Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
О чём говорили, слышал только кот, урчавший своё на печке. Да коты, как известно, народец хотя и своенравный, но молчаливый.
Через некоторое время, выйдя из дома Шелихова, судейский шапчонку на лоб надвинул и, поскучнев лицом, отправился в службу. В суде же, без улыбочек привычных, без прибауточек и шуток, молча, непривычно расслабленной походкой, заплетаясь ногой за ногу, прошёл в угол и, скукожившись, сел на лавку. На лице читалась глубокая озабоченность. Все бывшие в суде обратили на то внимание: что-де такое и почему? Крючок сидел, как ежели бы насквозь пронзила его зубная боль.
Судейские любопытны, и к крючку подлетел один из особенно нетерпеливых с вопросом – почему такой скучный? Но крючок этим вертлявым пренебрёг. Он другого ждал. Ведомо ему было, что в суде есть человечишка из лебедевских. Ухо Ивана Андреевича. Вот в это-то ухо и хотелось ему шепнуть слово. И он своего дождался. Ведун был человеческих душ судейский крючок.
У лебедевского прихвостня выдержки хватило до середины дня. Далее, не в силах сдерживать обжигающий зуд холуйского радения, подкатил он к крючку. Петлёй вокруг перекрутился и сладко пропел:
– Пошто скучны так уж? Как здоровьице?
– Бог милует, – сдержанно ответил крючок, страдая лицом.
Лебедевский наушник кренделя вокруг стола выписывал:
– Да нет уж, нет, – пел, – вижу, озадачены чем-то.
Крючок вздохнул, как приморённый мерин.
– Да, – протянул вяло, – есть заботы.
– А может быть, чем услужить позволите?
– Нет уж, нет, – бессильно взмахнул рукой крючок, – не беспокойтесь.
– Ах и ах! – воскликнул лебедевский наушник. – Как это? Или мы друг другу помочь не готовы в минуту трудную?
Глаза у него вытаращились, выказывая полную преданность, как ежели бы он, движимый бескорыстным порывом, свою жизнь к ногам крючка готов был бросить.
Судейский, опасаясь, как бы похлёбка не перекипела, решил, что пора любопытство лебедевского наушника довольствовать, хотя бы малой толикой. И, как обухом, ушиб его словами:
– Клиенты мои, Шелихов с Голиковым, видать, большой ущерб потерпят.
Лебедевец на аршин от пола подскочил.
– Да, – наподдал крючок, – Предтеченская компания, скорее всего, лопнет, и, как мне вертеться в этом деле, не знаю, – руки разбросил, как распятый на кресте.
Лебедевец, придя в себя, посмотрел с недоверием. Уж очень ошеломляющая была весть.
– Разговоры, разговоры, – сказал, – небось одни. Свидетельства-то какие к несчастью такому?
– Что свидетельства, – провякал крючок, – велено пушнину компании на торг бросить. – Покивал головой. – Молод ты, но знай наперёд: когда распродаются, тут палёным пахнет. Да ещё как... От дыма задохнёшься, глаза застит.
На следующий день на иркутский торг и впрямь Предтеченская компания поставила меха. А цены для торговли были самые неподходящие. По Иркутску, как на крыльях, полетел слух: лопнула Предтеченская. И никому было невдомёк, что Шелихов того только и добивался. Кинулись было к нему с вопросами, но Григория Ивановича в Иркутске уже не было, он укатил по первой весенней дороге в Охотск.
Перед отъездом Шелихов наведался к чиновникам. Не единожды видели: его возок подолгу простаивал у подъезда губернского правления.
Явившись в губернаторство, Шелихов перво-наперво пришёл к чиновнику, которому книжицу свою вручил. Но дело было не в книжице, а в том лишь, что чиновник этот губернатору его представлял и он же от губернатора распоряжение получил об удовлетворении просьбы Григория Ивановича о помещении алеутов в Охотскую навигаторскую школу и о споспешествовании Шелихову в подготовке судна «Доброе предприятие» к предстоящей экспедиции в Японию.
Чиновник встретил Григория Ивановича в высшей степени любезно. Купцу генерал благоволил, а это для чиновника было ничем не меньшим, чем Божье благословение. Так уж повелось на Руси: начальство кивнёт – и чиновник перед тобой и барыню спляшет. На это Шелихов и имел расчёт. Просьба у него была по силам чиновнику и ни в чём с распоряжением генерала не расходилась. Григорий Иванович скромно попросил написать бумагу капитану охотского порта Коху о выделении Северо-Восточной компании всего необходимого для оснастки судов. Наклонился к чиновнику почтительно и голосом доверительным сказал:
– Трудно нам, трудно, но волю его превосходительства выполняем. – Глазами блеснул.
Чиновник откашлялся, поправил тесный ворот мундира.
– А как же иначе, – сказал, – господин Шелихов. Как же иначе?
Бумагу просимую Григорий Иванович получил. И написана была она в выражениях решительных. С этой-то бумагой и покатил Шелихов в Охотск.
Капитан Охотского порта принял послание из губернии трепетными руками. На конверте стояли орлёные печати, внушавшие должный страх и почтение. Шелихов глядел на Коха твёрдо. Капитан порта с осторожностью печати сломал, посмотрел на Григория Ивановича: сейчас-де, сейчас, постой, всё узнаем. Подумал при этом: «С купцом надо быть осторожнее. Который раз на нём обжигаюсь. К начальству высокому вхож». Шелихов молчал, как воды в рот набравши. Едва приметно ботфорт его стукал в пол каблуком. «Ногой поигрывает, – подумал Кох, – нет, и впрямь надо быть осторожнее».
Капитан порта впился шустрыми глазами в бумагу и расцвёл улыбкой. Ожидал худшего. А здесь всего-то-навсего: снабдить корабельной оснасткой.
Кох поднялся из-за стола, шагнул к Шелихову:
– Любезный Григорий Иванович, – сказал, – пакгаузы портовые перед вами раскрыты.
«Ну и что? – спросит иной. – Какая связь между предприятием Лебедева-Ласточкина, неясными речами судейского крючка и портовыми пакгаузами?» И спросит, конечно, не подумав. А ты проверни-ка в голове разок-другой вроде бы неприметные да и не связанные между собой эти дела, и поймёшь, что и к чему.
На торг иркутский Шелихов мехов на копейки выбросил, но что из того вышло? А то, что Лебедев-Ласточкин решил: кончилась Предтеченская компания и конкурентов у него на Алеутах нет. Это означало: коней гнать нечего, можно и подождать доброй погоды, ветра попутного. Он своё возьмёт. Второе: Шелихов из пакгаузов портовых судовую оснастку выбрал, и теперь, чтобы суда в море вывести, Лебедеву-Ласточкину надо было гнать приказчиков своих через всю Россию в Питербурх. Там только разжиться он мог необходимой справой. А в Питербурх дорога дальняя. И времени, чтобы опередить ватаги лебедевские на Алеутах, у Шелихова было теперь более чем нужно. Так-то вот дела делались.
В Иссанахском проливе, в виду берегов полуострова Аляска, вставшего из моря грозной грядой сопок, ватага Баранова разделилась. Двадцать байдар, ведомые Бочаровым, пошли на север, к Аляске, остальные, с Барановым во главе – на юг, к Кадьяку. Бочаров перекрестил их вслед, но тайно, в мыслях. Глянул только и, крест воображаемый положив на уходящие лодьи, сказал:
– Божья Матерь, покрой их покровом Пресвятые Богородицы.
Но и слов этих никто не услышал. Да он и не хотел, чтобы их слышали.
С последней байдары грянул выстрел. Пороховое облачко забелело над волнами и истаяло.
Бочаров дал команду переложить паруса, и, забирая ветер, байдары его повернули к северу. В борта ударили волны, высоко взбросились пенные брызги, свистнул шальной ветер, и покатились за корму солёные мили.
У северного побережья полуострова Бочаров никогда не бывал. Здесь ему всё было неведомо. Однако эти обстоятельства не смущали капитана. Ветер был попутный, море спокойное, байдары шли ходко. Смотреть и то было весело, как, раздув паруса, скользили лодьи по малой волне. Так-то бы вот и весь поход, подставив лицо солнышку, качаться, как в материнской зыбке, под голубым небом. Ватажники подобрели. Глянешь – сидит у борта иной, скалит зубы, и чёрт ему не брат. А ведь куда забрался мужик этот – архангельский ли, вологодский, устюжский? За край земли. Сказать и то страшно. А он – на тебе – щурится на солнце. Пузо под армяком от душевного удовольствия скребёт. Ох, ребята, страха в вас нет...
Бочаров решил так: идти вдоль берега на некотором расстоянии, с тем, чтобы иметь достаточный обзор. И неделю, и другую шёл его отряд в виду полуострова, и капитан начертил несколько листов будущей карты, оставаясь весьма довольным ясной погодой, дававшей возможность хорошего осмотра береговых земель. Однако к концу второй недели в одной из байдар обнаружилась течь. Пристали к берегу. Бочаров сам решил осмотреть байдару. Присел у борта, повёл ладонью по скользкой, намокшей шкуре, и лицо его озаботилось. Под ладонью чувствовалась шероховатость. Бочаров наклонился низко, разглядел паутиной разбегающиеся трещины. И не захотел поверить. Ещё раз ладонью приложился. Нет, шероховатость и трещины были. Он поднялся с колен и, хмурясь, велел вытащить байдару на берег, перевернуть днищем вверх. Ватажники обступили байдару и по команде выдернули на гальку, с осторожностью, чтобы не повредить шпангоуты, опрокинули на бок, перевернули. Бочаров пядь за пядью внимательно оглядел днище; зло кулаком ударил себя по колену.
– Чёрт, – выругался капитан, – ах, чёрт возьми!
Он распорядился вытащить все байдары на берег, и за три часа, ползая возле каждой на карачках, осмотрел все до одной. Худшее, что можно было предположить, подтвердилось. Бочаров от досады сопнул коротким носом. «Вот ведь как получается, – подумал, – славно поход начали, и на тебе».
Байдары, на которых шёл отряд, были старые, зайковской ватаги, и по весне, готовясь к походу, не доглядели, что шкуры на них изопрели и оттого не держали теперь воду.
Бочаров сел на гальку. Да не сел, а упал, взрыв каблуками широкие борозды. В голове стучало: до Кадьяка сотни миль, а байдары выдержат неделю хода. «Это уж как пить дать, – подумал, – неделю не больше».
В случившемся он мог винить только себя, хотя вины его в том не было. Высохшие за зиму шкуры не выказывают прелого изъяна. Обнаруживается он после вымокания, и, будь Бочаров семи пядей во лбу, на Уналашке, перед походом, он никак не смог бы обнаружить порчи. Но от этого, однако, было не легче. «Вот так, – сам себе сказал Бочаров, – беда».
– У-у-у, – сквозь зубы промычал от досады.
Ватажники смотрели на него настороженно. И он, заметив эти взгляды, поднялся с гальки. Вытер руки о кафтан. Надо было что-то решать. И Бочаров распорядился ставить байдары на воду, разводить костры, готовить похлёбку. Как быть дальше – не знал.
Ватажники – в большинстве люди новые на море, не каждый из них и понял, что озаботило капитана. Но всё же тревога проникла в души. У костров не слышно было оживлённых голосов, лица хмурились. К похлёбке тянулись, помалкивая. Оглядывались с опаской. А что оглядываться-то? Море бескрайне уходило от берега к окоёму, а за спиной неприветливый, тёмный берег, скальные лбы нависают над узкой прибойной полосой. Дальше горбятся сопки. Из-за вершин другие выглядывают – повыше, пострашнее. Неприветливо кричат над волнами чайки. Мужики нахохлились. А что ж? Нахохлишься. Это, как говорят: «И порадоваться бы, да три радости привалило: корова пала, изба сгорела да жена померла».
Бочаров черпал из котла сильно приправленное черемшой варево, поглядывал на ватажников. Лица крепкие, костистые. Перекормленных не видно, однако приметить можно было и то, что весна сказала своё и люди все после зимовки сил поднабрали. И Бочаров, уже понявший, что назад пути по воде нет, прикидывал, хлебая с ложки, насколько сил этих хватит для дальнего похода посуху. А поход такой, он знал, будет труден. Приглядывался исподволь. Молодого да неопытного и взглядом сшибить можно. Прут, чтобы гнулся, да не ломался, и то в трёх водах парят, а человек не прут, но душа живая, её поберечь надо.
Надежда, правда, ещё оставалась у капитана, что, может, встретят они лежбище морского зверя и шкуры возьмут, однако Бочаров никогда не слышал, чтобы на северной стороне полуострова брали зверя. Если бы лежбища здесь были, то наверное можно сказать, ватаги сюда добрались бы обязательно. Ан всё же в голове оставалось – найти лежбище и байдары поправить. «Хотя бы немного зверя взять, – думал капитан, – и того хватит подлатать дыры». С этой надеждой он и уснул.
Проснулся Бочаров от холода. В затылок поддувало знобящим ветерком. Капитан поднялся разом. Костёр догорел, серый пепел затянул угли. Горизонт был завален тучами. Над морем волоклись седые космы, обещавшие скорый дождь. Бочаров оглядел берег, плясавшие на поднявшейся волне байдары, и вчерашние заботы ворохнулись в нём с новой силой. «Так что же делать, – подумал, – как быть дальше?» И тогда же, у потухшего костра, Бочаров решил, что надо идти водой до реки Квийчак, впадавшей в море у основания Аляскинского полуострова, а оттуда, по долине, через сопки, через весь полуостров, к Кенайскому проливу. Он знал: через перешеек никто и никогда не ходил из русских. Земли эти были вовсе не изучены. Но Бочаров знал и то, что другого пути у них нет.
Капитан поднялся от костра и заторопил ватагу. Ветер рвал, разносил пламя под котлами, но Бочаров настоял, чтобы ватажники поели горячего. Решил гнать байдары без остановки, пройти морем как можно дальше, прежде чем изопревшие шкуры не позволят держаться на воде, и хотел, чтобы похлёбка подбодрила людей перед гонкой.
Когда отвалили от берега, Бочаров вывел свою байдару вперёд и, взяв ветер полным парусом, повёл вразрез волны, едва не черпая через борт. Время работало против ватаги, и он дорожил каждой минутой.
Начался дождь, на волнах появились штормовые, пенные барашки, но капитан не убавлял парусности.
Баранов пришёл на Кадьяк на пятый день после возвращения из похода ватажки Евстрата Ивановича. Старый управитель был плох после нападения медведя, однако жив остался. Кильсей успел выстрелом свалить зверя. Медведь сильно помял Евстрата Ивановича, половину кожи снял с черепа, прокусил до кости плечо, вывернул руку, но всё же Кильсей в последнюю минуту выхватил обеспамятевшего управителя из страшных лап. Сейчас Евстрат Иванович лежал в своей избе, обмотанный окровавленными тряпками, в жару, но, надеялись, встанет.
Когда Баранов вошёл к нему, Евстрат Иванович с трудом повернул голову навстречу и разомкнул губы:
– Вот как встречаю-то... – перевёл дыхание, добавил: – Здравствуй, здравствуй. Садись ближе.
Глаза у него нездорово блестели, борода висела тряпкой. Попытался улыбнуться, однако.
Кильсей подвинул Баранову чурбачок.
– Пониже устраивайся, ему голову держать трудно, – сказал заботливо.
Баранов присел.
– Поломал меня зверь, – помолчав, продолжил Деларов, – поломал.
Баранов осторожно коснулся рукой плеча старого управителя, сказал:
– Ничего, Евстрат Иванович, выдюжишь. Здоровьишко твоё поправим.
Деларов, лежавший навзничь на топчане, перекатил на него глаза, с интересом взглянул на нового человека и ничего на то не ответил.
Баранов, поняв его взгляд, как недоверие к своему «поправим», настойчиво повторил:
– Поднимешься, я травы сильные знаю.
Баранов считал себя умельцем в врачевании. А скорее всего, руки добрые у него были, и не коренья да травы, что он готовил, людей поднимали на ноги, но тепло, передаваемое его руками. Давно ведомо: есть люди, что руку положат и боль снимут. Так вот он, наверное, из таких был.
Деларов завозился на лавке, опёрся на локоть.
– Да ты лежи, лежи, – хотел было придержать его Баранов, но Евстрат Иванович отвёл руку.
– Ничего, – сказал, – так мне полегче.
Здоровенная взлохмаченная голова поднялась над подушкой, и два пронзительных голубых, как угли в горне, глаза в упор глянули на Баранова. Тут только Александр Андреевич по-настоящему разглядел старого управителя. Глубокими морщинами изрезанное лицо, крепкий подбородок, широкий лоб. Однако не эти черты бросились в глаза, но неизъяснимое выражение силы во всём облике Евстрата Ивановича, говорившее без слов – этого сломить ни медведь, ни болезнь не смогут. Он своё сделает. И Баранову вспомнился Потап Зайков. «Добрыми людьми, – подумал, – встречают меня новые земли. Кремушки всё, кремушки. Иные, знать, здесь не выдерживают. Не по зубам им земли эти». И словно в подтверждение того, что медведь хоть и поломал, но не одолел его, Деларов горячо заговорил:
– Александр Андреевич, ты вот что... Собери людей и давай двигай на место, что я выбрал под крепостцу. Место доброе, я всё оглядел. Славная крепостца будет. А здесь нам неспособно.
У Деларова пот выступил на лбу крупными каплями. Жар сжигал его, палил большое, мощное тело.
– Успокойся, успокойся, Евстрат Иванович, – остановил было старого управителя Баранов, но Деларов мотнул головой.
– Постой, – сказал хрипло, – постой. Я отлежусь... – Поморщился. – Дело сначала давай закончим.
Баранов замолчал.
– Двигай немедля, – продолжал Евстрат Иванович, – за лето всё успеете, ежели навалиться. И коняг, коняг поболее возьмите. Ты с ними дружбу води. Народ они добрый и помощники нам на новых землях.
Говорил он с таким напором, с такой убеждающей силой, что возражать было невозможно.
– Хорошо, хорошо, Евстрат Иванович, – ответил Баранов, – дай вот огляжусь и тогда уж двину.
– Нет, – резко возразил Деларов, выше вскинув голову. Поперёк лба надулась у него злая жила. – Времени у тебя нет оглядываться. Нет! И запомни и поверь – здесь, на землях этих, для огляду минуты нет. Знай ворочай да башкой вари, чтобы всё впопад было. Иначе не моги!
Откинулся на подушку, прикрыл глаза.
Всё сказанное им было выговорено голосом грубым, жёстким, наступательным, властным, как если бы он не от себя всё это говорил, но от всех пришедших на новые земли, и жизнь их здесь была груба, жестока, и лишь наступательность и властность могли позволить им зацепиться, удержать дикие эти земли, на которые они ступили первыми. И он не только говорил, но и был грубой, жёсткой, напористой и властной силой, которая покоряла новые земли.
Вот так наставил Баранова на управительскую жизнь старик Деларов. Так дела передал из рук в руки. И не раз, и не два за долгие-долгие годы на новых землях вспоминал Баранов хрипло вырвавшиеся из воспалённой глотки: «Иначе не моги!»
На другой день в Трёхсвятительскую крепостцу пришёл Тимофей Портянка.
Поход его был удачлив. Он и пушнину собрал, и столбы державные восстановил, где они были порушены, замирил индейцев побережья, но самым главным было, наверно, то, что новоземельцы знали теперь твёрдо, откуда на них идёт беда. Баранов долго расспрашивал Тимофея и окончательно убедился, как прав был Евстрат Иванович, сказав своё «иначе не моги!» Да, надо было поспешать. Жизнь новоземельная медлить не позволяла.
Баранов, сидя в управительской избе, зубами прихватил кожицу на губе, бровями завесился. Размышлял: «Трудно будет сразу ватагу поднять на строительство крепостцы. Трудно. Здесь людей надобно оставить достаточно, и там ворочать».
Портянка поглядывал на него, ждал, что скажет новый управитель. Кильчей, тоже крайне озабоченный рассказом Тимофея, ковырял мозоль на ладони. Однако сказал, ни к кому вроде не обращаясь:
– Испанец силу наберёт, и нам не устоять без новой крепостцы.
Тогда и решили, как говорил Евстрат Иванович, не откладывая готовиться к походу. Но на север Кадьяка надо было идти почти всей ватагой и с необходимым для строительства скарбом. Идти и посуху, и морем. Поход такой требовал тщательной подготовки. Баранов с головой окунулся в трудное это дело. Да тут Евстрат Иванович ещё и ещё раз настойчиво подсказал ему, что без коняг крепостцу не построить. Рук всё же не хватало.
– Надо склонить коняг, – сказал старый управитель, – перенести стойбище. Пускай здесь, при Трёхсвятительской, останется малая часть, а у новой крепостцы след второе стойбище заложить. Вот это бы было куда как хорошо. – Улыбнулся Баранову поощрительно. – Ты уж расстарайся, – сказал, – расстарайся.
Чувствовал он себя чуть получше. Во всяком случае, жар у него спал, раны подсыхали.
Баранов, оставив за себя в Трёхсвятительской за старшего Кильсея, с Портянкой отправился в коняжское стойбище. Переговоры вести со здешними людьми было для него внове, и он надеялся, что бывалый Тимофей Портянка в том ему будет подмогой. И не ошибся.
Есть люди, что, войдя в чужой дом, с первого же шага, с первого слова чувствуют себя так, как если бы они здесь век провели, да и хозяева воспринимают их с такой доверчивостью, словно они самые близкие.
Тимофей в жилище коняжского хасхака подхватил на руки мальчонку, высоко, под сходившиеся вверху слеги, подбросил его, и заговорил так весело и просто, что и хасхак, и другие коняги, сидевшие вкруг очага, заулыбались. А Тимофей, оставив мальчонку, протянул руки к огню и начал разговор об индейцах побережья, откуда он только что вернулся.
Называл стойбища, имена старейшин, знал, сколько охотники зверя и рыбы взяли, что ждут от зимы. На побережье, прежде чем о здоровье спросить, говорили о запасе на зиму, ведь запас этот, как ничто другое, свидетельствовал – жить ли дальше или в холода голову сложить.
Коняги слушали его молча, но Баранов отметил живой интерес к словам Тимофея.
Тимофей рассказал, что мира на побережье нет. Стойбище воюет со стойбищем. Льётся кровь воинов, стариков, детей. А здесь, на Кадьяке, под охраной крепостцы коняги уже не один год не знают, что такое война.
Хасхак покивал головой. Сидящие у очага единодушно подтвердили:
– Да, это так.
Лица у коняг были строги. Хасхак пальцы сжал на лежащей у него на коленях костяной дубине – знаке власти.
И тут в разговор вступил Александр Андреевич.
Войдя в хижину, Баранов увидел на лице хасхака страшный, глубокий шрам, протянувшийся от виска к подбородку, а приглядевшись к старейшинам, разглядел и на их лицах отметины. Конечно, это могли быть следы охот – перед Барановым сидели старые охотники, – но .Александр Андреевич понял, что такие тяжёлые рубцы может оставить только одно живое существо – человек.
– Мы поставим крепостцу, – сказал Баранов, – которой не страшно нападение врага. Возведём высокие стены, защитим крепостцу от нападения с моря. Но нам хочется, чтобы в строительстве приняло участие стойбище. Крепостца будет копьём, которое оборонит и коняг, и русских от недобрых людей.
На медно-бронзовых лицах коняг плясали отсветы костра. Рука хасхака поглаживала затейливую резьбу боевой дубины. Шрам у виска прорезался ещё явственнее. Старейшины молчали. Но Баранов, не смущаясь молчанием, настойчиво продолжал разговор.
Хасхак поднял руку. Сказал:
– Мы выслушали тебя. Теперь пришло время подумать. Не торопи нас.
Он посмотрел долгим взглядом на Баранова и, отведя глаза, кивнул одному из старейшин. Тот встал гибко, по-молодому, словно морщины не бороздили его лицо, вышел из хижины. Тут же женщины внесли ярко расшитую шкуру для почётных гостей, расстелили подле очага, уставили долблёнными из дерева мисками с рыбой и мясом. Всё это делалось при общем молчании, ни один мускул не двигался на лицах коняг, сидящих у очага, словно они не замечали происходящего в хижине.
Женщины, став на колени и поклонившись, выползли за полог, закрывавший дверной проем. Вернувшийся старейшина подал хасхаку большую причудливую раковину с ключевой водой. Вода была так холодна, что раковина запотела и покрылась блестящими каплями. Хасхак передал её Баранову. Александр Андреевич принял раковину, поднёс ко рту, сделал глоток и тут заметил настойчивый взгляд Тимофея. Портянка движением глаз указывал, кому передать раковину. Баранов с благодарностью улыбнулся. Раковина пошла по кругу.
Во время трапезы не было сказано почти ни слова. Но каждый раз, принимая от хасхака кусок рыбы или мяса и взглядывая ему в лицо, Баранов замечал, что глава племени глубоко озабочен. Глаза хасхака были полуприкрыты, но Александр Андреевич понимал, что, стараясь не выдать свои мысли, старший из коняг сейчас обдумывает его слова. И как ни хотелось Баранову подтолкнуть хасхака к нужному решению, он также молчал, угадав в хозяине хижины и ум, и доброе стремление решить всё ко благу своего малого народа.
Когда женщины унесли опорожнённые миски, хасхак, пересев к очагу, сказал:
– Мы пойдём к новой крепостце. Да, – он кивнул Баранову, – у крепостцы стойбище будет жить в мире, который так нужен нашему народу.
Зверя Бочаров не нашёл. Видели небольшое стадо, но зверь кем-то был напуган и, едва заметив людей, стадо с рёвом бросилось в море и ушло. Бочаров только глазами проводил мощно режущих волну сивучей. Преследовать стадо было бессмысленно. В море сивуча не возьмёшь.
– Что это они? – спросил один из ватажников. – Так сторожки? Всегда так?
– Нет, – ответил Бочаров, – зверь здесь не пуган. Видно, медведь их беспокоил. – И от досады губу закусил. «Не везёт ватаге, – подумал, – эх, не везёт».
Сивучи всё дальше и дальше уходили в море. Над лежбищем вилась шумная стая чаек. Птицы орали, дрались, вырывая друг у друга какие-то куски. Ветер нёс выдранные в драке перья.
Скорее всего, стадо через день-два вернулось бы, но ждать ватага не могла. Байдары были вовсе плохи, надо было успеть пройти ещё хоть немного, пока лодьи держались на воде.
Шкуры пропускали воду, как решето, и, сколько ни вычерпывали её, всё одно под ногами хлюпало. Ватажники больше за черпала держались, чем за вёсла.
К вечеру три байдары начали тонуть. Море, к счастью, было спокойно, и дырявые лодьи благополучно подогнали к берегу. Сняли грёз, осмотрели шкуры. Ну да там и смотреть было нечего. Бочаров только глянул и отвернулся. Увидел: дыра на дыре. «Всё, – сказал себе капитан, – тянуть нельзя». Он велел перенести груз с негожих байдар на те, что покрепче, и ватага пошла берегом. Лодьи повели бечевой, поочерёдно впрягаясь в лямки. Бочаров шагал впереди, с надеждой вглядываясь в берега: вдруг лежбище объявится!
Но надежда была напрасна.
Медленно, от мыса к мысу, тащилась ватага. Впереди желтела галька прибойной полосы, и, каждый раз выходя на косу, с которой открывалась перспектива берега, Бочаров с болью убеждался, что зверя нет. Нет, хоть тресни! Бочаров с досадой перхал горлом, словно ему воротник тесен стал, и упрямо шагал дальше, зло вколачивая каблуки в гальку.
Байдары латали, заделывая дыры, но шкуры расползались под пальцами.
Капитан подошёл к ватажнику, возившемуся с иглой у дырявого борта, присел, взялся за иглу. Ткнул в размокшую шкуру. Игла провалилась, будто он не кожу, а воздух колол. Бочаров осторожно закинул жилу хитрой двойной петлёй, потянул, и сгнившая мездра развалилась, будто распоротая ножом. Капитан с осторожностью наложил шов, но и он не держал, прорезал шкуру.
– Вот так, где ни тронь, – сказал чинивший байдару ватажник, – всё попрело.
Бросили одну лодью, вторую... В настороженных глазах ватажников Бочаров читал вопрос: что дальше? До устья Квийчака оставалось с полсотни вёрст, но да и там никто не ждал ватагу с запасными байдарами. И это все понимали. Бочаров хмурился и, чтобы уйти от тревожных мыслей, становился в лямку, тянул до изнеможения... Но от мыслей нехороших было не скрыться. Перед глазами трудно переступали ноги идущих впереди, из-под армяков выпирали напряжённо выступавшие лопатки, тянулись шеи с набрякшими жилами, а в голове настойчиво стучало: «Что дальше?»
Когда до Квийчака осталось с пяток вёрст, ушли под воду ещё две байдары. Теперь их оставалось ровно половина из того, с чем вышли в поход. Бочаров понял, что больше ни одной байдары бросать нельзя. Здесь, на северном побережье Аляски, зверя они не найдут, а, перейдя на южное побережье, без байдар до Кадьяка добраться не смогут. Как без лодей через пролив на остров перемахнёшь? По воде, как посуху, только Христос ходил. Байдары надо было перенести на себе через полуостров и там уже добыть зверя. Но такое представить было трудно: не только пройти нехожеными тропами, но и перенести байдары. Переволочь через сопки, болота, реки...
Бочаров остановил ватагу. Велел вытаскивать байдары на гальку, снимать шкуры. «Как это?» – забеспокоились ватажники. Но Бочаров, понимая, что, обнаруж он хотя бы и малую неуверенность, дело и вовсе пойдёт нараскосяк, сказал твёрдо:
– Пойдём посуху, байдары и груз понесём на себе.
Голос у него был властный, лицо решительное. Такому возразить трудно. Мужики топтались в недоумении на гальке. Бочаров шагнул к ближней байдаре, ухватился за борт и, оборотившись к стоящему рядом мужику, кивнул:
– Ну, помоги!
Тот, уступая его настойчивости, взялся за борт.
– Раз, – крикнул Бочаров, – два, посунули!
Они вымахнули байдару на гальку.
– Давай! – шумнул капитан ватаге. – Чего стоите?
На берегу обозначилось какое-то движение, и хотя и не сразу, но мужики всё же пошли к байдарам, засуетились, прилаживаясь, как бы половчее вытащить лодьи, и кто-то уже сбросил армяк, помешавший покрепче ухватиться за борт, другой швырнул на гальку шапку.
Большое это дело в ватажной жизни, коли старший не давал унывать и в минуту трудную мог взбодрить, поднять людей, сплотить и заставить впрячься в работу, которая только и спасала от гибели. Бочаров это знал, как знал и то, что старшему, как никому иному, не позволено расслабиться или, хуже того, обмануть ватагу, хотя бы и в малом. И уж вовсе немыслимо сподличать или корысть выказать. Такое было последним делом. Это конец старшинству, за таким ни одна ватага не шла. Люди всегда хотят, чтобы впереди был старшой, о котором мужик, изумлённо глаза расширив, скажет:
– Глянь! Во как... То-то же...
Вот этот поведёт ватагу. За ним люди и страшное перешагнут.
Шкуры с байдар сняли и, вытащив лодьи повыше на прибойную полосу, поставили под ветер, чтобы, обсохнув, они немного полегчали. Чёрные шпангоуты байдар торчали, как обглоданные рыбьи кости. Смотреть на них было невесело, да Бочаров и не давал мужикам оглядываться. Всей ватагой увязывали груз. А в том надо было проявить особую смётку и немало стараний. Груз-то на спинах ватажных дальше шёл, и след было так его распределить и уложить, чтобы человеку под ним вольно было шагать. Не давил бы груз спину, не резал плечи, не выматывал человека с первых шагов. Особые держала сплели из ивовых прутьев для тех, кто понесёт лодьи. Давнишнее то, дедовское было устройство. Сколько устюжане, вологжане с переволоками по рекам ходили? В незапамятные времена лодьи посуху из реки в реку переносили, и для того придумана была ивовая справа. Коза плелась на плечи, что тяжесть байдары на всю спину брала и тем труд тяжкий по перевалу лодей с воды на воду намного облегчала. Об устройстве этом вспомнил капитан и сам же первую ивовую козу сплёл. Мужик русский на выдумку ловок, нужда научила горшки обжигать.
Всё время, пока вытаскивали на берег байдары, обдирали с них шкуры, увязывали груз, Дмитрий Иванович ходил меж ватажников, бодро гремя сапогами по гальке, шутил, прибаутками сыпал. В деле поспешал: здесь плечо под байдару подставит, там пособит котёл навесить или груз увяжет. Да ловко, руки только мелькают. Посмотреть – и то на душе легче станет. А ватага смотрела на него, каждое движение, каждое слово мужики примечали. Кто-то сказал: