Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Екатерина играла за большим европейским столом, не жалея козырей, блефуя и путая партнёров. Властной рукой она швыряла на зелёное сукно беспроигрышные тузы и российское золото. Императрица готова была любой ценой побить французские карты, на которых было начертано: «свобода», «равенство», «братство». Для этого годилось всё. Екатерина не щадила ни своего времени, ни сил своих дипломатов, ни крови российских солдат.
Пламя парижских баррикад так напугало российскую самодержицу, что Екатерина, любившая огонь роскошных каминов Зимнего дворца, вдруг запретила разжигать открытый очаг в царских апартаментах.
Это случилось однажды утром. Императрица, прохаживаясь по кабинету, диктовала фрейлине, только что определённой ко двору, правила поведения. Неожиданно Екатерина замолчала. Юная дева, ещё не набравшаяся бойкости у подруг, несмело подняла глаза от бумаги. Екатерина тяжёлым взглядом смотрела в огонь. Молчание было тягостно. Императрица забыла о деве, о наставлениях, которым, впрочем, не суждено было никогда осуществиться, так как прелестные груди фрейлины были убедительнее слов и, как вехи, указывали жизненный путь этого очаровательного создания. Какие уж параграфы и экзерсисы!
Однако, как ни глупа была юная прелестница, но и она заметила: сквозь краски и пудру, искусно наложенные на лицо Екатерины, проглянули такая глубокая усталость, столь неожиданная отрешённость, что императрица постарела лет на двадцать.
Перо в руках девы мелко-мелко задрожало. Раскрывшиеся от удивления губы сомкнулись.
По лицу самодержицы шли тени. Что она видела в пылающих огнях камина? Ум Екатерины был боек, воображение пылко, судьба необычна.
В Россию Екатерину привезли ребёнком. Она старательно молилась православному богу, с настойчивостью учила русский язык, запоминала российские обычаи, пословицы и поговорки и мечтала о троне. Властолюбие копилось в ней, как соки в весенней почке, игрою судеб вознесённой на вершину счастливо освещённой солнцем ветви. Мечты сбылись. Немецкая принцесса была возведена на российский престол, но супруг не спешил разделить с ней власть над великой империей. Однако почка, согретая жаркими свечами собора, где громогласно было возглашено: «...многая л-е-е-е-е-т-а-а-а...» – проклюнулась.
Пламя камина дышало жаром. Причудливые языки взбрасывались над потрескивающими поленьями, странно переплетались, будя воображение и подсказывая даже и то, о чём не хотелось вспоминать. Возможно, заглядевшись на пламя очага, Екатерина увидела себя торопливо бегущей по саду загородного дворца к заветной решётке, где ждал её с осёдланными лошадьми отчаянный гвардейский офицер. Заговор состоялся, всё было решено, продумано до мелочей, следовало протянуть руку и сорвать сладкий плод власти. И она её протянула. Она простёрла навстречу власти две жадные руки и цепко схватилась за поводья заплясавшего под ней коня. В доме неофита[21]21
Неофит – приверженец к-л. религии.
[Закрыть] всегда больше икон, чем в доме старого попа, а лучшие охранники порядка – бывшие воры. История знает тому немало примеров. Екатерине хорошо были известны пружины заговоров и переворотов, значение мелькающих теней в задних комнатах царственных покоев, неясных шёпотов в ночи, прижатых к губам пальцев и в решительную минуту звяканье шпор в гулких дворцовых переходах. Достаточно было и этого, чтобы не смотреть на пылающие поленья, но русская самодержица видела в огнях камина большее. Она понимала: заговоры и дворцовые перевороты принесут лишь неприятности в царских покоях, а вот то, что происходит в Париже, – угрожает самому существованию монаршего дома. Екатерина в своё время кокетничала с французскими энциклопедистами, её забавляли некоторые их мысли, обворожительные по форме и чудные восхитительной дерзостью. Беседы в кругу обожателей императрицы... Это было упоительно. Слова... Слова... Самодержица российская с непередаваемым удовольствием ловила обращённые к ней пылкие взгляды не в меру разгорячённых разговорами поклонников. Просветительница на троне... У Екатерины сошлись брови над переносьем. Кто мог предположить, что слова обретут плоть и начнут стрелять пушки?
Царица отвернулась от огня. В глазах юной фрейлины блестели слёзы. Она не понимала, что происходит.
– Иди, милое дитя, – сказала Екатерина, – поговорим позже.
Фрейлина низко склонилась перед императрицей, и, хотя Екатерина в эту минуту была в мыслях далека от юной девы, она всё же женским взглядом отметила необыкновенно нежный, девственный прыщик на её тоненькой шейке. Однако самодержица всероссийская вернулась к тревожным думам. «Нет, – подумала она, – у меня достанет сил, власти и золота России, чтобы свернуть шею горластому галльскому петуху».
С этого дня в покоях императрицы топили только голландские печи. Екатерина заметила в разговоре: «В огнях каминов есть нечто мятежное, в то время как тепло голландской печи – сама добропорядочность и покой». Ныне всю энергию самодержица российская отдавала европейским делам. Пронзительные васильковые её глаза смотрели только на запад. И когда Александр Романович Воронцов – только что вернувшийся после более чем годовой поездки по западным столицам, где он выполнял поручения императрицы, – спросил её секретаря Безбородко о начинаниях восточных, тот руками замахал.
– Не время... Куда там... Что вы, что вы!
И так непохоже на себя засеменил по навощённому дворцовому паркету... Воронцов, вскинув голову, с удивлением посмотрел вслед Безбородко. Впрочем, глаза Александра Романовича, как всегда, были холодны. Он знал: характер императрицы во многом изменился, она стала резка, категорична, от неё уже не слышали всегдашних шутливых парадоксов, и Безбородко приходилось туго.
У Шелихова, как Иван Ларионович паи из компании забрал, дело пошло наперекос. Губернатор, как и обещал, с иркутскими купцами разговор имел, но да купец не солдат – ему приказать трудно. Он лапки подожмёт, как улита, и в свой домик заползёт. А дом его – капитал купецкий.
Генерал купцов не убедил.
– Оно правильно, – говорили иркутские толстосумы на его слова, – оно верно. Надо бы помочь новому делу. Однако...
– Копейка-то трудно по нынешним временам даётся. Да-а-а...
Пожимали плечами. Кряхтели. Прятали глаза.
Генерал собирался в другой раз поговорить с купцами, но всё было недосуг. Шелихов, выждав, напомнил генералу о его обещании.
– Да, да, – ответил тот, – непременно. – И рукой сделал некий успокоительный жест.
Тем всё и закончилось.
Передавали Шелихову, что посмеялся над ним Лебедев-Ласточкин и будто бы сказал:
– Ну, мы их, дураков новоземельских, в косяк собьём да ещё и пастуха с кнутом к ним приставим.
– Ладно, – на то ответил Григорий Иванович, – Ивану Андреевичу тоже повеселиться надо. – И хотел было улыбнуться, но улыбки не вышло.
За последний год сдал Шелихов: ещё бы – всё в дороге. Лицо стало нездоровым. Под глазами повисли мешки.
Забот было много.
Мотался из Иркутска в Питербурх, Москву, Курск, Тобольск, сводя концы с концами. То там, то здесь перехватывал деньжонки, бросал, как и прежде не жалея, в дело, но случайные деньги горели, как в костре. Одно выручало: попервах, как Голиков паи взял, Шелихов отправил три галиота на новые земли, и тем новоземельцы пока обходились. Но подходило время новой посылки, а на то требовался капитал.
Ныне Шелихов приехал в Москву, надеялся здесь договориться с купцами. Когда к Москве подъезжал и объявились у окоёма городские огни, рука у Григория Ивановича было поползла перекреститься. «Помоги, – хотелось попросить, – и выручи». Но Шелихов одёрнул себя: «Что я – милостыню собираю? Эх ты... До чего дошло». Сжал до боли пальцы в кулак.
Остановился на Варварке, у родственников, постоялые дворы обрыдли, хотелось домашнего тепла. Встретили его радушно, и он хорошо, как давно не случалось, выспавшись, рано поутру вышел из дома. Коней не попросил, все, с кем повстречаться хотел, были рядом, рукой подать.
Варварка – место на Москве старое. Многое повидала. Несчастного Бориса Годунова знала, глаза безумного Гришки Отрепьева её оглядывали. Михаила Романова, первого в царской династии, ещё несмышлёным мальчонкой сюда привезли. На подворье родовое. Здесь же оно стояло, на Варварке. Юный отрок несмело поглядывал из слепенького оконца на сгоревшую Москву, и тоскливо было у него на душе, неуютно, как неуютно было в ту смутную пору на всей разорённой Руси.
Шелихов, оглядываясь, стоял на крыльце. Пахло калачами. В московских булочных поутру пекли калачи, и над городом стоял сытный, плотный, хоть ножом режь, хлебный дух.
Ударили колокола церкви юрода Максима, что, не боясь смерти, кричал Грозному царю о кровавой жестокости, нежно и тонко отзвонились знаменитые певучестью колокола церкви Анны в Углу и мощно, сильно пробил слышный издалека колокол церкви Дмитрия Солунского. Да... Древнее было место Варварка. На Москве постарше и сыскать, пожалуй, трудно.
К крыльцу подкатил возок. Нетерпеливо отбросив кожаный фартук, полез из возка навстречу Шелихову Евстрат Иванович Деларов. Он с полгода как вернулся в Москву, передав управление на новых землях Баранову. Евстрат Иванович всё хворал после того, как помял его медведь, но не встретиться с Шелиховым он не мог, да к тому же договорились они, что сведёт он Григория Ивановича с московским знатным купчиной, у которого Шелихов надеялся раздобыть деньги.
На лиде у Евстрата Ивановича была улыбка.
Шелихов спустился с крыльца, ступил на мостовую. Евстрат Иванович махнул рукой мужику на облучке – отъезжай-де, дойдём пеше.
Каменные, со стенами в метр толщиной, амбары знаменитого на Москве купчищи-миллионщика Нила Вахромеевича Яковлева стояли рядом, в кривых переулках Никольской.
Нил Вахромеевич был купец старого закала. Зимой и летом, несмотря на погоду и новомодные веяния, ходил в длинном, клюквенного цвета армяке, в старомосковской шапке колпаком, шумными торгами и ярмарками пренебрегал, сидел в полутёмном амбаре при свече, но знал о том, где и как копейку урвать лучше многих. На Москве, прежде чем цену за товар спросить в случае большой сделки, говорили: «А что Нил Вахромеевич? У него были? Он как?»
Правда, Нил Вахромеевич далеко не с каждым разговоры вёл. Однако известна была Евстрату Ивановичу одна особенность купца, и о ней он Шелихову сказал. Нил Вахромеевич иностранцев не терпел. Всех называл «французами», и слово это было у него непременно ругательным. Свирепо стоял за русскую торговлю, считая, что от «французов» одна беда и поруха для российского купечества. Впрочем, считал – всё обойдётся. И когда прижимали его к стенке, пытая, отчего он так думает, Нил Вахромеевич говорил:
– Сроки... Всему есть сроки.
Большего от него добиться было нельзя. Одни на то говорили не скрывая – чудак. Другие задумывались. Он на то внимания не обращал и жил прежним порядком.
К нему-то Деларов и привёл Григория Ивановича.
На углу Никольской в подвалы Нила Вахромеевича вела крутая лесенка старого красного кирпича жёсткого обжига. Перильца у лестницы были истёрты, видать, не один человек по ступенькам этим хаживал. Нил Вахромеевич многим был нужен. Тяжёлая, на медной клёпке дверь подвала отворилась с трудом. Приказчик указал, как пройти к хозяину.
Нил Вахромеевич сидел под кирпичным сводом низкого окна, перед ним горела свеча. Когда приказчик сказал, что к нему гости, Нил Вахромеевич поднял к вошедшим большое нелюбопытное лицо, однако выслушал Деларова внимательно и перевёл глаза на Григория Ивановича.
Шелихов ничего таить от старика не стал. Всё рассказал. Даже и о мечтах своих – ходить русскими кораблями к далёким южным островам, в Макао, Кантон. Разгорелся лицом, как в молодости. Говорил, волнуясь. Нил Вахромеевич время от времени поднимал на него неспешный взгляд, смотрел подолгу, но молчал, пальцами трогая лежащий перед ним на столе большой московский калач с запечённой ручкой. Отламывал по кусочку, клал в рот за густую, необыкновенно пышную бороду, жевал со вкусом. Затем взял стоящую тут же кружку с молоком, выпил до дна, поставил с осторожностью на стол.
Помолчали. В тишине за тяжёлым, неподъёмным поставцом, невесть для чего поставленным у кирпичной стены, скрипнуло, и тут же вроде орех прокатили по полу.
– То мышка, – сказал Нил Вахромеевич, – балует.
И опять помолчали. У Нила Вахромеевича тяжёлые веки опустились на глаза. Но вот что-то произошло в его лице, веки затрепетали и поднялись.
– Так, – начал он, – значит, Голикова дочки скушали. Ну что ж... Отцовый рубль круглый, катится бойко. Говоришь, товар меховой есть, – прищурился глазом на Григория Ивановича, – как продать, спрашиваешь? – Усмехнулся. – У нас на Москве бают: купить – что вошь убить; продать – что блоху поймать. А? Остер московский язык? – Поискал, не глядя, рукой по столу, но калач был съеден, и рука, ничего не найдя, остановилась. Нил Вахромеевич решительно сказал: – Малую лепту для торжества русского купечества на морях внести хочу, и товар у тебя возьму по хорошей цене. Пускай лежит, мне неторопко надо. Цену дождусь. Ан помни на дальних дорогах московскую поговорочку, что я скажу. – Поднял толстенный, что у иного рука, палец, помотал им перед Шелиховым. – Купец что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал! И бей в цель! – Крякнул, словно квасу выпил ядрёного.
Шелихов сделке был рад. Евстрат Иванович ничего не сказал, но подумал: «Плохи дела новоземельские. Ну а ежели бы отказал Нил?» И запнулся о незаметный камушек.
На деньги Нила Вахромеевича Шелихов снарядил для новых земель три галиота.
Баранов за минувший год многое успел. Оставив Павловскую крепость на Кильсея, с отрядом русских и коняг высадился на матёрую американскую землю и, хотя не без приключений, дошёл до мыса Святого Ильи. Участвовал в бою с воинственным племенем калошей, копьём ему пробили рубаху. Дыра была – кулак пролезет. Чуть-чуть – и до живота бы достали. Когда бой закончился, Баранов посмотрел на дыру и головой покачал: «Да, рядом безносая была».
Поход, однако, был удачным. До мыса Святого Ильи расставили и врыли столбы державные с обозначением принадлежности сих земель России. С калошами мир нашли. Александр Андреевич сам вёл переговоры со старейшинами и вождями. Но то были дела походные. Больше радовало другое.
В Чугацком заливе основал Баранов новую крепостцу. Лес здесь был таков, что не галиот, но флот построить можно, а известно, что на одно только судно шли тысячи отборнейших стволов.
Первый дом ещё не срубили, к Баранову пришёл Яков Шильдс. Встал, выставив упрямую челюсть. Александр Андреевич глянул и понял, о чём речь пойдёт. Но всё же сказал:
– Подожди, крепостцу до ума доведём, тогда уж...
И не закончил.
– Нет, – возразил Шильдс, и челюсть у него резче обозначилась, глаза высветились. – Крепостцу и верфь строить надобно одновременно. Смысл в этом есть, и немалый.
– Мужиков где взять, – развёл руками Баранов, хотя настойчивость Шильдса ему понравилась, – мужиков?
– Нет, – упрямо повторил Яков, – лес будем валить, и тот, что поплоше, пойдёт на избы, лучший – на верфь.
Баранов хмыкнул, покосился на упрямца. Резон в словах Шильдса был.
– Ладно, – сказал Александр Андреевич, – только людей много не проси – не дам. Не могу. Сам вертись.
Через час Шильдс с мужиками ушёл метить и валить сосны для верфи.
В тот же день к Баранову пришли Иван Шкляев и Дмитрий Тарханов, прибывшие с недавним галиотом из Охотска. О последнем Шелихов Александру Андреевичу писал: «Сей человек горной науки унтер-офицер, и ты его незамедлительно к делу пристрой». И вот сей горной науки унтер-офицер со Шкляевым притащили в землянку управителя тяжеленные мешки с неведомой поклажей. Сбросив с плеча груз, Иван сказал управителю:
– Ну, Александр Андреевич, с полем поздравь. – Рукавом армяка отёр пот с лица, тряхнул головой, отбрасывая налипающие на лоб волосы. – Удача большая. – Развязал мешок и сунул в руки опешившему Баранову чёрный, как смоль, камень.
– Гляди, – сказал требовательно.
Управитель повертел в руках камень, глянул на пришедших вопросительно.
– Что смотришь? – воскликнул, горячась, Иван. Выхватил камень, разломил ударом о колено, и обломки чуть не под нос управителю поднёс. – Уголь! Да какой уголь!
Дмитрий Тарханов стоял, улыбаясь. Иван нетерпеливо оборотился к нему. Тарханов развязал свой мешок. Вывалил под ноги Баранову ещё груду камней.
– Железная руда, – сказал, – хоть завтра можно сооружать печь, и своё железо будет.
Баранов обрадовался несказанно. Подхватил камни с земляного пола, вертел, разглядывал.
– Своё железо! – воскликнул. – Ну, браты, удружили! Ах как удружили!
Вот так разом всё и навалилось: и крепостцу заложили, и верфь, и печь для выплавки железа. Баранова дела закрутили, как водоворот.
– Ничего, – говорил счастливый Яков Шильдс, сидя на пне только что сваленного дерева, – это хорошо, когда дело кипит. Знай поворачивайся. – Сам весь в смолье, руки ободраны до крови, но довольно морщил нос. – Ей-ей, хорошо. Вот верфь поставим и доброе судно заложим. Хорошо!
Верфь поднималась. В перекрестьях брусьев сновали мужики, и Яков, разговаривая с управителем, нет-нет, но взглядывал на своё детище. И не выдержал, сорвался с места, побежал по хлюпающим под сапогами мосткам. Непорядок углядел. Баранов посмотрел вслед. Попервах-то показалось – медлительный человек Яков Шильдс. Слово из него трудно было вытянуть, а в деле Шильдс горячность выказал. Да оно так и должно – мастер в работе всегда горяч. Какой он мастер, коли не болеет душой за дело? Повезло Баранову с людьми, хотя и так ясно было, что на край земли хилыми ногами не дотопаешь и сюда ленивый не пойдёт. Это ни к чему такому. Однако удивляться можно было – сколько груза могут взять люди на свои плечи.
Иван Шкляев с Дмитрием Тархановым и не спали вовсе, как уголь да руду нашли.
– Железо выплавить, – говорил Иван управителю, – не просто. И первое – печь.
Сидел он у корыта с глиной и старательно, как и баба тесто не вымешивает, перетирал, тискал ведомое только ему жёлтое месиво, пищавшее под сильными пальцами.
– А для печи, – поднял глаза, – главное – глина.
И вновь склонился над корытом. Ухватил кусочек месива, близко поднёс к лицу, не то разглядывая, не то желая попробовать на вкус. Смотрел долго, у виска морщины пролегли, но вот губы сломались недовольно, и Иван с досадой, не глядя, бросил глину в корыто.
– Не то, – сказал огорчённо, – не то. – Пояснил: – Нет доброй вязкости. Перегорит кирпич. Не выдержит хорошего огня.
Начал подсыпать в корыто песок, глину – и жёлтую, и белую, и красную. Тарханов помогал ему, подтаскивая корзиной припас из множества тут и там насыпанных куч.
Все дни, возясь со своими сложными растворами, выжигая известь, недосыпая, радуясь и огорчаясь, Иван, даже не думая о том, но хотел доказать и себе, и окружавшим, что вот он – кнутом битый, ссыльный, вырванный неумолимой и грозной властью из родных мест, и ломаный, и пытаный – не хуже других, а может, и лучше природой данным талантом, и коли доверить ему дело, то выполнит обязательно, да ещё так, как иные благополучные не смогут. Сильно уставал, мордовался, но тащил воз, и с уверенностью можно было сказать: этот своё сделает.
Иван поднялся от корыта, в сердцах пнул колоду, сказал Тарханову:
– Нет, Дмитрий, пустое месим. Надо идти искать стоящую глину.
Поутру, в самую рань, вышли они из крепостцы, держась берега. Тарханов считал, что лучшие глины для печи сыскать можно на выходах рек и ручьёв, впадавших в море. А ручьёв и речушек было здесь немало, весь берег изрезан.
Шли налегке, предполагая, что вернутся до вечера, приглядывались к воде речушек, торопились. Хотелось поскорее закончить с делом.
Цвет речной воды приметливому глазу многое скажет. Приглядись к реке, что течёт из болот; хотя бы на сотни вёрст ушла она от истоков, но всё одно вода в ней будет тёмным отдавать, тяжёлым. Зачерпни ладонью, слей на просвет и увидишь: золотится она, заметен в ней болотный настой, и смело можно сказать, что течёт река по торфяникам. Иди, копай, и коли торф нужен – возьмёшь. А вот иная река: вода светла, с блеском, с холодной искрой, и означает это, что ложе речное выстлано песочком, и тоже без ошибки бери лопату, коли песок надобен. И жёлтые бывают воды, и красноватые, молочно-белёсые, иных цветов и оттенков, и каждый цвет и оттенок своё говорит.
К середине дня Иван и Тарханов вышли к реке, неспешно катившей воды в океан. Ещё издали Шкляев увидел: вода в течении отдаёт голубым. Прибавили шагу, и, чем ближе подходили, тем явственнее проступала голубизна. Иван уже, почитай, бежал. Первым присел на берегу, зачерпнул воду ладонью, оборотился к Тарханову возбуждённым лицом.
– А? – воскликнул. – Гляди, Дмитрий!
Тарханов присел рядом. В воде отчётливо угадывался голубоватый оттенок. Однако дно русла было выстлано серой галькой. Вглядываясь в прозрачную воду, просвеченную на всю глубину солнцем, Тарханов увидел, как течение колышит длинные хвосты водорослей. Водоросли были голубоватые. «Может, они и дают цвет?» – подумал горной науки унтер-офицер.
Шкляев шагнул по гальке в реку и, по плечо окунув руку в воду, выдрал пучок водорослей. Оглядел, швырнул на берег:
– Голубизна налётом на них, – крикнул, – смотри!
Наклонившись, выдрал ещё пучок.
Тарханов поднял водоросли, провёл по скользкой плети пальцем. На пальце остался след. Унтер-офицер растёр осадок, и он мягко, маслянисто подался под пальцами. Без всякого сомнения, это была глина. Вязкая, тугая, прилипчивая – та самая, которую они искали.
Шумно, разбрасывая брызги, Иван вылез из реки. Без слов они пошли вверх по течению. И первому, и второму было ясно: нашли то, что нужно.
Однако позади оставались верста за верстой, а дно реки по-прежнему было выстлано серым, как и на побережье, галечником. И Иван, и Дмитрий по многу раз входили в воду, лопатами разрывали русло, но галечник лежал толстым слоем, лопата едва-едва со скрежетом выковыривала заиленные, сбитые течением камни.
В середине дня ватажники сделали привал, подсушили вымокшую одежду и, перекусив куском крепкой, словно сухое дерево, юколы, пошли дальше.
Иван, держа лопату на плече, шагал легко и даже весело – так был уверен в удаче. Однако, прикинув, решил, что они отошли от побережья никак не меньше десяти вёрст, и тревожное чувство промелькнуло в глубине сознания.
– Постой, – сказал шагавшему первым Дмитрию. – Попробую ещё.
Ухватившись за куст и осторожно переступая, он сполз с берега и вошёл в воду. Течение мягко толкнуло в колени. Иван прошёл поглубже и ударил лопатой в дно. Лопата, как и прежде, вошла в гальку с трудом. Но Иван упрямо бил и бил лопатой, взбрасывая брызги, всё время ожидая голубую взметь со дна, но вода почти не замутилась.
Иван взобрался на берег, отряхнул подоткнутые полы армяка, взглянул на солнце.
– Что? – спросил Дмитрий. – Может, вернёмся?
– Нет, – ответил Иван, – пройдём ещё с версту. Должна же она быть где-то.
Лес ближе и ближе подступал к реке, и теперь ватажники шли по узкой кромке каменной осыпи у берега, перелезали через завалы валежника, продирались густым кустарником.
– Всё, хватит, – оглядываясь, сказал Тарханов, и ватажники вошли в реку. Дмитрий начал копать ближе к берегу. Шкляев вышел на середину обмелевшей реки. Течение было быстрое, струи воды сильно били по ногам. Иван взглянул вверх по течению. Река под опустившимся к горизонту солнцем играла слепящими бликами. Тёмной стеной стоял лес. Двумя руками взявшись за рукоять лопаты, Шкляев с силой вонзил её в дно и тут же увидел, как из-под глубоко ушедшего в податливый ил острия лопаты взметнулось голубоватое облачко. Его смыло течением, но Иван ударил в другой, в третий раз, и быстрая вода, теперь сама размывая развороченное лопатой дно, густо понесла по всей реке широченный глинистый молочно-голубоватый шлейф. Иван оборотился, хотел крикнуть Тарханову, но тот, увидев голубое молоко на воде, уже бежал от берега, высоко поднимая ноги и бухая сапогами по мелководью. Даже не засучив рукавов армяка, Иван опустил в воду руки и в обе ладони нагрёб глины. Подбежавший Тарханов и сам зачерпнул со дна жидкой хляби. Они стояли посреди сверкающей под солнцем реки с расширенными от радости глазами, с сияющими лицами, с полными ладонями голубой, удивительно чистой гаолиновой глины. С рук сбегала вода, пятная армяки, тяжёлые капли с шумом падали в несущееся у ног быстрое течение, но ни Иван, ни горной науки унтер-офицер не замечали пятен на армяках и не думали о том, что река давно промочила одежду и им придётся потратить час или больше на привал, в то время как до захода солнца оставалось недолго и следовало торопиться. Теперь было ясно: будут и печь, и металл.
Иван опустил ладони в воду, течение смыло глину. Шкляев ополоснул руки и выпрямился.
На берегу, в двадцати шагах, стоял индеец и целился из лука ему в грудь. Иван разглядел прищуренный чёрный глаз за тетивой лука.
Через два дня после того, как Иван Шкляев и Дмитрий Тарханов попали в плен к индейцам, Баранов отправил к заливу Льтуа Егора Пуртова и Демида Куликалова. Впервые россияне шли в поход большим отрядом. Снаряжено было пятьсот байдар. С русскими шла тысяча чугачей и аляскинцев. Такой отряд Баранов отправлял намеренно. Он знал, что весть об этом облетит прибрежную матёрую американскую землю и в дальних и в ближних стойбищах станет известно: русские имеют большую силу и с ними лучше дружить. Тревоги в строящейся крепостце по поводу того, что Иван Шкляев с Дмитрием Тархановым не возвратились из поиска, не было. Иван с товарищем уходил и на три, и на пять дней. О плохом не думал никто.
– Души неуёмные, – качнул головой Александр Андреевич, когда ему сказали, что мужиков нет два дня. И всё. Однако то, что мужики из поиска задержались, знал, почитай, каждый. Известно было о том и Пуртову с Куликаловым, вокруг похода которых только и хлопотали в крепостце. В такой поход людей отправить – забот много. Но сколь ни долги были сборы, а отряд ушёл. Вслед им отсалютовали из пушек.
Пуртов – опытный мореход и землепроходец – воды в новой крепостце не взял. Вода здесь была неплохой, но он решил залить анкерки на байдарах из речушки, что впадала в море недалеко от крепостцы. Егор и сам эту воду пробовал, да и индейский тайон, шедший с ним в поход, советовал залить анкерки именно там, тамошняя вода-де не портится подолгу. Конечно, лишняя остановка была ни к чему, но Пуртов решил поступить, как в поговорке говорится: «Торопиться в поход – не думать про расход». Добрая вода в плаванье никому помехой не была.
До речушки с хорошей водой дошли к середине дня и стали. Выгружаться Пуртов не велел, а приказал запастись водой – и в море.
Однако случилось по-иному.
К индейскому тайону, плывшему со своими людьми на нескольких лодьях, вышел из леса человек. И, по своему обычаю, индейцы развели костёр и стали того человека потчевать. Никто из ватажников – Пуртов с индейцами ссориться не велел – не смел слова сказать, а индейцы расположились у костра, видно, надолго.
Пуртова на побережье не было. Воду брали за версту-полторы вверх по течению речушки, и он следил за тем, как заливали анкерки. Когда же он вернулся – индейцы сидели вкруг костра. Егор спросил у своих, показывая на пылавшее пламя:
– Что это? Я же запретил огонь разводить!
Ему сказали, это индейцы, к ним человек из леса вышел, и они его угощают.
Пуртов пошагал к костру. По тому, как шёл, шибко ворочая сапогами гальку, видно было – осерчал.
Однако, к костру подойдя, Егор гнев унял. С тайоном он был давно дружен, и неприятностей между ними не случалось. Поздоровался, сел по-местному, подогнув ноги. Ему подали почётную раковину. Пуртов выпил глоток воды, взглянул на гостя из леса и чуть не подавился. С трудом превозмог кашель. На шее гостя вместо привычных украшений из кости красовались европейские брелоки.
Егор допил воду, с поклоном возвратил раковину тайону и, помня индейские правила, спросил о здоровье гостя. Ему ответили, спросив в свою очередь о здоровье и справившись о том, насколько удачна его охотничья тропа. Пуртов говорил, как и было здесь принято, неспешно и обстоятельно, а в голове было одно: «Откуда у лесного человека европейские брелоки?» Но он не спешил задать вопрос, боясь испугать или насторожить индейца.
Индейцы были оживлены, громко разговаривали, и ни в голосах, ни в поведении не чувствовалось напряжения. Всё же Пуртов выжидал, когда внимание сидящих у костра вовсе перейдёт с него на кого-нибудь иного. Подошёл один из людей тайона и заговорил, жестикулируя и блестя глазами. Тогда только Егор наклонился к тайону и спросил – может ли он задать вопрос гостю из леса.
– Да, да, конечно, – ответил тот, с готовностью поворачиваясь к Пуртову, – что его интересует? Гость из леса – давний приятель, и у него нет и не может быть секретов за дружеским костром.
– Пускай расскажет, – попросил Пуртов, – откуда у него такие красивые украшения?
Тайон, прервав оживлённый разговор у костра, обратился к человеку из леса. Тот выслушал и, с улыбкой поглаживая ладонью брелоки, ответил, вероятно очень довольный, что ожерелье было замечено.
– Он говорит, – перевёл тайон, – получил это от родственника. А тот много лет назад взял украшения у белого человека.
– А что за белый человек? – спросил Егор.
Тайон вновь обратился к гостю. Тот рассказал, что некогда здесь разбилась большая лодья. У белого человека с лодьи родич и взял украшения.
– Я много охотился, – сказал гость из леса, – и дал за украшения, – он показал пять растопыренных пальцев, – три раза по столько лучших бобровых шкур.
Пуртов вытащил из-за пояса нож. Широкий клинок блеснул в свете костра.
– Не отдаст ли, – спросил он талона, – твой приятель ожерелье за хороший нож?
Тайон взял нож, попробовал пальцем остриё, подтвердил:
– Да, это хороший нож. Очень хороший.
Он передал нож гостю и что-то сказал.
Индейцы заговорили все разом.
Егор Пуртов был устюжанином и в эту минуту, слушая взрывную, вовсе непохожую на российскую речь индейцев, вспомнил Великий Устюг. Купола церквей над рекой, поднимавшие небо на необычайную, пронзительную высоту, белёную стену соседнего монастыря и на её фоне пунцовые гроздья калины. «А ведь этого моряка ждут где-то», – подумал, – ох ждут». И ему остро, до сосущей боли в груди, захотелось забрать, обязательно забрать у индейца брелоки.
Нож пошёл по кругу и вернулся к тайону.
– Гость мой согласен, – сказал он, – такой нож много стоит.
Человек из леса снял ожерелье с шеи и передал Пуртову, что-то сказал, улыбаясь.