинулся. Да и перепутал, конечно, бедняга, ворота. Не в свои попал.
Карета проехала.
«Ну, – решил Измайлов, – дело совсем плохо».
Но Кох, явившись в дом Шелихова, телёночком себя повёл. Прежде всего, как кавалер галантный, ручку у Натальи Алексеевны попросил поцеловать. А та, непривычная к такому тонкому обращению, засмущалась было, но всё же подала руку.
Кох к руке припал, как жаждущий к ручью. А когда лицо поднял, глаза у него сияли, как ежели бы он одарён был сверх меры. А дальше только и слышали от него:
– Да как это случилось?
– Да что же это за напасть?
О взятке ни полслова.
Как будто он и вовсе не знает такого и, больше того, никогда не знал.
Наталья Алексеевна заговорила о том, что-де, мол, вот Григорий Иванович вернётся и тогда уж меха, привезённые из-за моря, в амбарах сочтёт, суммы денежные, какие положено, в порт внесёт и, конечно же, одарит всех. Но на то Готлиб Иванович только замахал руками, и глазки у него заморгали:
– Не беспокойся, матушка, не беспокойся.
– А пока, – сказала Наталья Алексеевна, – я решила вам, уважаемый Готлиб Иванович, от себя, со счастливым возвращением из-за моря, преподнести маленький презентик.
Тут в комнату вынесли связку белки. Связку добрую. На два-три хороших тулупчика. Но Готлиб Иванович, этих мехов будто испугавшись, из комнаты выскочил, и по крыльцу каблуки его пролетели. Слышно было, как кучер кнутом лошадок ударил и карета отъехала, поспешая.
Измайлов, стоя посреди комнаты, ус закусил, сказал:
– Да... – В нос слово это произнёс. Так, что у него скорее получилось: – Н-н-нда... – Постоял некоторое время, выплюнул ус, добавил: – Однако бывает... Посмотрим... – опять повторил своё: – Н-н-нда...
Виной этим необычным переменам в Охотске был губернатор Иван Варфоломеевич Якоби, генерал. Но ежели всю правду до конца рассказывать – оно только для Охотска ветерком потянуло от генерала. Сквознячок издалека пришёл, из Питербурха.
Вечер синел за окном, а Иван Варфоломеевич всё не уходил из обеденной залы, голову над тарелками китайскими – красоты изумительной – опустив. Лакеи стыли у стены.
Думал генерал. Но ведь и так бывает, что и губернатор задумается.
Грехов за собой генерал знал немало. Но ежели опять же правду сказать, за какими генералами грехов нет? Может быть, только за теми, захудалыми, что командуют солдатиками в дальних войсках от Питербурха. У тех, действительно, какие грехи? Знай себе:
– Ать, два! Ать, два!
Неразумен солдат, привяжи ему сенца да соломки к ногам и по-другому командуй:
– Сено, солома! Сено, солома!
Научится. Мужик только с виду глуп, а так голова ничего у него. Других не хуже. Ещё может и вперёд забежать.
Да таких генералов, вечных вояк, никто, почитай, и не знает. Сидят они на дальних окраинах и своё делают молча. Солдат артикулам учат, крепости строят, блюдут рубежи державы. Им и этого достаточно.
Есть другие генералы – стоящие поближе к дворцу. Вот таким в душу загляни – и черноты увидишь немало. «А оно почему бы черноте и не быть, – думал Иван Варфоломеевич, – ежели и сам царский двор баловать начал».
И заметил верно. Куда уж далеко ходить: Петра III – супруга правящей императрицы – гвардейские офицеры насмерть затоптали. Приладились было душить, но он вырвался, тут его и каблучками, каблучками, пока не отдал душу.
Иван Васильевич походя своего сына, наследника престола, зашиб посохом насмерть. Не вовремя сынок-то вошёл к нему в залу, ну и взъярился царь и, конечно, хватил царским жезлом по головке сыновьей. Что уж там: царь оно и есть царь. Не входи, когда не надобно. А жезл, что тяжкая дубина разбойничья, голову и проломил. Позже, правда, говорят предания, царь шибко горевал. В монастырь хотел уйти, покрывшись иноческой скуфьёй, но почему-то не ушёл.
Но Иван Васильевич – старина, забытая давно. Вот уж Бирона, при котором Якоби и вступил в русскую службу, – всесильного человека, десяток лет вершившего дела России, в Петропавловскую крепость, в сырой равелин сунули, а позже на простой телеге в Пелым отправили.
И дальше, дальше можно было во множестве сыскать примеры. На это и так вопрос следовало задать: что ж, ежели Божьи помазанники не щадили никого, за власть борясь, с генералов-то, стоящих к трону близко, какой спрос? Им одно и осталось – то тому, то другому, то всем вместе друг другу в глотку вцепляться. Вот и чернота в душах. Какие уж там солдаты, крепости, рубежи державы святые? Здесь бы урвать поболее...
Иван Варфоломеевич тяжёлое лицо крепкой ладонью потёр, поправил букли парика. Подумал: хорошие для него времена были в дни властвования Эрнста Иоганна Бирона. Дни восхождения по лестнице успеха. И вдруг Эрнста – в холодный Пелым.
В те годы хвостом вильнул Якоби, вглубь ушёл, и, может, другой и не вынырнул бы, но он не таков был. Нашёл лазейку – не без черноты, конечно, пришлось – и опять выбрался на поверхность. При покойном Петре III большую силу стал забирать. Дворец в Питербурхе имел не из худших. Не чета жалкому родовому замку в Курляндии, откуда вышел Иван Варфоломеевич. Сырой был отцовский замок – каменный мешок, по мрачным коридорам которого бегали рыжие, лохматые крысы с отвратительными мокрыми хвостами. Нет, русские мастера умели строить! Высокие залы, стройные колонны, окна во всю стену. Можно только удивляться, как серые мужики создавали такую красоту. Мужики... Тысячей рабов владел он, но другие наперёд выскочили. Началось царствование Екатерины, и понял Иван Варфоломеевич – нырнуть вновь надо в глубину, где течение потише, где коней не так гонят. Выпросил место губернаторское в Иркутске. Далековато от столицы, но неголодное местечко, и отсюда скакнуть можно при случае высоко.
«Скакнуть, – подумал Иван Варфоломеевич, – легко сказать». Глаза поднял от стола. Двинул морщинистой кожей на лбу. Лакеи подтянулись. Однако генерал опять опустил глаза. Помнил он, как речь произнёс перед купчишками о торговле. Надвое толковать её можно было. Не знал тогда генерал, откуда ветер дует, и речь его была соответственная: как хочешь, так и понимай. А сейчас верный человечек – у каждого губернатора такой должен быть – подсказал, что-де, мол, многие в Питербурхе заговорили о востоке. Заговорили...
Политика – многодумное дело – ведомо было генералу, как и то, что здесь, кто кого опередит, тот и сверху.
Иван Варфоломеевич подумал и решил, что время пришло в губернии проявить власть и громко о том сказать.
Обличители особливо выделялись из крикунов – знал генерал.
Крикнет такой:
– Воры! Воры!
Человек смирный так и отшатнётся к стене. Ручонки растопырит, опираясь на кирпичики. Другой тоже к стенке припадёт. И крикун сразу убьёт двух зайцев. Наверное, скажут: «Вот дерзает!» И второе: «О ворах кричит – значит, сам не вор. Воровство ему душу рвёт». И в ладони, от стены отойдя, заплещут. «Ура, – дескать. – Ура герою!» Ну и орден на грудь.
Прикинув так, генерал начал искать вора. Да такого, чтобы видно было всем. А что искать-то: вот он – Козлов-Угренин. Из воров вор. Генерал его и задел по головке. Надул щёки, багровой кровью налился и закричал:
– Под суд! Законы империи и денно и нощно охранять надо!
Оглянулся: слышат ли в Питербурхе, как он бдит? А чтобы голос его лучше дошёл до высокого слуха, донос срочно настрочил. Человечку надёжному послал словцо. Со словцом, конечно, сибирского маслица в горшочке и с ним золотишко там, рухлядишку меховую. Маслице-то – ещё неизвестно, смажет ли горло, чтобы голос явственно прорезался, ну а насчёт золотишка давно ведомо, что оно – жёлтенькое – как ничто иное голос укрепляет и большую придаёт ему силу. Резонанс особый в голосе – при жёлтеньком-то – появляется, чарующие нотки и вместе с тем прямо-таки неожиданные властность, объем, смелость.
Хлопнув Козлова-Угренина по башке, генерал затих, ожидая – что из этого выйдет? Генеральская выдержка в таком ожидании нужна и мудрость тоже генеральская.
...В зал внесли свечи.
В костре сучья потрескивали, шипели. Угольки падали в снег. Плохо разгорался костёр, а иззябли донельзя. Шелихов скрюченными, неслушающимися пальцами осторожненько подбрасывал веточки в огонь. Вот-вот, ждал, вспыхнет жаркое пламя, и тогда уж можно будет присесть к огню и обогреться. Кухлянка на спине у него топорщилась ледяным коробом.
Степан, слышно было, неподалёку орудовал топором. Тюкал по мёрзлым елям. Стук топора разносился далеко в мёртвой тишине заснеженной тайги.
Собаки, голодные после перехода, лезли к огню. Грызлись, скулили. Кормить надо было собак, но Григорий Иванович прежде хотел разжечь костёр.
Собаками разжились перед самым снегом, продав коней охотничьей ватаге. Те шли на юг Камчатки, и кони были им сподручнее. Собаки ничего себе – кормленые, в теле.
Наконец огонь хорошо взялся, въелся в сучья, налился белым жарким цветом.
По хрусткому снегу подошёл Степан. Сбросил с рук охапку сучьев. Бородёнка была у него в сосульках. В инее. Ободрав сосульки, сказал:
– Жмёт мороз-то, Григорий Иванович. Ух, жмёт!
Наклонился к костру, протянул руки к огню.
Шелихов шагнул к нартам. Торопился накормить собак. Знал: собаки – вся надежда.
Свора сунулась за ним.
Шелихов отогнал собак от нарт и развязал мешок с юколой[10]10
Юкола – на Севере и Дальнем Востоке России вяленая рыба.
[Закрыть]. Топором рубил рыбин пополам и бросал каждой собаке кусок. Следил, чтобы досталось всем. Вожаку швырнул рыбину целиком. Тот, лязгнув зубами, схватил юколу и отпрянул в сторону. Лёг. Вожак был хорош. С крупной, массивной головой, широкой грудью, с пушистым, большим, как правило, хвостом.
Мохнатые, мощные лапы вожака необыкновенно высоки для ездовой собаки, и потому идти ему, даже по глубокому снегу, легко.
Шелихов подумал, что надо бы получше собак накормить, измотались, но, взглянув на пустеющий мешок, решил – хватит.