355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Шелихов. Русская Америка » Текст книги (страница 11)
Шелихов. Русская Америка
  • Текст добавлен: 29 марта 2018, 22:00

Текст книги "Шелихов. Русская Америка"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)

Иван Ларионович выбрал кабачишко самый что ни на есть тишайший. Хозяину моргнул и в отдельную комнатку провёл чиновника судебного. Половой захлопотал вокруг стола и в миг единый нанёс и жареного, и пареного, и рыбного, и мясного. И хотя Иван Ларионович вина не употреблял, но и немалая бутылочка на столе появилась. Известное дело, какой уж разговор с лицом должностным без вина. Оскоромился купец, знамением крестным мысленно себя осенил. И тут уж начал разговор. Мол-де ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня. Просит помощи и в долгу перед защитником не останется.

   – А это куда? – спросила Наталья Алексеевна, подняв камень, отливающий на изломе жёлтым.

   – Сюда, сюда, – ткнул пальцем Григорий Иванович в одну из ячей стоящей на полу корзины. Взглянул на жену.

Наталья Алексеевна, казалось, светилась вся – так была рада, что вот-вот домой. И суетилась, суетилась, чтобы только побыстрее уложиться и на галиот. Скрывала радость эту, скрывала и то, что спешит собраться, но глаза и торопливость, с которой укладывалась, выдавали её с головой.

Корзина, на полу стоявшая, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже Кильсей её и сработал.

Спросил:

   – Такую хотел, Иванович?

Шелихов оглядел корзину, обрадовался:

   – Вот молодец. Руки у тебя золотые.

Кильсей только хмыкнул в ответ.

В корзине, в каждой ячее, как яичко в гнёздышке, лежали сколы медной руды, точильного, известкового камня, слюда, найденная на островах и на самой матёрой земле Америке, хрусталь, глина хорошая.

Всё это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью, достигая уже и сорокового градуса. Строго-настрого Григорий Иванович наказывал, каждый раз работных в поход снаряжая, спрашивать с запискою, где что есть в недрах земных, так же, как и о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал аккуратную опись вести американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рифы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на землях новых.

Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников мореходами давними были и понимали, что опись такая – дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно.

Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень – он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своём стоял твёрдо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:

   – Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.

Ватажники поначалу, правда, робели: вот-де, мол, нашёл.

Не видывал такого раньше... И выложит мужик камешек, другой, порывшись за пазухой. А потом по мешку притаскивали, да ещё и спорили:

   – Таких не было. Ты взгляни.

Горячились.

Не один десяток корзин Кильсей сплёл, и все они были забиты образцами углей каменных и руд, обнаруженных ватажниками.

Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям.

Плавал фитилёк в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович всё гнулся над столом. Откладывая перо, брал камни, подносил к чадящему огоньку. Щурил глаза.

На изломах камни вспыхивали цветными искрами, светили ярче пламени жирового светильника, играли гранями вкрапленных в породу кристаллов. Строчками через камни тянулись цветные прожилки, вились затейливой вязью. И в эти причудливые письмена вглядываясь, Григорий Иванович задумывался глубоко – о прошлом или же о будущем рассказывают они? Верил: строчки говорили о днях завтрашних.

Откладывал камень, тёр глаза устало и вновь склонялся над бумагой. Лицо у него серое было, щёки запали, под глазами легли тени нехорошие. Что ж, и сивку крутые горки укатывают. А здесь горки и впрямь крутые. Чего уж говорить.

Однажды, вот так вот сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень, и тот с глухим стуком упал на пол. Покатился. Григорий Иванович вцепился в край стола и едва удержался на стуле. Острая боль рвала грудь, как ежели бы злые руки впились в рёбра и, запустив когти, кромсали, терзали, раздирали тело на куски. Упал грудью на стол. В глазах метнулся жёлтый огонёк фитилька и закрыл собой всё. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась чёрная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.

Шелихов лежал, уткнувшись в крышку стола, словно от яркого света плотно смежив глаза. Слышно было, как пощёлкивает в печи огонь да тяжело падают на пол капли чернил.

«Кап, кап, кап», – будто бил молот.

Сколько длилось забытье, он не знал. Увидел только плавающий в тюленьем жиру фитилёк и почувствовал, что всё лицо мокро и одежда липнет к телу.

Отстранился от стола и поднёс ладонь ко лбу. На руке, казалось, висит пудовая гиря.

Григорий Иванович откинулся на спинку стула. Рвущей боли в груди не было, но саднило под горлом тупо, сжимало, сосало сладкой немощью. С трудом держась за крышку стола, поднялся, шагнул по щелястым доскам к выходу. Навалился плечом и отодрал дверь от обледенелого косяка.

В лицо пахнуло морозным паром. Притворил за собой дверь и тяжело сел на заметённое снегом крыльцо.

   – Ах ты... Будь ты неладно, – выговорил слабым голосом и спиной навалился на перила.

Ловил открытым ртом студёный воздух. В глазах плыли радужные круги.

   – Ух, – перевёл дух Шелихов и парку меховую на груди запахнул.

Почувствовал: мороз холодит мокрое от пота тело. Огляделся.

Крепостца спала, и ни в одном оконце не видно было ни огонька. Меж дворов гулял ветер, катил понизу снегом.

«Цинга? – подумал Григорий Иванович, но тут же сказал себе: – Нет, это другое».

Сидел, тёр грудь ладонью. Саднящая боль как будто бы уходила. А ветер всё катил и катил позёмку, навевал сугробы. Мёртвая вьюга разыгрывалась над Кадьяком. Страшная вьюга. Это не тот бешеный порыв ветра, что завертит, закрутит, закружит снежные сполохи, рванёт вершины деревьев, прижмёт к земле кусты, попляшет на дорогах, да и глядишь, стихнет через час-другой. Нет. Здесь всё по-иному. И ветер вроде не силён, да и не видно пляшущих столбов снеговых, не гнутся деревья, не ложатся кусты, но с одинаковой силой, ровно, из суток в сутки, метёт и метёт ветер снег, крепчает мороз, и вот уже не видно ни тропки, ни дороги, да и сами дома тонут в растущих сугробах. С крышей, с трубами заметает их мёртвая вьюга. И плохо охотнику оказаться в такое время в тундре или в тайге. Устанет он тянуть ноги из снежной намети, убаюкает его ветер, и сядет человек под сугроб. «Отдохну, – скажет, – малость». И всё. Весной найдут обглоданные кости. Да и найдут ли ещё?..

Шуршание снега было угрюмо, как далёкий волчий вой. Пронзительная тоска сжала сердце Григория Ивановича. «Вот, ушёл за край земли, – подумал, – и загину здесь». Усмехнулся, искривив отвердевшие от мороза губы, и, схватившись за перильца, начал подниматься. «Негоже, – решил, – сидеть здесь. Ещё увидит кто. И так больных мужиков по избам десятка два лежит. Встревожу людей попусту».

Встал. Боли вроде не было.

Ещё день-два томила его неловкость в груди, чувствовал он разбитость во всём теле, а потом забыл. Некогда было думать о немощи. Навалились заботы. Только успевай поворачиваться.

И вот теперь, просматривая в последний раз коллекцию перед погрузкой на галиот, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что вновь засосало сладкой болью под горлом. Левая рука вдруг отерпла, словно после мороза отогревшись в тепле. Шелихов оглянулся на Наталью Алексеевну: не заметила ли она немощи его? Наталья Алексеевна от корзины и головы не поднимала.

Шелихов раз и другой шибко ударил ребром ладони по краю стола, но томление непонятное в руке не прошло. Григорий Иванович сжал было пальцы в кулак, но они разжимались бессильно. Подумал: «Ничего, скоро дома будем. Атам и стены лечат».

Топая, вошли мужики, взяли корзины. Потащили из избы, кряхтя. Камушки-то тяжёлые были. Кильсей, пришедший с мужиками, глянул на Шелихова, и глаза у него насторожились. Спросил с тревогой:

   – Что с тобой, Иваныч?

Шелихов, присевший было на лавку, поднялся, и тут его качнуло. Бросило в сторону. С маху ударился он ладонью в стену, но рука поползла, обрывая мох, забитый меж брёвен. Мелькнула мысль: «Не удержусь, упаду». Но удержался. Ткнулся боком на лавку. И хоть тесно в груди было, выдохнул:

   – Ничего... ничего...

Наталья Алексеевна кинулась к нему испуганно. Но он отстранил её и поднялся. Ещё раз подумал: «Дома стены вылечат».

Вышел с мужиками из избы. Осторожно через высокий порог переступил, чтобы не запнуться, не дай бог.

Наталья Алексеевна, стоя растерянно посреди избы, сказала вслед:

   – Гриша, ты бы прилёг...

Но сказала неуверенно. Знала, что ничего из этого не выйдет. Ежели только привязать Григория Ивановича к лавке. А так – не удержишь.

Через полчаса Шелихова ветерком обдуло, и теснота и жжение в груди прошли.

Галиот «Три Святителя» стоял у причала, лоснясь под солнцем свежеосмолёнными бортами. Новый бушприт на галиоте, новые мачты. В вантах ветерок посвистывал. Картинка! Как будто и не было долгого и трудного похода, и не трепали его ветры, не били волны, не валяли с борта на борт ураганы.

Чуть поодаль от галиота Самойлов снаряжал байдары. Пошумливал на мужиков, похаживая по гальке на длинных журавлиных ногах. Но голос у него был добрый, и мужики не очень-то и суетились.

   – К конягам пора идти, – крикнул он, увидев Шелихова на борту галиота. – Заждались, наверное.

Шелихов в ответ только рукой махнул и заторопился к трюму – приглядеть, как укладывают корзины с коллекцией камней. Был это для него самый ценный груз, дороже дорогих мехов.

Вылез из трюма довольный. Корзины уложили как надо. Увязали добро, да ещё и принайтовали к пайолам, чтобы подвижки какой в качку не произошло. Помнили старый случай, когда груз подвинуло и едва-едва галиот не перевернуло.

С берега Самойлов зашумел недовольно:

   – Григорий Иванович, что тянешь-то? Надо идти.

Бороду ему ветер задирал, и он, ухватив её в жменю, крикнул:

   – Ветрило-то, видишь, какой? А ежели ещё пуще разыграется?

В байдарах гребцы сидели, разобрав вёсла.

Шелихов легко – как будто и не было боли в груди – сбежал по трапу и заторопился к байдарам по звонкой гальке. Потеснив одного из устиновских молодцов, сел за весло.

Степан – видно было, как напряглись у него жилы на шее, – оттолкнул байдару от берега и, наваливаясь пузом на борт, крикнул:

   – Давай, ребята! Греби!

Ударили вёсла, и байдара, преодолев прибойную волну, вынеслась на простор гавани.

Стремя байдару в открытое море, Степан гаркнул мужикам:

   – Навались!

Мигнул Григорию Ивановичу: хорошо-де, мол, хорошо!

Оклемался мужик по весне, а то совсем было заплошал. Боялся за него Григорий Иванович, шибко боялся. Свалится, думал. Наталья Алексеевна каких только травок не варила, но подняла мужика.

Шелихов, на весло налегая, глянул на Степана. Тот стоял на корме во весь рост, армяк на груди распахнут, и в ворот открывшийся перла широченная грудь. Об такую грудь хоть кувалдой бей, человеку всё нипочём.

За плечами Степана крепостца поднималась, его и таких же, как он, мужиков могучими руками построенная. Да что там крепостца. Человек русский на подъём только труден, а коли до дела дойдёт, рядом с ним никому не устоять. В лице кровь разгорится у молодца, глаза заблестят, и нет ему удержу. Что с топором поиграть, что с молотом повозиться, с косой по полю пройти или иную какую работу спроворить.

Шелихов загляделся на Степана, не думая, что с дюжим этим мужиком, меченным калёным железом, уже связала его крепкая бечёвочка, и суждено им пройти через тяжкие испытания, и одному на том голову сложить.

Байдара обошла выступающий далеко в море мыс, и глазам открылось коняжское стойбище.

После памятного боя, как пришла шелиховская ватага на Кадьяк, коняги поселились здесь, да так и остались. Стойбище большое, в несколько тысяч человек. Коняжские мальчишки – более полусотни – учились языку русскому, счёту, морскому делу, как и задумал Григорий Иванович. Учились прилежно, выказывая большие способности. Лучших из них Шелихов решил взять с собой на большую землю, чтобы определить в морскую школу.

Зимой, когда в ватаге цинга началась и мужики ослабели, из стойбища пришли к Шелихову хасхаки, рассказали, что с соседних островов племена воинственные, прознав про болезнь русов, готовятся к нападению. Но тут же сказали, что их стойбище готово прийти на защиту ватаги и выставить своих воинов.

Шелихов цену этому предупреждению понял.

На стены крепостцы с того дня ватажники встали и смотрели зорко. Мосток через ров разобрали и ворота закрыли. Для пущего страха на башнях угловых поставили пушчонки. Пушчонки плёвые, но при нужде своё бы они выказали.

Тогда же Шелихов с мирными конягами направил записочки в крепостцы на остров Афогнак и в Кенайский залив.

В записочках сказано было о бедственном положении ватажников, поражённых цингой, и о готовящемся нападении враждебных племён.

Торопливо писал эти тревожные послания Григорий Иванович, не подозревая даже, что они-то, как ничто иное, защитят крепостцу.

Коняги записочки доставили по адресу и поражены были до изумления, что, только взглянув на клочки бумажек, люди и за пять и за десять дней пути узнали о готовящемся нападении. По островам молва разнеслась, что начальник-де и на расстоянии с людьми говорить может, и они приказы его тотчас выполняют, хотя бы даже и в глаза не видели старшего из ватаги. Так странно это было, что враждебные племена рассеялись.

...Байдары до берега не дошли. Коняги, раскрашенные ради праздника особенно ярко, остановили лодки в прибойной волне и, подняв, вынесли на гальку. Тут же подхватили ватажников на руки и потащили к кострам под громкие крики и удары в бубны многочисленные.

Среди встречающих один выделялся особо – толстый необыкновенно и других ростом выше. Пузо у него вздымалось горой. Видно, охотник это был плохой – с таким пузом за зверем не побегаешь много, – но плясать он был горазд. Прыгал, не в пример другим, высоко, и ноги у него ходили – не углядишь как. Юлой вертелся и покрикивал, покрикивал, мол-де живей, живей пляшите! И всё стойбище и пело, и плясало, и в бубны било. Пёстрые шапки на головах у коняг, на бёдрах перья и шкурки цветные, на щиколотках и на запястьях разноцветные бусы. Но ярче бус глаза и зубы белые на смуглых лицах. Красно, весело – ну прямо княжий поезд.

Встреча такая для коняг была обычна, уважение же к гостям выказывалось особенно громкими криками и частыми ударами в бубны.

Но как только гости были усажены вокруг костров, шум и крики смолкли. Лица хозяев озаботились, и уже ни одной улыбки нельзя было увидеть.

Тихо ступая, мальчики разнесли студёную воду, налитую в рогатые раковины. А потом только подали в чашках, долблённых из дерева, жир, и рыбий, и звериный, толкуши из китового же жира, тюленьего и сивучьего, ягоды и коренья разные, сушёную рыбу – коколу, звериное и птичье мясо.

Чашу с той или иной пищей старшему из хасхаков подносили, и он, отведав, с поклоном гостю передавал. Чаши ходили по кругу.

И пятая, и десятая перемена блюд прошла по кругу, но никто не проронил ни слова. Тяжко доставалась конягам пища, и они с величайшим почтением относились к каждому куску. Когда же вновь обнесли всех студёной водой в приметных раковинах, хасхак старший хлопнул в ладоши, и толстяк, уже известный своим мастерством плясать, вскочил в круг, ударил в бубен и закружился юлой. Все заговорили разом.

Хасхак наклонился к плечу Шелихова. Лицо его блестело в свете костра.

   – Мы пожелать хотели бы старшему из русов, – сказал он высоким голосом, – много охот впереди.

Кильсей сунулся было переводить, но Григорий Иванович остановил. За два года на Кадьяке сам достаточно научился по-коняжски.

   – Луна взойдёт, как истаявшая в половодье льдинка, – щуря глаза в косых разрезах, продолжал хасхак, – но день от дня бока её вновь покруглеют, и она предстанет как дымчатый песец, который вот-вот в нору принесёт щенят. Сколько лун ждать нам до возвращения на остров старшего из русов?

Шелихов выслушал хасхака и задумался, глядя в огонь костра: «Сколько лун? Трудно сказать... Как там обернётся на большой земле?»

И перед Шелиховым отчётливо встали и Голиков, и Козлов-Угренин, Лебедев и Кох...

Григорий Иванович тряхнул головой, будто отгоняя дурное сновидение, и сказал:

   – Дух зла коварнее росомахи и свирепее рыси. Ежели он будет знать тропу охотника, то подкараулит и отнимет жизнь. Я не назову дня возвращения, чтобы не указать мою тропу духу зла.

Хасхак опустил глаза и с пониманием покивал головой.

   – Ты поступаешь как мудрый и осторожный человек.

Он помолчал недолго и заговорил вновь.

   – Старший из русов! Оставь белую шкурку неизвестного нам зверя, которая передаёт твои слова и через много дней пути. Пусть она скажет всем, что мы под рукой у тебя живём и ты, возвратившись, защитишь нас от злых людей, если они вздумают нас обидеть в твоё отсутствие.

Вокруг костра уже плясали десятки людей. Прыгали, кружились, косолапо шли друг другу навстречу, как вставшие на задние лапы медведи.

   – Хорошо, – ответил Шелихов, – я оставлю то, что ты просишь, но вы теперь не под моей рукой, а под рукой державы Российской... А это сила, большая сила.

Старший хасхак в знак благодарности склонил голову.

Погода была ветреной. Может, слишком ветреной для выхода в море, но Шелихов, объявив о дне отплытия, не хотел отменять принятое решение. Склоняло его к тому многое, но прежде всего то, что с галиотом уходили мужики, сильно страдавшие от цинги, и он видел, как ждали они отплытия.

Управителем русских поселений Григорий Иванович оставлял Самойлова. Мужик он был твёрдый, и Григорий Иванович верил – с делом справится. Здоровенный мужчина Самойлов, лицом груб и глаза, повидавшие много, как льдинки стылые. Такой не оплошает. А главное, что знал за Самойловым Григорий Иванович: в зашеине тот чесать не будет, случись какое лихо. Ум у него был остёр, а это для жизни на островах дальних наиважнейшим качеством выказывалось. Но всё же перед отплытием наставление на многих листах составил и слово с Самойлова взял, что исполнено оно будет верно.

В день отплытия Шелихов до света проснулся и, никого не потревожив, спустился к берегу.

Чайки ещё не поднялись на крыло. Качались на волнах бело-сизыми комочками, спрятав головы в оперенье. Галька на берегу была сыра и не гремела под ногами, но только шуршала глухо. Море было неспокойно, и волны, набегая на берег, падали тяжко, разбиваясь в брызги, шипели зло, скатываясь с камней.

Шелихов остановился и долго стоял, глядя в море. Бесконечная даль открывалась перед ним. Наклонился, взял камушек, побросал на ладони. Что-то томило его всю эту ночь, беспокоило, какие-то слова искал он и найти не мог. Вдруг из-за горизонта выглянуло солнце, и мрачное, серое море вспыхнуло ослепительными красками, заискрилось, заиграло, и чайки разом снялись с воды. Шелихов неожиданно подумал: «Что ж, я сделал всё, что мог, всё, что мог...» И как-то сразу ему стало легко. Он ещё раз подкинул на ладони камушек и далеко зашвырнул в море.

Через час началась погрузка на галиот.

Некоторых мужиков на судно вели под руки. Слабы были шибко. Еле лапти волокли. Виски запавшие, бородёнки повылезшие клочьями торчат, в разинутых ртах десны голые. Первое дело для цинги зубы съесть. Новые-то земли трудно давались. А оно всё в жизни так: что дорого, то трудно.

Об ином говорят: смотри, легко живёт, широко шагает. А оно и правда – весел мужик: улыбка во всю щёку, да и локти у армяка не драные, шапка хорошая на голове, в кармане денежки бренчат. Посмотришь – завидно даже. А ты не завидуй. Разве известно, как даётся жизнь эта лёгкая? Да и лёгкая ли она? Ты ночи его недосланные знаешь, в мысли его проник? Ты сделать можешь, что он делает? Хозяин, работника выбирая, десятерых за стол посадит и смотрит со стороны глазком хитрым, кто ложкой быстрее орудует. И самого бойкого возьмёт. Иной и в плечах пошире, и руки у него поухватистее, спина покрепче. Весь резон вроде его взять. А хозяин всё же выберет другого. И тот в деле себя выкажет. Почему так? Сил отмерено всем ровно. И все на одном поле пашут, но у одного лемех поверху идёт, а у другого пласт выворачивает могучий. Но земля-то вся взрыхлена, и не видно сразу, кто на чапыги посильнее налегает. Потом, когда пшеничка заколосится, увидеть можно будет, кто и как по полю ходил. Но когда она заколосится-то, пшеничка? А говорят – легко живёт, но вот сколько сил он тратит, что себя не щадит, на плуг налегая, этого-то не всем видеть хочется. А сказать, что ж – всё можно. Языком брякать ничего не стоит.

Шелихов смотрел, как мужиков на галиот вели, и думал: «Вот они-то попахали. И цену немалую за новые земли заплатили».

Но эти ещё были живы. А вот за крепостцой, к сопкам поближе, кресты стояли. И тем, кто под ними лежал, на галиот уже не взойти. И их цену за земли новые никаким золотом оплатить невозможно. Нет ещё такого золота на земле, которым бы оплачивалась жизнь.

Из здоровых мужиков на галиоте Степан был. Измайлов-капитан ничего себе ещё таскал ноги, да Шелихов. Ежели в расчёт не брать хворь его сердечную. Ну да о том он только и знал, а прочие лишь догадывались. На такую команду в море слабая надежда. И Шелихов полагался лишь на коняг, которых до сорока человек брал с собой на галиот. По приходе на большую землю хотел определить их учиться, а пока в деле показать они должны себя.

Всё готово было к отплытию.

В Коммерц-коллегии чиновники многозначительно брови вздёргивали, когда спрашивал их кто-нибудь – что это в ящиках и рогожках со всего Питербурха в главную залу коллегии свозят? Но ничего иного, кроме фигуры этой – бровями, от чиновников добиться было нельзя. Губы отклячив, чиновник поглядывал на спрашивальщика такого, как на глупого, и ни гугу. А коробья и ящики всё везли и везли и, внося в залу с осторожностью, там и оставляли, заперев дверь на замок надёжный.

Кстати, ящики не разбирали и рогож не разворачивали. Так что чиновники дурака валяли зря, изображая многозначительность в лицах. Они-то и сами не знали, что скрывалось в коробьях.

Шептались чиновники по углам:

   – Шу-шу, шу-шу...

И каждый намекал на осведомлённость свою и близость к высокому начальству. Но и, конечно, на губах чиновничьих улыбочки, улыбочки тонкие, мне-де, мол, Павел Павлович, кое-что сказывали, а вам-де и невдомёк то... Ну да это разговор для чиновников привычный.

Зала заполнилась таинственными сими предметами, и Фёдор Фёдорович проводил в неё президента Коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова.

Каблуки графских башмаков с серебряными пряжками сухо простучали по звонкому кафелю пола. Чиновники в коридорах к стенам липли. Фёдор Фёдорович щёлкнул ключом в замке и склонился почтительно, пропуская графа вперёд. Граф вошёл и дверь затворил.

В секретных покоях Александр Романович пробыл более часа.

В тот же день президент Коммерц-коллегии испросил аудиенцию у императрицы Екатерины. К подъезду коллегии подали знаменитый графский выезд. Александр Романович сел в карету, и кони – по обыкновению – с места взяли в карьер.

Какой состоялся разговор у графа в царском дворце, не знал даже и Фёдор Фёдорович. Однако Александр Романович, возвратившись от императрицы, повелел в коллегии приборку сделать генеральную.

С тем, как приказать он изволил Фёдору Фёдоровичу, чтобы ни сучка и ни задоринки... Да и бумажки какой ненужной где не оказалось.

В коллегии российской приборку сделать генеральную да ещё и так, чтобы бумажки ненужной не оказалось, задача не в пример другим – наитруднейшая: пыли-то, пыли сколько накоплено на полках, сколько дрязгу всякого, сору, хламу, дряни различной в углах, каморках, кладовых собрано. Да что там углы и каморки! А в столах чиновничьих? Тут непременно проплесневелые корки сыру, огрызки хлеба, селёдочные головы, манишка, залитая соусом неведомого цвета, старые башмаки, залепленные грязью позапрошлогодней, или же трудно вообразимый картуз с поломанным козырьком.

Ну, о мелочах, как-то: перчатки ношеные, гнусного цвета воротнички, – и говорить не приходится. Это все вещи обыкновенные. Но вот у одного из чиновников из стола явилась дамская шляпка. Да и это бы обошлось, но шляпку вдруг, с бледностью в лице, признал столоначальник. Руки опустил и с дрожанием в голосе сказал:

   – Эта самая вещь супруге моей принадлежать изволила...

Все руками развели. И чиновник, в столе которого шляпка эта – будь она неладна – объявилась, как уже только ни бился, загадочность её появления объясняя, а конфуз всё одно вышел. На хиромантию ссылался, о переселении душ говорил, о многом другом из потустороннего сказывал красноречиво, но у столоначальника только челюсти играли и остатки волос, почтенно так вокруг лысины расположенных, дыбом стояли. Всё же он сказал, обведя всех глазами склеротическими:

   – Жена-то у меня молодая...

Так вот уборки генеральные оказывают себя. Опасно, ох, опасно дело это.

В Коммерц-коллегии окна все были растворены, и гул плотный из них на улицу выливался. Соседи спрашивали: уж не пожар ли случился?

Александр Романович, на эти усилия взглянув, постоял с минуту и, видно было, сказать что-то хотел, но промолчал. Только морщинки около рта прорезались у него глубже, однако тут же и разгладились. Полагать надо, граф решил: «Чиновник российский Богом дан и Богу его только и переделывать». Граф же Воронцов, в отличие от многих лиц начальственных, богом себя не считал.

Но, обойдя молчанием бурную деятельность подчинённых, он всё же их огорошил:

   – Её величество императрица, – сказал, – соизволит быть в коллегии нашей.

   – Ах, – пролетело единым вздохом, и чиновники на пятки сели. Давно ведомо – чиновник российский смел, лих и дерзок.

Один лишь Фёдор Фёдорович, выслушав графа, чуть голову опустил и улыбнулся едва приметно. Понял, что поездки его многочисленные по питербурхским домам не пропали втуне.

Качнулся Фёдор Фёдорович с каблука на носок и даже руками, заложенными за фалды мундира, некое движение сделал. Вроде бы даже пожал одной рукой другую и пальцы тонкие переплёл.

Крючок судейский, Иваном Ларионовичем Голиковым присмотренный, дабы укорот компаньону навести, дело своё выполнял исправно. Ходил, ходил многотрудными ножками вокруг Лебедева-Ласточкина, нюхал носом чувствительным всё, что пахнет дурно, и таки вынюхал нужное.

Перво-наперво подкатился крючок к старшему приказчику Ивана Андреевича. В удобную минуту подошёл и разговор начал смирный. Лобик морщил, как человек, озабоченный делом и интересующийся разным, а в глазах у него почтение и испуг вроде бы от большого уважения к лицу, с которым пришлось разговаривать.

Известно, что помощник самый ближний и есть враг первейший. Такой всегда считает, что и хозяина-то он умней, видит дальше и работает несравненно лучше. Но, судьбой злой обиженный, обязан вот за хозяином выносить урыльники. Голос у такого смирный, с особыми бархатными нотками. Гнётся старательно, но чем ниже гнётся, тем едкая обида жжёт его сильнее. А всякому своя обида горька, и он, себя жалея, не пощадит обидчика.

Крючок судейский заговорил о хорошей торговле, и умненько так, со знанием дела. Видно сразу было – понимающий человек. Из разговора с таким пользу несомненную почерпнуть можно. Покалякали так, обоюдно приятно, да и разошлись.

Приказчик, оставшись один, подумал невольно: «Угу... Человек полезный...»

Но тут дела его отвлекли – в амбар невежа какой-то ввалился – и о разговоре приказчик забыл. Но потом, однако же, вспомнил с наиприятнейшим чувством. Так уж в разговоре получилось, что-де, мол, голова он всему лебедевскому делу.

Приказчик даже за нос себя взял и постоял так, в позе глубокомысленной, некоторое время.

«Голова... Хм-хм... Ишь как люди-то понимают, – подумал, – голова...»

И вслед хозяину, прошедшему по амбару, позволил себе взглянуть недружелюбно. Набычил глаза.

На другой день приказчик в город вышел, а новый знакомец навстречу. Случайность любезная. Но здесь, как водится, улыбки, ласкания разные, и уж далее пошли они вместе, придерживая за локотки друг друга, как счастливые кумовья. И, конечно, разговор продолжили о том да о сём, о пятом и десятом. Только и слышно было:

   – Да, да...

   – Очень хорошо, очень славно...

И всё больше выделялся голос крючка. Тоненький, елейный.

Погодка, наудачу, самая что ни на есть была распрекрасная. Солнышко мягко светит, припекает, лица приятно щекочет. Приказчик и вовсе разомлел, картуз снял и шёл вольно, платочком обмахиваясь. Видно было каждому: самостоятельный человек идёт. Рядом с ним другой – тоже, заметно, не из слабых, однако первому этот, второй-то, явные знаки почтения выказывает.

Всё об этом говорило.

Дайте себе заботу приглядеться к идущим по улице начальнику и его подчинённому. Пускай даже этот начальник недалеко ушёл от идущего с ним рядом. На одну всего ступенечку или даже на половину ступенечки, на четверть, а всё одно разница есть.

Ну хотя бы то, что будь подчинённый и ростом начальника выше, а смотрит он на него, как ни прикинь, снизу вверх. И хотя это загадкой может являться для наук естественных, изучающих различия величин, но никуда не попрёшь: снизу вверх, и всё тут. Да что там науки. Они, известно, отстают, и неведомо, когда ещё шагать будут в ногу со временем. Что же касательно до человека, он вообще явление во многом загадочное и наукам его не скоро объяснить.

Опять же шаг. Начальник ногу ставит смело, выбрасывает её перед собой вольно, а вот подчинённого ты хоть в зад колом толкай, а вперёд начальника он не выступит. Тоже загадка.

Приметим голоса. У подчинённых редко бывают басы. Но будь у него и бас, а у начальника жесточайшая фистула, но подчинённый так горлом сделает, что обязательно голос у него окажется тоньше начальственного.

Другое многое, – известно, приглядевшись, – легко приметить, да не об этом речь.

Крючок судейский и голосом играл, и шёл неторопливо, и приказчик, понятно, рос прямо на глазах. Знаки такие – человеку масло благоуханное на душу.

Туда-сюда знакомцы новые прогуливались и у церквушки на скамеечку, стоящую в уголке, присели. И опять издалека, губы сладко сложив, крючок судейский начал разговор хороший. Что-де, мол, соболя, почитай, не стало, а о белке не хочется и говорить. Что за мех ныне, не в пример годам прошлым: рыж, короток, как ежели бы его общипали. Лицом выразил что-то крайне неприятное. Сморщил щёки, нос на сторону своротил, и ежели не плюнул, то исключительно из почтения к собеседнику и от большой воспитанности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю