355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 18)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)

Галиот поскрипывал, в скулу громко била волна, взбрасывая под бушпритом.

«Три Святителя» возвращался на Кадьяк из дальнего похода. По настоянию Шелихова галиот в это лето под командой двух капитанов – Измайлова и Бочарова – ходил вдоль матёрой земли Америки к югу. К концу лета, несмотря на сильные штормы, галиот дошёл до залива Льтуа, самой восточной точки побережья Аляски, которой смогли достигнуть в то лето русские мореходы.

Ватажники побывали в Чугатском заливе и, обходя лежащий у входа в залив остров Тхалха, торчащий горбом из воды, на юго-западном побережье острова открыли залив Нучек с бухтой Константина и Елены. Бухта славная, от ветров закрыта надёжно, с хорошей глубиной. Здесь и при шторме сильном отстояться вполне можно было или зимний лагерь разбить – милое дело. Больше того, место это было весьма удобно для устройства крепости. И хотя ватажники измотались крайне, Измайлов был доволен: дело сделали. Сам чуть не на карачках место, подобранное для крепости, обползал, замерил, подобрал лес. По сопкам с топором лазил, метил стволы. Увериться хотел, что хватит строевого леса на крепостцу. Иначе-то и дело начинать было не след. Лес откуда припрёшь? Не с матёрой же земли тащить? Вот он и гулял с топором. Оглядит дерево и, ежели найдёт, что годится для строительства, тюкнет лезвием, отвалит белую щепку – и дальше. Убедился всё же – леса достаточно. Теперь одно и оставалось – людей перебросить, и хоть завтра руби крепостцу.

Земли новые обследуя, ватажники повсеместно знаки чугунные ставили о принадлежности владений России. Но это явно и на местах видных. А помимо того, оставляли знаки и тайно, зарывая в землю, где обнаружить их было трудно. На карте схороны метили особыми обозначениями. Помнили наставление Григория Ивановича, переданное Деларовым перед походом: «Отныне секретов никому не открывать и помнить постоянно слова священные: буде мудры, яко змии, а целы, яко голуби». Предосторожность со знаками о принадлежности земель была на тот случай, ежели бы спор какой возник с державами иными. А опасаться вполне можно было, что знаки явные дерзнут и переменить.

Доволен Измайлов был и другим. Из похода возвращались с трюмами, рухлядишкой мягкой набитыми предостаточно. Сами промысел имели хороший, да и торговали с колюжами и чучханцами добре. Бобр шёл за восемь ниток голубого бисера, и, – что главным почитать следовало, – и чучханцы и колюжи желанием своим к торговле позволяли надеяться на дальнейшее её доброе продолжение.

   – Справа по борту лёд! – тревожно крикнул вперёдсмотрящий.

Измайлов башку к рулевому повернул, велел переложить руль и опять уставился на берег. Место выглядывал для стоянки.

У берега вскипали, били в берег волны. Ударяя в камни, волны высоко вскидывались фонтанами брызг. Их подхватывало ветром и несло навстречу галиоту водяной пылью. Эх, нехорошо место, опасно. Камни острые, злая волна. Шибанёт кораблик о берег и разнесёт вдребезги. Только щепки поплывут по волне.

«Не подойдёшь, нет, не подойдёшь», – соображал Измайлов. Морщины собирались у глаз. Брызги из-за борта ударили в лицо. Измайлов утёрся рукавом, но глаз не отвёл от берега. И вдруг увидел впереди гряду рифов. Острия скал торчали из воды, как хищные зубы. Но в страшной этой гряде, угрожающей неизменной смертью любому, кто бы ни дерзнул через неё пройти, капитан зоркими глазами выискал узкий проход. За рифами море поблескивало гладкой водой.

И не сказал, а подумал: «Бог милостью не оставил».

Гаркнул паруса перекладывать и, толкнув в плечо рулевого, сам стал на его место. Руки жёстко вцепились в спицы. Лицо каменное, ни одна жилка не дрогнет. Из-под надвинутых низко бровей, из щелок узких, монгольских – глаза чёрные нацелены, как острия ножей.

«Проскочим, – решил, – проскочим!»

Мужики полезли по вантам. На ванты лезть по такой волне – опасное дело, но мужики вцеплялись мертво, такого и ветер не сорвёт, и качка не сбросит. На «Трёх Святителях» команда была отличнейшая, другого не скажешь. Конечно, не без того, что у иного мужика в минуту такую под сердцем холодело, но он и вида не подаёт. Других не брал в команду капитан.

Измайлов поставил галиот высокой кормой к волне и велел отдавать школы на гроте. Ветер ударил в развернувшиеся паруса, и галиот, как нитка в игольное ушко, проскочил сквозь рифы.

Через минуту, убрав паруса, галиот закачался на ровной воде. А ещё через самое малое время на берегу запылали три больших костра. Пламя жадно лизало сухой плавник, собранный ватажниками, вздымаясь всё выше и выше. Костры эти означали, что пришедшие на галиоте к торгу приглашают всех, кто готов отозваться на их зов.

Герасим Алексеевич, каблуками крепкими стоя на гальке, смотрел из-под руки в сопки – не покажется ли где ответных дымов? И увидел – над чёрной тайгой поднялся белый факел дыма. Сжатые жёстко губы смягчились: будут гости, понял, будут.

Мужики у костра тянули руки к огню. Нахолодались на ветру, а костёр-то – тепло, ласка.

Над Питербурхом весенний ветер гулял, и хотя Нева ещё не вскрылась, а по утрам мостовые прихватывало ледком, но небо было таким ясным, летящие в город с ночлега вороны так горласты, что сомнений не было – весна вот-вот грянет быстрыми ручьями.

С весной пришли и тревоги императрицы. Но причиной тому были не облака лёгкие и не ветер шалый весенний.

Светлейший князь Потёмкин, преодолев хандру, сильно потрепал грозивших державе турок, и русская армия стояла уже под Очаковым, готовясь к штурму сей неприступной крепости.

   – Светлейший-то, – не без игры заметила Екатерина, – чудит, а время пришло трудное, он не выдал свою матушку царицу.

После этих слов перед императрицей склонилось с десяток пудреных париков:

   – Как же иначе, ваше величество...

По поводу побед было немало шумств в столице. Фейерверков. Пиров. Празднеств. В Исаакиевском соборе отслужили не один молебен. Раздувая глотки, дьяки ревели так, что стёкла вызванивали тонко и пламя свечей колебалось:

   – Хвала Господу Богу за победы над супостаты-ы-ы...

Народ падал на колени. Растроганная императрица подносила к глазам кружевной платочек.

Император австрийский Иосиф, долго выглядывавший из Вены, как дела России на юге сложатся, наконец объявил войну Турции и под командованием Фридриха Кобурга, принца саксонского, направил свою армию в южные степи.

Притих и шведский король Густав в мрачном своём стокгольмском дворце. Не по зубам оказалось ему прибалтийские земли воевать.

Гуляли, гуляли по Балтике кораблики шведские, паруса под ветром стремили, в трубочки подзорные капитаны с мостиков высоких поглядывали и разглядели, знать, что берега на Балтике круты, подходы к ним трудны, а у солдата русского кулак тяжёл. И о другом, знать, подумали – солона вода в море сем северном, и хлебать её не захотелось капитанам. Жестка и горло жжёт.

Нет, определённо, тревожиться императрице было ни к чему.

В один из этих дней Безбородко учтиво напомнил самодержице о давно просимой графом Воронцовым аудиенции. Сказал, а сам дыхание затаил, ожидая, как-то ещё императрица на напоминание сие посмотрит. Глаза Безбородко настороженно на самодержицу взглядывали.

Выслушав секретаря, императрица нахмурила брови, но, поиграв пером в пальцах, сказала:

   – Графа Александра Романовича я приму завтра. – И вдруг добавила: – Справку мне подайте о землях, империей занимаемых.

   – Ваше величество, – Безбородко легко передохнул, – справку сию я могу дать немедленно, дабы не затруднять вас ожиданием. – И, словно читая по писанному, продолжил: – Всего Россия имеет шестьдесят пять степеней долготы, считая от острова Езель до Чукотского носа тако же тридцать две степени широты от Терека до Северного океана...

Императрица выслушала секретаря и головой кивнула.

Дом Ивана Алексеевича на Грязной улице не узнать было. То всё тишь, благолепие, голоса не слышно людского, а сейчас сапоги крепкие стучали в пол, голоса гремели, да ещё простуженные, надсадные, табачные. И, человека не увидев, но услышав перханье это горлом, скажешь: «Э-э-э, братцы, весёлый народ, знать. Лихой. Молочка испив тёпленького, так-то не осипнешь».

Хлопали двери в доме, входили и выходили люди разные: и в офицерских треуголках, шпагами звеня, и в зюйдвестках широкополых, мало кем и виданных, в плащах кожаных, гремевших, как железо. А один ухитрился прийти в платке, повязанном низко до глаз. Платок голову охватывал туго, а сзади, на затылке, висел длинными хвостами.

«Ну этот, – решил Иван Алексеевич, – истинно уж отчаюга. Такому в переулке ночью не попадайся. Запорет, и моргнуть не успеешь». Хотел было сказать своим, чтобы вещички, что подороже, схоронили подальше, но рукой махнул: «Пропадай всё пропадом».

Приходил и мастеровой народ, но тоже предерзкий, без страха ступавший на крыльцо.

   – Да, да, – говорил Иван Алексеевич, – кхм, кхм...

Комнатные людишки Ивана Алексеевича сбивались с ног.

Стол в гостиной закусками уставлен, водками, настойками. Табачный дым – столбом. Невиданное дело. Какое уж благолепие, какая тишина?

Девки дворовые хоронились в чуланах. Опасались – народ нахлынувший и юбки может поободрать. Уж больно размашисты были и смелы. Ежели только великая нужда припрёт, да и во дворе никого не видно, выглянет девка из-за угла, глазами все закоулки обшарит и кинется стремглав.

Слова странные в доме звучали: форстеньга, стаксель, триселя. Или вообще, как пушечный выстрел: бом-бом-кливер.

Иван Алексеевич морщился и родным запретил выходить из дальних комнат.

Жена его – купчиха смирная и набожная, и за ворота-то боявшаяся выйти, – крестилась, шепча сухими губами:

   – Пронеси Господи басурман нашествие.

Мысли у неё совсем спутались, не знала, что и делать. Ключи от кладовых старшему из комнатных людей отдала и отсиживалась, как в крепости, в светёлке под крышей. Но и сюда – нет-нет, а долетали снизу слова странные и шумы да стуки. Так-то вдруг загрохочут: ха, ха, ха...

Купчиха вздрагивала рыхлым телом, крестилась оторопело.

Григорий Иванович, отмахиваясь от табачного дыма, длинные разговоры вёл с приходившими. Сманивал мореходов и кораблестроителей на восток. Смущал.

   – Это так только повелось, – говорил горячо, – считать, что англичанин да испанец на море крепки, а я вот думаю: русский мужик не слабее. – Сидевшие за столом капитаны поглядывали друг на друга. – И держава Российская, – напирал Григорий Иванович, – по всем статьям морская.

Капитаны тянулись к штофам, наливали хорошие стаканы и опрокидывали огненное питие в глотки. Глаза наливались молодечеством.

Развязывали шарфы, садились плотней к столам, стучали кулаками. Петра вспоминали Великого, имена мореходов известных называли.

Купчиха наверху, в светёлке, ложилась на кроватку и голову накрывала подушечкой. Страх её одолевал.

   – А море какое на востоке, – всё нажимал и нажимал Григорий Иванович, – глянешь – дух захватывает. Там только и показать русскую удаль.

Манил, манил людей, сам загорался, и оттого слушавшие его сильно сомневаться начали: а и вправду – чего сидим на берегах истоптанных, чего ждём, идти, идти надо – счастье своё искать.

Оно и Балтика морем, конечно, была, но головы уже кружились, и казалось, что и берега здесь тесны и горизонт вот он, рядом, руку только протяни. Душа просилась на простор.

От вина выпитого, от слов лихих некоторые до того воспалялись, что уж и сидеть за столом не могли, вскакивали, ходили по комнате, размахивали руками, будто бы уже на мостике стоя под неведомыми звёздами.

   – Постойте, – говорил Григорий Иванович, – малое время пройдёт, и мы из северных рек сибирских выйдем в океан Ледовый, к самой матёрой земле Америке проложим дороги. И ходили, ходили так русские мужики, но мы их дороги забыли.

Говорил уверенно.

Другое сказывал:

   – И южными морями на восток ходить будем. Прямо из Балтики в Камчатку.

Капитаны таращили глаза:

   – Такое невиданно.

Григорий Иванович настаивал:

   – Вот и невиданно, а будет.

Капитаны дымили трубками. Слова купца волновали, раззадоривали, соблазняли. В смущение вводил их купец. Вот сидит – ворот распахнул, волосы тёмные на лоб упали, кулачище упёр в край стола, и, только взглянув на него, видишь – стоит он под парусом, ветром туго надутом, за бортом волны бьются и кораблик летит в брызгах. Да и знал каждый из сидящих за столом, что слова словами, но купец-то этот и впрямь к землям новым ходил и неизвестные берега видел. Задумаешься. А мысли-то у капитанов быстрые да пылкие, и каждый думал: «А почему и мне на просторе не погулять, волны океанской не попробовать? Да и что я – хуже других? Нет, нет, прав купец – не той дорогой идём».

Григорий Иванович словами, как огнивом, бил и искры жаркие сыпал на души.

Дом на Грязной улице бурлил.

   – Да, братцы, что уж говорить, на простор надо!

   – Известно!

Мореходы шумели. Григорий Иванович, надувая жилы на висках, рассказывал о походах дальних, о штормах, о землях, впервые увиденных людьми. Вот тут-то и звучали слова, заставлявшие опасливо щуриться Ивана Алексеевича: бом-бом-брамсель и даже бом-бом-кливер.

Капитанам виделись нехоженые дороги. Смущающие речи вёл Григорий Иванович, и какая душа навстречу им не раскрылась бы?!

Звенели стаканы.

   – Что скажешь-то, Пётр?

   – Да уж молчи, Алексей! Не трави душу...

   – Нет, брат, с якорей сниматься надо, а то тиной обрастём, тогда не сдвинешься.

   – Эх, была не была...

И кулачищем по столу – бух!

Екатерина растапливала камин для утреннего кофию. Приготовление напитка сего императрица считала высоким искусством, которое познаётся немногими, и это, по её мнению, занятие наиважнейшее не доверяла никому. Безусловно, это была её причуда, но причуда, возведённая самодержицей в ежедневный и обязательный ритуал, нарушить который не смел никто.

О том, что она собственноручно растапливает камин и собственноручно же кофий готовит, императрица даже упоминала в своих письмах Вольтеру. Кто же мог сомневаться в обязательности избранного ею порядка?

По утрам, как только императрица заканчивала просмотр спешных бумаг, в личные её апартаменты в специальной корзине приносились тонко наколотые, подсушенные лучины, над углями в камине ставился бронзовый треножник, в кувшине серебряном подавалась вода, и самодержица, словно священнодействуя, сыпала темно-золотистые, крупно размолотые зёрна в прозеленевший медный толстостенный кофейник. Внутри кофейника на палец, а то и более, наросла каменная кофейная гуща, но Екатерина не разрешала отмывать почтенный сосуд, так как убеждена была, что накипь многолетняя придаёт особый вкус любимому напитку.

Поверенное лицо, личный камердинер Захар Зотов, подавал императрице на фарфоровой тарелочке зажжённый трут. Екатерина склонялась к камину и подкладывала уголёк под ловко сложенные колодцем лучины. В камине вспыхивал весёлый огонь.

Вот и в это утро под старым кофейником вспыхнул огонь и лицо самодержицы осветил тёплым, текучим пламенем. Екатерина с минуту следила за разгорающимся огнём и, убедившись, что лучины занялись ровно, повернулась к стоящим у дверей – личному секретарю Безбородко и графу Воронцову.

   – Любезный Александр Романович, – сказала она, продолжая прерванный разговор, – я попросила Безбородко справку дать о размерах земель, занимаемых империей, и ещё раз убедилась, что в новых открытиях нужды нет, ибо таковые только хлопоты за собой повлекут ненужные.

Лицо у Александра Романовича румянцем загорелось, и видно было, что он хотел возразить, но императрица остановила его взглядом.

Воронцов смешался и опустил глаза.

   – По рассуждению моему, – продолжала императрица после короткого молчания, – американские селения – примеры не суть лестны, а паче невыгодны для матери нашей Родины.

И не успел Александр Романович ответить, как императрица повернулась к камину и склонилась над кофейником. Вода в кофейнике вот-вот должна была закипеть, и Екатерина поспешно взяла поданные камердинером каминные щипцы и развалила под треножником пылающие лучины. Пламя опало. Под кофейником теперь лишь рдели жаркие угольки.

Екатерина сняла крышку с затейливого сосуда и, не спеша, тоненькой золотой ложечкой начала помешивать закипающую гущу. Казалось, в эту минуту для самодержицы всероссийской не было ничего более важного, чем шапкой поднимающаяся над кофейником пена. Вполне можно было предположить, что императрица совершенно забыла и о землях новых, и о личном секретаре, и о графе Воронцове, – так сосредоточено было её лицо и так точны и внимательны движения руки, с величайшей осторожностью помешивающей пену.

Александр Романович следил за каждым движением императрицы. И в груди у него рождалось холодное чувство неприязни и сомнения. «Полноте, – думал он, – да и прав ли я в своих настояниях? Императрица, помазанница Божья, отрицает необходимость предлагаемых мной действий, а я упрямо твержу и твержу одно и то же...»

Глубокие морщины на лице графа, казалось, прорезались с ещё большей отчётливостью, и лицо словно осунулось.

Комнату всё больше и больше заполнял пряный, сладкий запах закипающего кофия. И этот запах как-то по-особенному неприятен графу.

Екатерина оборотилась к Воронцову:

   – Двести тысяч на двадцать лет без процентов просят мореходы ваши? Подобный заем похож на предложение того, который слона хотел выучить говорить через тридцать лет и, будучи вопрошаем, на что такой долгий срок, сказал: за это время либо слон умрёт, либо я, либо тот, который даёт денег на учение слона.

Екатерина с улыбкой погрозила тоненькой ложечкой графу. Сравнение, без сомнения, понравилось императрице, так как, и склонившись над кофейником, она продолжала улыбаться.

«Да, но не для корысти настойчив я в своих требованиях», – думал Александр Романович.

Воронцов вытащил платок и обмахнул лицо.

Безбородко безмолвствовал.

Камердинер Захар Зотов взглянул на графа, и в глазах его мелькнуло нечто вроде сожаления.

«Нет, не корысти ради», – ещё раз подумал граф. И будучи мужем в истории весьма умудрённым, вспомнил о Московском княжестве крохотном в сравнении с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой. Вспомнил и то, что всего в середине шестнадцатого века Иван Грозный взял Казань, а уже к середине семнадцатого века русскими людьми была пройдена Сибирь и большая часть Востока Дальнего. За сто лет было создано самое крупное в мире государство. Нет, граф Александр Романович знал, на чём настаивал, и долг свой понимал перед державой.

   – Ваше величество, – сказал он, глядя на склонённый затылок государыни, – земли американские к славе империи послужить могут, ибо богаты они не только зверем, но и металлами, углями и иными ископаемыми полезными. – Голос его стал твёрже. – Просьбы мореходов весьма разумны и более чем скромны. Прежде всего они просят, дабы на земли, ими освоенные, другие промышленники без их ведома и дозволения не ездили и в промыслах их ущерба, а паче в их учреждениях расстройки не делали. В сем их прошении заключается не единая их польза, но общая, весьма важная и достойная.

Екатерина выпрямилась у камина. И по тому, как поджались у неё губы, сказать можно было определённо, что императрица раздражена настойчивостью графа. Но он, казалось, не видел неудовольствия императрицы.

Чётко и раздельно выговаривая слова, что так же свидетельствовало о крайнем раздражении, Екатерина сказала:

   – Указ, силою коего были бы предохранены мореходы от всяких обид и притеснений, излишен – понеже всякий подданный империи законом должен быть охраняем от обид и притеснений.

Кофий наконец-то был готов. И императрица, подхватив кофейник, начала разливать густую жидкость по чашечкам. И Александру Романовичу самодержица всероссийская в эту минуту показалась стареющей немецкой муттер, хлопочущей у кофейного стола, дабы угостить близких перед долгим рабочим днём. У императрицы даже морщинки на лбу обозначились, словно она боялась пролить хотя бы каплю кофия на скатерть.

«Каплю кофия на скатерть...» – подумал Александр Романович и огромное напряжение, которое он испытывал, возражая императрице, вдруг спало.

   – Присаживайтесь, любезный Александр Романович, – сказала императрица и показала на стул. Это была великая честь, которой удостаивались немногие, но Александр Романович, занятый своими мыслями, не думал сейчас о придворном этикете и молча сел за стол, даже не ответив улыбкой на любезность императрицы. Екатерина брови изумлённо подняла: нет, граф её сегодня поистине раздражает.

А Александр Романович мысленно листал страницы истории государства Российского. Русь Московская ему виделась, собираемая Иваном Калитой, сеча жестокая на поле Куликовом, виделся Иван Грозный, с которым уже Священная Римская империя искала союза.

Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоше, третий Рим – Москва и он стоит, а четвёртому не быти!»

   – Александр Романович, – сказала императрица, – вы забыли о кофии. – И, чуть коснувшись руки графа, добавила с ласковой улыбкой: – С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?

Воронцов донёс чашку до рта и отхлебнул горький напиток.

Воробьи за окном орали по-сумасшедшему. Дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками, сталкивались грудь к груди, разлетались и вновь сколачивались в стаи. Да и что воробью не орать да не драться? Солнышко светит, водичка в лужицах блестит – только и осталось воробьям пёрышки друг другу пощипать. Пёрышки вырастут. Веселитесь, воробьи.

Григорий Иванович смотрел через промытое окно на забавы птичьи, а в голове крутилось: «Вот привёз земли новые, а кому надобны они? Пуп рвал, и понапрасну получается».

От мыслей таких прыгать с ветки на ветку не хотелось. Башкой вот ежели только о стену треснуться, ну да от того пользы никакой. Шишку набьёшь, и всё тут. Ел себя, грыз зубами злыми. С каждым такое стать может. Бьётся, бьётся человек, а потом, устав душой, пожалеет сам себя. Скажет: «Да что же это такое, почему валится на меня со всех сторон, роздых когда же?»

Знал Шелихов о визите графа Воронцова к императрице. Знал и то, что самодержица отказала и в деньгах, и в праве охранном на земли новые, и в солдатах для крепостиц. Во всём отказала. Шпаги серебряные и медаль на Андреевской ленте – вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздём в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? Залетел-то в мыслях далеко: на верфь питербурхскую бегал, на корабли смотрел... Людей смущал... И подумать срамно... На восток сманивал...»

Губы искривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел – оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну, а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьёшь кулак-то. Стена каменная. А то, может, ещё и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя. Шибко казнил. И лицо у него было нехорошее. Почернел даже. В глазах глухая тоска. На такое лицо взглянешь и закусишь губу.

«Правду, выходит, говорили, – думал, – что в столице пробиться куда труднее, нежели земли открыть новые. Так оно и получается. На море всё ясно. Силу Бог дал, так ты её не жалей и при. А здесь вот лабиринты, коридоры, тропочки... Начальнички да дяди, чиновнички да тёти...»

Человек комнатный Ивана Алексеевича тут же у окна с подносом стоял, переминаясь с ноги на ногу. На подносе – графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, закусочки разные. С жалостью смотрел комнатный человек на купца.

   – Выпейте, – говорил, сочувственно морщась, – рюмочку... Оно полегчает. Чего уж себя терзать... Третьи сутки маковой росинки во рту не было... Выпейте. На сердце помягче станет...

Рюмка брякнула на тоненькой ножке. Водочка играла в солнечном луче.

Григорий Иванович на человека комнатного не глядел. Пить не мог – вера не позволяла, да и знал: вино пьют с радости большой – тогда это от силы, а с горя пить вино – от слабости. «Вино людей ломает, – ещё отец говаривал, – об стенку размазывает, как навоз коровий».

   – Эх, – вздохнул человек комнатный, – со стороны и то смотреть тяжко...

Но Григорий Иванович поднос рукой отвёл:

   – Оставь, – сказал.

Дверь скрипнула, и в комнату ступил на коротких ножках Иван Алексеевич. Подошёл к окну, стал рядом с Шелиховым, покрякивая в кулак. Лысая голова у купца – как шар жёлтый. На виске жилочка голубенькая бьётся, и, глядя на жилочку эту, скажешь: соображает что-то мужик, соображает... И вдруг, губами пожевав, Иван Алексеевич сказал:

   – Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?

   – Да что рухлядишка, – вяло отмахнулся Григорий Иванович.

   – Нет, нет, ты постой... Много ли, я спрашиваю? – настаивал Иван Алексеевич и ближе к Григорию Ивановичу подступил.

Григорий Иванович, не понимая, к чему клонится дело, ответил:

   – Есть ещё.

   – А ты покажь.

   – Да что там...

   – Нет, нет, – заторопился Иван Алексеевич, – покажь, покажь.

И на своём настоял.

Развязали узлы. Иван Алексеевич из кипы соболька выхватил.

Мех полыхнул огнём, аж в комнате светлее стало. Погладил мех рукой осторожной Иван Алексеевич – купец питербурхский битый – и в глазах у него что-то появилось особое.

   – А скажи-ка мне, Гришенька, милок, – взглянул купец на Шелихова, – какие слова молвил Александр Матвеевич Дмитриев-Момонов, когда ты был у президента Коммерц-коллегии?

   – Да я и не припомню, – протянул Шелихов, – о мехах что-то было говорено.

   – Вот, вот, – чуть не подпрыгнул Иван Алексеевич, – о мехах!

Постоял, подумал что-то, взглянул ещё раз на соболей, будто прицеливаясь, и за кипу рухлядишки взялся всерьёз. Соболя и на свет глядел, и мездру рвал, шерстинки пробовал на зуб. Но соболь был отменный. Шкурки темны, цвета голубого, подбрюшья желты, хвосты – поленом. Языком прищёлкивал Иван Алексеевич.

   – Красота, ах, красота! – щурился довольно. Лицо у него, словно намазанное маслом, заблестело.

   – Ну, – спросил Григорий Иванович, на купца питербурхского глядя, – а что дальше-то?

   – Увидишь, – неопределённо отвечал Иван Алексеевич.

   – Ты что, Момонову, что ли, сунуть соболей-то хочешь? Это уж, извини, совсем очуметь надо. Видел я его. Волчище. У-у-у... Нет, брат, Момонова на таком коне не обскачешь.

Григорий Иванович подхватил из кипы соболька, глянул да и бросил с досадой:

   – Нет, не обскачешь.

   – Вот то-то и оно, – вразумительно сказал Иван Алексеевич, – что волчище. – Руки за спину заложил и не то вздохнул, не то хмыкнул. Сказал: – А волк – он жаден, и глотка у него здоровая, сколько ни жрёт – всё мало. Есть у меня один человечек, высоко вхож и продувной – спасу нет. Поглядим. Наше дело купецкое – товар предложить. А такой товар... – Иван Алексеевич тряхнул собольками... – и царице показать не срамно. – Глазки у него утонули под бровями. – А денежки за товар можно и не спрашивать. Как думаешь? С просьбицей только подойти... С просьбицей... А?

Повернулся на каблуках, хлопнул в ладоши. Велел вскочившему в комнату человеку распорядиться, чтобы коней закладывали. Григорию Ивановичу сказал:

   – Ничего, Гришенька, не кручинься.

Подмигнул хитро.

Вот как Иван Алексеевич себя выказал. Вроде бы всё со стороны приглядывался к земляку, дел его не касаясь, а минута трудная пришла – подставил плечо.

Григорий Иванович сидел, уперев локти в стол и голову уронив в ладони. Ждал не ждал – неведомо. И хотя волосы жёсткие ершились у него на макушке, а хрящеватый нос хищно нависал над столом, с уверенностью можно было сказать: так не сидят, когда на душе поют птицы.

В доме стояла тишина. Только и слышно было, как часы стучат. Отрывают минуты. Мыслей не было в голове. Так, ворошилось что-то досадное, горькое, тошное. Знал он, что в жизни за всё – и плохое, и хорошее – заплатить надо своей кровью. Но боль тем не унять было.

Неожиданно за стуком часов Григорий Иванович услышал, как калиточка чугунная брякнула, и тут же шаги по песочку заскрипели.

   – Кхе, кхе, – кашлянул слабо Иван Алексеевич, входя в комнату. – Кхе, кхе...

Шаркнул ножкой.

Григорий Иванович голову поднял.

Иван Алексеевич, стоя в дверях, ладошкой сухонькой лысину потирал. Одну руку поднял и плешь потёр, второй махнул по тому месту, где когда-то росли волосы. Чисто заяц умывался.

   – Кхе, кхе, – в третий раз не то горло прочистил, не то засмеялся.

И тут только Шелихов глаза его разглядел. Глаза у купца питербурхского прыгали. Смех из них так и плескался. И смех ехиднейший. Ну, бес прямо стоял в дверях. Бес, да и только.

   – Что? – к Ивану Алексеевичу рванулся навстречу Шелихов. Надежда вдруг проснулась в нём. Вспыхнула, как пламя. Кровь забурлила. Глаза распахнулись широко.

   – Ну же, ну! – поторопил он Ивана Алексеевича.

Но тот молча к столу подошёл, сел и ладошки холмиком сложил смирно. Худенький, узкоплечий, лицо красное, как яичко калёное облупленное. Помолчал, на ладошки свои хрупкие поглядывая. Потом медленно, медленно поднял голову.

   – Вот так-то, родственничек, – сказал, – у нас в столице дела делаются.

В кармашике пошарил и на стол бумажку выложил. Разгладил неторопливой рукой.

Григорий Иванович через стол перегнулся и в бумажку глазами впился. Буквы шатались, но всё же прочёл написанное поперёк страницы: «Президенту Коммерц-коллегии графу Александру Романовичу Воронцову. Выдать по сему двести тысяч рублёв ассигнациями. Дмитриев-Момонов».

Шелихов ахнул от изумления. Схватил бумажку, и руки его, никогда не дрожавшие, задрожали. Веря и не веря, поднёс бумажку к глазам и вновь перечитал всё вслух:

   – «Выдать по сему двести тысяч рублёв ассигнациями...»

Поднял глаза на Ивана Алексеевича. Вздохнул всей грудью – так, что рёбра поднялись и опали, словно взбежал на высокую гору. Понял: «Дело задуманное продолжать можно». Со стула вскочил и за плечи охватил Ивана Алексеевича.

   – Ну, удивил, – крикнул, – удивил!

   – Умерь пыл-то, – отбивался обеими руками купец питербурхский, – сломаешь, лапищи-то медвежьи.

А Шелихов купца чуть ли не к потолку подбрасывал.

Тот только рот разевал.

   – Как отблагодарить-то, сказывай?

Иван Алексеевич едва из его рук вырвался, сел, бородёнку помятую поправил. Опять закашлял по-глупому:

   – Кхе, кхе...

Большущей хитрости был мужик. Сказал:

   – А ты-то всё волк, волк... Вот и я говорю – волк! – Глянул на Григория Ивановича уже без улыбки: – То-то что волк. Собольки-то, видишь, всё сделали. Собирайся, кони у ворот, и с этой бумажкой при денежки получать.

   – Как? Тотчас же? – отступил на шаг Григорий Иванович от неожиданности.

   – То-то и есть, что тотчас, – ответил спокойно Иван Алексеевич и зашёл за стол, боясь, видимо, что родственничек бросится вновь его качать. Потрогал ладонью бок. В боку побаливало. – Тотчас, тотчас, – повторил, – что медлишь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю