Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
– Понятно, – ответил генерал. – Но мы поправим сей казус. Всё же к другому хочу обратить ваше внимание.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Любезный Фёдор Фёдорович, – продолжил генерал, – напоминает в письме слова Великого Петра о том, что купеческие компании превеликую могут принести пользу не только самой коммерции, но и государствам.
– Сие подлинно великие слова.
– Хочу призвать к мужеству и настойчивости. Слабость компании ныне, даже нужда в деньгах, – говоря, генерал внимательно вглядывался в лицо Голикова, словно убедиться хотел, что слова его понимаются именно так, как он говорил, – временное и преходящее положение. А разговоры? Что ж? – Он развёл руками. – Коммерческий успех компании несомненен, но хочется большего.
– Да, ваше превосходительство.
Генерал выпрямился в кресле, и лицо его сосредоточилось, как у человека, желающего высказать обдуманное и решённое.
– Действиями вы показали, – сказал он, – что можете блюсти интерес государыни. Добавлю: ежели компания согласится определить за главный предмет не единое только защищение своей пользы, но и пойдёт на укрощение иностранных промышленников, в таком случае хотя и не сразу, однако, кажется мне, ожидать будет можно, что дерзость европейцев на хищение сокровищ, принадлежащих одной России, убавится.
«Так, – подумал Иван Ларионович, – вот, значит, о чём речь. Так».
– Мы думали о том и меры принимаем. Но немощны, да и воинские людишки нужны.
Генерал помедлил и, особо выделяя и подчёркивая слова, сказал:
– Вот я и хочу воззвать к пониманию долга перед державою.
Иван Ларионович насторожился. Генерал продолжил со значением:
– Великую миссию вы возложили на свои плечи. Ежели бы на новых землях было установлено коронное управление, то любой раздор с иноплеменными коммерсантами мог бы легко превратиться в вооружённый конфликт с иностранными государствами. Сие России не надобно. По-иному будет, ежели задачи защиты интересов российских возьмёт на себя на новых землях коммерческая компания. Правительство всегда может остаться в стороне и объяснить столкновение происками купцов, действующих за собственный страх и риск. Выгода в том для державы велика.
«Ну и ну, – прошло в мыслях у Ивана Ларионовича. – Над таким мы не размышляли, но подумать можно. Глаза боятся, а руки делают. Ладно».
– Я предельно откровенен, – доверительно наклонился к Голикову генерал, – так как знаю: интересы державы вы готовы блюсти.
– Да, – ответил Голиков. – Готовы.
И ему вдруг захотелось крикнуть от всей души, да так, чтобы услышали и Кох, и Лебедев-Ласточкин, и те доброхоты, что хватали за полы, удерживали, предупреждали, смеялись вслед. «Ну, смотрите, – подумал, – покажем характер!»
Такой вот получился разговор с губернатором.
Прощаясь, генерал сказал осторожно и как бы вскользь, но со значением:
– Есть мнение о посылке в Японию экспедиции для установления с тамошним правительством добрых торговых отношений. Как, Иван Ларионович, компания Северо-Восточная приняла бы в этом участие?
Иван Ларионович чуть на пятки не сел:
– Да мы... завсегда. О торге только и мечта. Кяхта-то вовсе пала.
Генерал взял Голикова за плечи:
– Милостивый государь, всегда к вашим услугам.
Ивана Ларионовича вынесло на подъезд губернаторского дворца, как на крыльях.
Лакей, широко растворив дверь, склонился низко.
Голиков глянул бойко направо, налево. «Ах ты, – подумал, – разговор-то не лабазный, нет, не лабазный. Державный разговор». Честолюбив всё же был. Гордыня горела в нём. «Ну, Гриша, – решил, – качнём мы, качнём дело». Лихо вскочил в возок. Крикнул кучеру:
– Давай!
Тот даже оглянулся: уж больно весел купец, давно таким не видел. И, чувствуя настроение хозяина, вытянул коренника плетью.
Кони понесли. Только вихрь снежный завился за возком.
А Иван Ларионович возликовал душой, наверное, рано. Не знал, да и не мог знать, что Шелихов под великие проценты взял деньги на хлеб для новоземельцев и ввёл компанию в большой расход. И о тяжбе, начавшейся с Лебедевым-Ласточкиным, не знал. Да наверное, ежели бы и вывалили ему эти новости, то под настроение счастливое всё одно ответил бы: «Хрен с ним! Поправим». И крикнул кучеру:
– Гони, гони коней! Гони!
Такой характер был. Душа горела. А оно и хорошо. Оно и верно. Русского человека запалить надо, запалить.
ГЛАВА ВТОРАЯ
События споспешествовали осуществлению задуманного президентом Коммерц-коллегии Александром Романовичем Воронцовым. Во всяком случае, так казалось графу.
Война со Швецией закончилась победоносно. Густав шведский имел трудное объяснение в риксдаге[12]12
Риксдаг — в Швеции высшее государственное законодательное представительное собрание; парламент.
[Закрыть]. Король мог пыжиться сколько было угодно, но сенаторы во время его оправдательной речи прятали глаза и открыто кашляли в кулаки. Положение Густава становилось более чем двусмысленно. Ответом на его оправдательную речь было мрачное молчание.
Густав с несвойственной для него поспешностью пробежал по гулким, тёмным коридорам риксдага, торопливо прозвенел шпорами по ступенькам подъезда, вскочил на коня и ускакал в королевский загородный замок Кунгсёр. Здесь, вдали от злобных баронов, в уединении, он мог заниматься охотой или размышлять над бренностью сущего. Благо леса вокруг были богаты зверем, а для успеха философического осмысления бренности бытия в подвалах замка было вполне достаточно крепких старых вин. Тем и закончилась шведская вылазка на Балтике, ежели не считать окончательно опустошённой государственной казны, что и беспокоило подданных Густава.
На юге России положение складывалось ещё благоприятнее. Блестящие победы армии на суше были подкреплены не менее блестящими викториями флота, предводительствуемого адмиралом Ушаковым. Он так основательно потрепал турок, что хвалёные мореходы султана, ещё недавно спесивые, как индийские петухи, завидя российские флаги, спешили уйти за горизонт. Мечта Великого Петра сбылась. Российский Андреевский флаг прочно утверждал себя на Чёрном море. От заключения мира с Турцией отделяли дни. Во всяком случае, поражение Порты было бесспорно, оставалось сесть за стол переговоров и закрепить на бумаге то, что написал на полях сражений русский воин. В Стамбуле, дабы окончательно не уронить лица, выжидали приличный момент для предложения перемирия, а по утрам муэдзины молили аллаха с высоты минаретов о даровании чуда, но в высоком султанском Диване знали: чуда не будет.
– А-л-л-а и-н-ш а-л-л-а-а... – трепетно плыли над городом, над сверкавшей под солнцем бухтой голоса муэдзинов, как последняя надежда.
И всё же главной удачей императрица считала не воинские победы, а успехи в многоходовой дипломатической игре, которую она вела последнее время с вдохновением и страстью. Целью игры было закрепление союза между Англией и Россией против вольнодумной Франции. Усилия Екатерины, казалось, вот-вот будут возблагодарены полным триумфом. Императрица была счастлива и неизменно выходила ко двору с сияющими от полноты радостных чувств и настроений глазами.
Двор был в восторге от повелительницы и пенился, сверкал и искрился весельем, как наполненный драгоценным вином бокал. Балы и празднества не смолкали. Накануне был фейерверк, сегодня ожидали танцы, танцы, танцы... Пышные юбки полетят над навощённым паркетом, вспыхнут огнём лица красавиц и многообещающе распахнутся глаза... И конечно, в эти шумные деньки было наделано немало глупостей легкомысленными дамами и кавалерами двора. Но Екатерина смотрела на шалости с улыбкой. И даже когда ей доложили, что некий вельможа, увлечённый златокрылым Амуром, в неловкость ввёл не одну, двух или трёх дам, что можно было ещё как-то понять, но число значительно большее, она только сложила губы в приятную фигуру. А на вопрос, как поступить и что делать, ответила: «Завидовать. Только завидовать». И улыбнулась лучезарнее прежнего.
Оставшееся от балов и пиршеств время Екатерина отдавала Эрмитажу, встречаясь с антикварами, радовавшими её редкостями из Рима, Вены, Берлина, благословенной солнечной Греции.
В эти-то дни, на одном из пиршеств, Александр Романович и заговорил об интересовавшем его предмете с секретарём императрицы Безбородко.
За столом они сидели рядом. Внимание секретаря императрицы было поглощено чудесным блюдом, которым удивлял гостей императорский повар, необычайно подвижный гасконец с плутовскими глазами, но знавший, впрочем, секреты более чем трёхсот необыкновенных подлив и соусов. Лицо Безбородко выражало удовольствие, и он только взглянул на Воронцова и тотчас склонился над столом. Повар угодил его вкусам.
Александра Романовича поведение Безбородко не смутило. Он хорошо знал, что секретарь императрицы – отменный едок и большой любитель горячительных напитков – тем не менее всё услышит и запомнит. Секретарь императрицы обладал острым умом и далеко не заурядными знаниями. Воронцов чрезвычайно ценил его.
Лёгкая тень затуманила лицо Безбородко. Александр Романович посмотрел на него и понял: секретаря императрицы заинтересовало только что сообщённое.
Несколько лет назад президентом Коммерц-коллегии, совместно с Безбородко, была подготовлена обстоятельная бумага на высочайшее имя о положении на востоке. Без обиняков и двусмысленностей Воронцов и Безбородко предлагали объявить за Россией обойдённые и описанные капитанами Берингом, Чириковым и другими российскими мореходами земли матёрой Америки и прилегающие к ним острова. Гряду Курильских островов, открытую капитанами Шпанбергом и Валтаном. Записка рекомендовала не только заявить о принадлежности сих земель России, но и предупредить иностранные государства о том, что российская держава не может допустить захода в гавани своих земель чужих судов. Тон документа был весьма решителен и настоятелен.
Ныне Александр Романович предлагал вернуться к этому документу на новой основе. Граф отлично сознавал, что подобного рода державные заявления, сделанные даже самым категорическим тоном, ничего не будут стоить, ежели их не подкрепить действиями. А первым таким действием должно было стать содержание в водах Восточного океана российской военной эскадры. Вот тут-то и начинались сложности.
Александр Романович поручил своему помощнику Фёдору Фёдоровичу Рябову произвести необходимые расчёты. Тот, со свойственной ему обстоятельностью, проделал сию работу, но выводы её были весьма неутешительны. Постройка на восточных морях даже трёх или четырёх фрегатов для России издержками своими была бы сравнима с постройкой на европейских водах целого флота. Сверх того, на это требовалось немалое время.
Такие выводы заставляли крепко задуматься. И хотя Фёдор Фёдорович сообщал, что только за два последних десятилетия возвратившиеся с промысла около сорока российских судов доставили пушнины более чем на триста тысяч рублей каждое, тем не менее содержание военного флота в Восточном океане было весьма накладным и во многом хлопотным делом.
С хоров грянула музыка. Безбородко положил салфетку и поднялся с Воронцовым из-за стола. Они прошли к окну и встали в глубокой нише, скрытые плотной шторой.
Безбородко поднял на графа умные, с грустинкой, малороссийские глаза. Жадные его губы гурмана приняли столь строгую форму, что трудно было поверить: он, а не кто иной, минуту назад хлопотал над божественным паштетом лукавого гасконца.
– Я внимательно слушаю вас, Александр Романович, – сказал Безбородко.
Граф понял, что секретарь императрицы уже обдумал сказанное и ждёт продолжения.
– Я полагаю, – начал Воронцов, – в нынешних благоприятных условиях необходимо вернуться к нашей записке, подготовленной на высочайшее имя.
Подбородок Безбородко утонул в пышном жабо. Он слушал, но лицо его не выражало ничего. Веки были полуопущены.
– Я бы никогда не заговорил об этом, – продолжал ровным и звучным голосом граф, – ежели бы не были так очевидны успехи державы в Европе.
В лице секретаря императрицы по-прежнему не дрогнула и жилка.
Воронцов изменил тон. Голос его зазвучал интимно:
– С вашего позволения, я разрешил себе пустить пробный шар и попросил своего помощника написать письмо иркутскому губернатору господину Пилю.
Веки Безбородко дрогнули и приподнялись.
– Да, да, – оживился граф, – господину Пилю.
И Воронцов кратко пересказал письмо Фёдора Фёдоровича о преимуществах компанейского содержания заморских земель перед коронным управлением. То есть то, что губернатор Пиль высказал Ивану Ларионовичу Голикову, вызвав у того столь бурно проявленное удовлетворение. Затрепетавшие веки секретаря императрицы и некое едва приметное выражение, промелькнувшее по лицу, несомненно сказали, что при этих словах и он испытал чувство удовлетворения.
– Результатом, – сказал Воронцов, – я более чем доволен.
Счастливо найденная мысль вызвала самый живой отклик и у господина Пиля, и у наших отважных купцов, мужественно штурмующих твердыни матёрой земли Америки.
Безбородко теперь стоял лицом к графу, и интерес был явно выражен в глазах секретаря императрицы.
– Необходимо ускорить подготовку сего документа, – настоятельно продолжил граф, – так как непосредственное ознакомление с положением пушных промыслов на островах и на самой матёрой земле показывает, к величайшему огорчению нашему, их скоротечное истощение. Иностранные промышленники, подобно саранче, опустошают российские угодья. И то, что казалось недавно неисчерпаемым источником, ныне пусто. Более того, пираты под различными флагами нападают на русские поселения и угрожают целостности их жилищ и даже самой жизни россиян. Среди русских есть жертвы. Сжигаются и российские крепостцы. Я могу продолжать?
– Не затрудняйте себя, граф, – остановил Воронцова секретарь императрицы. – То, что вы сообщили, чрезвычайно взволновало меня, и я готов совместно с вами приступить к подготовке оговорённого документа.
Безбородко поклонился и вышагнул из-за шторы. Воронцов поспешил следом. Лицом к лицу они столкнулись с императрицей.
– Месье Безбородко, граф, – воркующе пропела Екатерина, – на весёлом пиру столь озабоченные лица? Вас не веселят дамы?
Императрица воздушно взмахнула рукой и погрозила розовым пальчиком.
– Нет, нет, – сказала она, – я не приму никаких извинений. Веселиться извольте.
И хотя губы императрицы цвели улыбкой, глаза были внимательны и насторожены, как, впрочем, они были внимательны и насторожены всегда, хотя этого и не замечали многие. В глаза всесильных, как и на солнце, не глядят. Опасно. Взгляд царственный и ослепить может.
– Ваше величество, – низко склонил голову Безбородко.
– Ваше величество, – эхом повторил Воронцов.
На галиоте «Три Святителя» были поставлены все штормовые паруса, но перегруженное, осевшее в воду выше ватерлинии судно не могло взбежать на волну. Ветер срывал паруса, и они лоскутьями бились на мачте. Галиот терял управление.
С палубы было смыто всё, хотя капитан и распорядился принайтовить грузы в две нитки. Шторм крепчал.
Когда галиот первый раз ударило о камни, капитан Бочаров, приказав привязать себя к рубке, велел спустить байдары и команде уходить к берегу. Но сойти в байдары команда не успела. Галиот подняло на волну в другой раз, он сел на скалы всем днищем и завалился набок. С грохотом, обрывая звенящие, как струны, ванты, рухнули мачты. Волна хлынула через борт, подминая под себя, закручивая в пене водоворотов людей, обломки байдар, брусья разваливающихся палубных надстроек. Мелькнуло чьё-то разбитое в кровь, искажённое ужасом, лицо, поднятые растопыренные руки. Вот тебе и мореходное счастье: деревянный пирог, начинка мясная!
Капитана вместе с рубкой швырнуло далеко за камни. В ушах ещё стоял страшный треск разламывающегося судна, когда его окунуло с головой в волну и всё для него померкло.
Очнулся он на берегу. Бочарова удержал на плаву и спас брус рубки, к которому он был накрепко привязан. Первыми ощущениями капитана были саднящая боль в груди да едкое жжение в горле. Как и сколько его мотало в море, было неведомо.
Бочаров со стоном повернул голову и увидел на гальке с удивлением таращившегося на него столбиками глаз крабика. Тот недовольно пошевелил широко разведёнными клешнями и боком, боком, суетливо побежал в сторону. Бочаров отметил: одна клешня у крабика меньше другой – и понял, что жив. Он попытался встать, но брус не дал и пошевельнуться. Капитан завёл руки за спину и нащупал концы каната. Разбитые в кровь пальцы пробежали по тугим узлам, пытаясь раздёрнуть петли, но концы были размочалены, размолочены о гальку, и выскальзывали из рук. Бочаров с болью поводил плечами, стараясь разогреть, размять занемевшие мышцы, и вновь ощупал узлы, отыскивая слабую петлю. Но ему и на этот раз не удалось растянуть концы. Бочаров лежал на гальке навзничь, плашмя, словно распятый на кресте, камни не позволяли подсунуть ладони под брус. Он подтянул ноги и, упираясь затылком, попытался, выгнувшись дугой, приподнять брус, но и из этого ничего не вышло. Ослабев, капитан рухнул спиной на загремевшую гальку и в изнеможении минуту или две пролежал, не двигаясь. В сознание вползла тревога. Он был словно в капкане.
Бочаров ощупал гальку и почувствовал, что она смерзается под ветром, затягивается жёсткой, режущей корочкой льда. «Надо встать, – подумал он, – встать, чего бы это ни стоило».
Он подобрал ноги, упёрся каблуками и рванулся вперёд. Но брус был слишком тяжёл. Напрягшись каждой мышцей, Бочаров рванулся и, оторвав спину от гальки, сел. Брус даже бросил его вперёд, и капитан лбом ударился о поднятые колени.
Прошла минута, две, час? Бочаров не знал, сколько просидел вот так, согнувшись и упёршись лбом в судорожно подергивающиеся от напряжения колени. В голове звенело, и странная тяжесть глухотой заваливала уши. Постепенно звон унялся и глухота отошла. Бочаров вновь услышал шум моря, почувствовал груз за плечами. Он приноровился подошвами к гальке и рывком поднялся на ноги. Брус качнул его, но капитан устоял на ногах. Осторожно, так, чтобы не нарушить равновесия, он повернул голову в одну, потом в другую сторону. Слева и справа расстилалась галечная прибойная полоса. Пустынная, безлюдная, бесконечная. «Не может быть, – подумал Бочаров, – чтобы я спасся один. Не может такого быть!» Он не хотел, не мог в это поверить.
– Не может быть, – сказал он вслух, как ежели бы его кто-нибудь мог услышать.
Ураган стих. На море лишь слабые волны завивались барашками. Но ветер всё же был, и ветер злой. Капитан по давнему опыту знал, что в это время года за штормом идут снег и холода. Пока Бочаров бился на гальке с брусом, он не чувствовал ветра, но сейчас, поднявшись, он сразу же продрог в мокрой, быстро смерзающейся на ветру одежде. «Надо идти, – решил капитан, – а то замёрзну». Он поправил за плечами брус и шагнул по звонкой гальке.
Григорию Ивановичу приснился старый солдат, которому он перед походом на Кадьяк подарил трубочку. Солдат выступил из клубящейся страшным туманом дали и сказал, собрав лицо морщинами: «Торопись, Григорий Иванович, торопись, милок».
Сказал добро. Не пугал, нет. Но с болью, словно боясь, что не успеет Григорий Иванович и тогда будет худо.
«Так ты же неживой, солдат, – удивился во сне Шелихов. – Похоронили тебя. Я и землицу на гроб бросил». Солдат ближе подступил. Отчётливо стали видны пуговицы на мундире и погон на плече. Один. Второго вроде не было. Что-то заслоняло фигуру солдата, вспучивалось вокруг шапками облаков или струями замутнённой воды.
«Это так, это так, – ответил солдат с улыбкой, какой не бывает в жизни, столь странно рябила и морщинила она лицо, – я царю послужил. Послужил. А тебе поторапливаться надо». И лицо его закручинилось, тень нехорошая по нему пошла. Солдат вздохнул, вытащил из кармана подаренную трубочку и, придерживая её у губ, кивнул и исчез. И в третий раз, уже будто бы с расстояния неведомо большого, Григорий Иванович услышал: «Торопись, ох торопись!»
Всё смолкло. Туман, туман плыл перед глазами. Чудной, ни на что не похожий.
С тем Шелихов и проснулся. Слова солдата, как эхо, звучали в ушах.
В окна брезжил рассвет. Предзимний, неприветливый, с которым и просыпаться не хочется.
«Вот так сон, – подумал Григорий Иванович, – что же он насоветовал, старый дружок? Куда торопиться-то?» Кашлянул сдержанно и, повернувшись, увидел лежащую рядом жену. Наталья Алексеевна спала, дыша ровно и спокойно. Григорий Иванович осторожно, так, чтобы не разбудить её, поднялся и шагнул к окну. Лежать более не мог: сон озадачил.
В серой предутренней мгле вырисовывались крыши ближайших построек. В стекло клевала снежная крупа, заносившая крыши домов, колеи разбитого, разъезженного проулка за высоким забором. Через дорогу, осторожно, едва касаясь снежного покрова, перебирался кот. Молодой, знать, был, снег видел впервые.
Шелихов вгляделся поверх крыш, но предутренняя сырая падерга закрывала даль, и моря – первой заботы Шелихова – было не разглядеть. Но он и так понял: день будет безветренный, с гладкой пологой волной. Не то, конечно, что надо бы, но всё же не самое худшее для погрузки судов. А у него в бухте стоял галиот. И дело – как говорили в порту – оставалось за малым: забросить на борт последние грузы. «За малым ли?» – подумал Шелихов с беспокойством. Поёжился. В доме было свежо. Духоты по походной привычке Григорий Иванович не терпел, и печи топили редко. Малое, что оставалось догрузить, был хлеб, ещё лежащий в амбарах портового начальника. И хотя договорённость с Кохом была полная, беспокойство оставалось.
На торчащую над крышей лабаза жердину села ворона. Лохматая и толстая со сна. Взглянула на Шелихова недовольно: что встал ни свет ни заря? Плохо ли под боком у жены в тёплой постели? Повертела головой и зло защёлкала клювом. Продрогла за ночь, оголодала, вот и бесилась. Клюв бил звонко: «Чек, чек, чек!» Ежели верить приметам – к холодам. Сказано же: «Ворона клювом заиграла – жди непогоды».
Шелихов взглянул на толстую ворону и вновь вспомнил солдата и настойчиво повторенное им: «Торопись. Торопись!» Григорий Иванович даже хмыкнул: «Хм, куда торопиться-то? И так поспешаю что есть силы. рёбра трещат. Вот и в долги влез». Упёрся руками в подоконник. Задумался. Губы сжал плотно.
После лаю с Лебедевым-Ласточкиным пришлось поклониться ростовщикам. А долги и день мутят, и в ночь спать не дают. Для купца и того хуже. Коли купец задолжал, так и знай, завякают: «Э-э-э... Здесь дело худое. Своими деньжонками не управляется – чужие не помогут». И хотя сказано: брано на вороте не висит, но слова такие для купца – плохи.
Где-то далеко взлаяли собаки. В туманном утре голоса их прозвучали глухо, сипло, будто глотки собачьи перехватывали недобрые руки. Да ещё и завизжал какой-то кобелина, словно и впрямь схватили за горло.
Григорий Иванович сел на лавку и невидящими глазами посмотрел на мерцающий под иконой огонёк лампады. Огонёк посвечивал тускло. Масло, видать, выгорело, и язычок пламени едва поднимался, облизывая края зелёного стекла. «Торопиться советуешь?» – подумал Григорий Иванович, и беспокойное чувство, жившее в нём последние дни, ворохнулось в душе с новой силой.
Оно с покоем-то в душе редкие люди живут, да больше из тех, что поговорить сладко горазды, а когда дело, то нет их. Жизнь людская – перекрёсток. Из одной улицы на тебя сани гонят, из другой тройка скачет, а тут вывернулся лихой ямщик с колокольцами, на почтовых, да режет коней в мах. И кто замельтешит на перекрёстке – сомнут, расшибут, раздавят и сани, и тройка, и лихой ямщик с колокольцами. Правду говорят бывалые люди: «Не мельтеши! Стой прямо. Пролетят кони, хотя, быть может, и полыхнёт в лицо жаркое их дыхание, комья ударят из-под копыт, забьют глаза, ветер хлестнёт так, что вроде бы и не устоять. Но стой! А ежели нельзя иначе, бросайся на тройку, хватай коренника под уздцы. Против смелого человека силы нет». И то верно. Но сколько достанет души так вот навстречу лихим коням бросаться? Что стоит это для неё? Ну, кинулся ты, и в другой раз не сробел, а дальше? А? Но по-другому всё же, видать, нельзя. Ныне нельзя. Да и впредь, наверное, то же будет. Пока живёшь – с перекрёстка не спрыгнешь. Так что только вот так – за уздцы коренника – иначе не моги.
Григорий Иванович качнул головой. Сказал себе: «Хм, солдат, дружок старый, молодца, ей-богу, молодца. Понял я тебя, понял». Поднялся с лавки, шагнул к дверям, и тут Наталья Алексеевна окликнула низко, голосом сонным:
– Ты что, Гриша? – Вскинулась на подушке и уже тревожно: – Аль что стряслось? Рано поднялся так.
Шелихов оборотился к жене:
– Подымайся и ты, Наталья. В Иркутск пойдёшь с обозом.
– Как в Иркутск? Ты же сам собирался.
Шелихов помял рукой подбородок:
– Собирался, но дружок старый надоумил. Ты пойдёшь, а я галиот догружу и отправлю. Так будет лучше. Крутит что-то Кох с хлебом. Боюсь, ты не сладишь. Давай, – решил уже окончательно, – собирайся. – Взялся за ручку дверей.
Дом разом ожил. Зазвучали голоса, запели половицы, во дворе зазвенел топор, щепя лучину для самовара.
Григорий Иванович вышел на крыльцо умытый, крепкощёкий. Никак не скажешь, что со сна, да ещё с видениями странными. Однако поперёк лба – глубокая морщина. Раньше не примечали такой. Пролегла, как из Питербурха явился. И всё глубже и глубже резала её неведомая рука.
Да, оно, наверное, так в жизни и должно: коль человек стоящий, то на лице его время обязательно меты оставляет. И сечёт глубоко, крупно, явственно, и морщины те чаще всего мера сделанного человеком. Гладкими только яйца бывают. Так они – яйца. Из них ещё птенец вылупиться должен.
Шелихов оглядел двор.
А двор-то хотя и широк, но было приметно, что хозяйского глаза на него недостаёт. Гонтовые крыши на лабазах были заметно крепки, но мхом поросли на добрую ладонь, да ещё и мхом матёрым, с синевой. Углы, сложенные в лапу, торчали, что ободранные локти нищего. Да и прочее и вкривь и вкось шло. Без пользы тут и там валялись вилы, жерди, доски. Неприбранные, кем-то забытые, оставлены без хозяйского радения и присмотра.
Шелихов в который раз сказал себе: «Надо доглядеть за двором». Но тут же и запамятовал.
Конюх, рябой мужик, дерзкий с людьми, но ласковый с животиной, вывел хозяйского жеребца и, оглаживая и отпрукивая, начал запрягать. Жеребец ступал литыми, как раковины, копытами на хрусткую, примороженную землю. Конюх оглянулся, увидел на крыльце хозяина, кивнул:
– Здорово, – отвернулся.
Такой уж характер был у человека. Ан дело разумел. Да оно давно примечено, что дельный мужик всегда с характером. Сахар-то только под чаек нужен, а в жизни дело подай. Шелихов это знал и кремушков эдаких особо выделял и ценил.
Конюх успокоил жеребца и подвёл к крыльцу.
Жеребец был хорош, норовист, и хотя небо стыло в серой падерге, но он поднимал голову, стремясь увидеть не низкую наволочь стойла, но божью ширь. Глаз у жеребца искрился задором, молодой силой. Приподняв над подковкой зубов атласную губу, жеребец всхрапнул и пустил через зубы высокий, призывный звук.
– Ты придерживай его, – сказал конюх, – осаживай. Вишь, играет.
– Ладно, – ответил Шелихов и принял из корявых широких рук конюха вожжи. И тут же почувствовал, как насторожился жеребец в ожидании радостного хода. Вожжи передали трепет сильного большого тела, напрягшегося каждой мышцей в неудержимом желании пойти свободным лётом, ловя широко разверстыми ноздрями утренний холод.
– Пускай, – крикнул Григорий Иванович.
Конюх отскочил в сторону, и жеребец вылетел в ворота, разбрасывая копытами ошметья смёрзшейся грязи.
Море, как и ожидал Григорий Иванович, было спокойно и плавно, с ровным, негромким рокотом катило из туманной дали пологие, невысокие волны. Без всплеска они ложились на берег и без всплеска уходили, с тем, чтобы через известное только им время так же спокойно взбежать на гальку и растаять с шипением и шелестом. Особенно остро, как это бывает перед зимними холодами, наносило запахи водорослей, рыбы, и свежо, сильно напахивало тем непередаваемым бодрящим духом, что несут с собой волны из каких-то неведомых морских глубин.
Галиот, бережения для стоящий на банках, вырисовывался тёмными силуэтами мачт.
Прогремев каблуками по гнилым доскам причала, Шелихов прыгнул в байдару и, сев загребным, сказал рулевому:
– Давай!
Тот сильно оттолкнул байдару от причала, и вёсла ушли в воду.
Григорий Иванович грёб, шибко подаваясь вперёд и мощно отбрасываясь назад. Руки крепко лежали на весле. Широкая лопасть неглубоко, но лишь в самую меру уходила в воду, и с каждым гребком лёгкая, словно перо, байдара подавалась вперёд. А Григорий Иванович наваливался и наваливался на весло, желая только одного: почувствовать, как живая кровь заиграет, забурлит в теле и смоет, унесёт беспокойное, тревожное чувство, всё ещё не оставлявшее его. Ощущая упругое сопротивление воды под лопастью весла, с радостной силой преодолевая его, Григорий Иванович решил: «Хоть тресни, расшибись Кох, но хлеб я сегодня возьму и галиот отправлю».
Галиота «Три Святителя» на Кадьяке, как ни высматривали в морской дали, не дождались. Не объявился и пират Кокс на четырнадцатипушечном «Меркурии». А вот однажды к Деларову неожиданно пришёл на байдаре старший из хасхаков коняжского стойбища, расположенного неподалёку от Трёхсвятительской бухты.
Штормило сильно. Волна взбрасывалась пенной стеной, расшвыривала смерзавшуюся гальку, но байдара вошла в бухту и на гребне вала выскочила на берег.
Хасхака провели к управителю. Он сел у пылающей печи, протянул руки к огню. Ему уважительно подали воду в рогатой раковине. Гость воду выпил и принял из рук Деларова раковину с толкушей из тюленьего жира. Ел неторопливо, как всегда ели коняги, ценящие каждую каплю жира и кусок рыбы. И зверь, и рыба давались им трудно, и оттого и малый коняжский ребёнок из чашки с пищей и крохи не ронял. Принимал с поклоном и держал в руках бережно, как дорогой дар.
Запив угощение водой, хасхак помолчал должное время и рассказал, что индейцы с матёрой земли сообщили: капитан Кокс умер, а «Меркурий» ушёл к дальним островам в Великое море. Хасхак наклонился, сказал:
– Слова то верные. Проверены трижды. – Прикрыл глаза, как человек, принёсший важную весть.
Деларов знал: коняг говорит, что проверено трижды – обмана не будет. И испытал облегчение. Пальцы сами потянулись ко лбу: «Бог оборонил».
Хасхак видя, что обрадовал хозяина, и сам радостно заулыбался.
– Так, так, – подтвердил. – Весть верна.
Евстрат Иванович засуетился, как бы получше обиходить гостя. Но тот ни пить, ни есть больше не стал. Погрел у огня морщинистые, в давних шрамах руки бывалого охотника и поднялся со словами благодарности. В тот же час хасхак ушёл, хотя его и просили остаться.