Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Подсчитав остатки в компанейской кассе, Григорий Иванович увидел, что дело обстоит хуже, чем он предполагал.
Сидел за столом. Светало. Сводили концы с концами, почитай, сутки. С того часа, как Голикова проводили, у старшего приказчика под глазами синели нехорошие тени. Себя Григорий Иванович не видел, но догадывался, что бодрых красок и у него в лице нет.
За окном проорал петух. Заполошно, сдуру, обычное петушиное время уже прошло.
Григорий Иванович и головы не повернул. Старший приказчик глядел ему в лицо, и Шелихов видел: страшное слово – конец – трепетало у него на губах.
Григорий Иванович упёрся руками в стол и поднялся. Сказал:
– Поеду в порт.
Приказчик вскочил с поспешностью, вытянулся так почтительно, что Григорий Иванович, взглянув с удивлением, руку поднял и остановил:
– Подожди, подожди. – Улыбку выдавил на лице. – Меня не хоронят. Не тянись так-то. – И вышел.
И хотя сутки сидели не за весёлым разговором, ступал крепко. Ну, да это, может быть, ещё и оттого, что показать хотел: живой-де, мол, я, живой. Приказчик уж очень ему не понравился.
В порту стояли три галиота с людьми, годными по разным ремёслам, с хлебом, железным и иным товаром, которого бы новоземельцам хватило на год. Правда, по нынешнему положению компании, товары должны были идти на покрытие долгов, однако Шелихов решил иначе: галиоты услать в море. Так посчитал: коли гармонь берёшь в руки, разворачивай мехи во всю ширь. «С моря галиоты, – подумал, – хоть кол на голове теши – никакие долги не вернут. Ушли, и всё. За волной их не зацепишь. Год новоземельцы проживут, и проживут добро. Ну а я как-нибудь вывернусь за это время. Пущай в яму долговую сажают. Мне из ямы кому хошь смотреть в глаза не стыдно».
Сильный был и на силу свою надеялся.
Жеребца подхлестнул. Ёкая селезёнкой, стремя уши, тот сиганул в оглоблях, зло скосив на хозяина бешеный глаз. Не привык, чтобы подхлёстывали, а отчаянного настроения хозяина не угадал. Пошёл махом.
То, как примчал скоком к порту Шелихов, увидел из окна Кох и настолько был поражён быстрому ходу жеребца, его хозяину, твёрдо и даже с задором державшему вожжи, что, вопреки своим правилам, выскочил на крыльцо и вовсе как гусак, охраняющий птичью станицу, вытянул шею, выглядывая катившую по улице коляску.
Караульный солдат, стоящий у дома капитана порта, живот подобрал. Ел глазами начальство. И хотя совершенно одеревенел, однако, вопреки, конечно, воинскому уставу, соображение у него кое-какое осталось. «Отчего бы это, – ворохнулось в солдатской голове, – начальник на крыльцо вылетел? Оно, конечно, жеребец у купца хорош. Слов нет, но всё одно – скотина, а начальник в мундире, при шляпе форменной и со шпагой».
И ещё больше изумился солдат, когда капитан порта, проводив взглядом шелиховскую коляску, топнул ботфортом и плюнул. Тут только руками развести, но солдат при ружье был, на посту, ему такое не дозволено.
Шелихов тем же бешеным скоком влетел в порт, соскочил с коляски, бросил вожжи прямо матросу и по шаткому трапу взбежал на галиот. Пока гнал жеребца, всё обдумал. Оно так и бывает у людей его склада: сидел в конторе долго, а вот решил в один миг. Сказал поднявшемуся навстречу капитану:
– Сегодня же в море! И с Богом!
Капитан радостно оживился, кинулся из каюты на палубу.
Тягостная волынка последней недели всем надоела.
Шелихов, не задерживаясь, поторопился на галиот, в трюме которого объявилась течь.
Через четверть часа висел он в люльке на его борту, колотил молотком по обшивке, и только это, видать, и заботило купца. Перекликался с висевшими по борту в таких же люльках матросами. Торопил. Одно только и оставалось – драться.
Причал, где швартовались компанейские галиоты, враз изменился. То стояла тишь, кисли матросы на бухтах, нудились на палубах капитаны, не зная, что делать, по рассохшим доскам бродили облезлые собаки, ожидая, когда с борта бросят кость, и вдруг посыпался перестук молотков, завизжали блоки, поднимая грузы, забегали, закричали торопливо люди.
Течь оказалась не такой и страшной. Облегчённое, без груза, судно поднялось из воды, и течь заделали.
Шелихов помахал рукой капитану, люльку подняли, и Григорий Иванович соскочил на палубу.
– Будем грузить трюмы, – сказал, едва переводя дыхание, – всей команде на погрузку.
И сам же, сбежав на причал, ухватился за тюк. Вскинул на спину, отдуваясь, зашагал по трапу. Доски трапа прогибались, играли под ногами, но Шелихов, не сбавляя шага, пробежал на галиот, сбросил тюк в трюм. Глянул на капитана:
– А ты что стоишь? Давай! Давай! И капитанскому месту сия работа не во вред. Не бойся, не оскоромишься.
В работе хотел беду избыть. Это хилый в слезах беду топит, точит себя и людей жалостью, размазывает её пожиже на солёной водице или иной, что покрепче. А всё это пустое. Одно спасение есть в несчастье – какое бы оно ни было – работа.
До средины дня Шелихов таскал тюки, суетился на причале. И склянки не успели пробить час пополудни, а суда были готовы к выходу в море. Шелихов велел принести ведро воды. Нагнулся у края причала, кивнул матросу:
– Слей. Ополоснусь, забегался, весь в мыле.
Матрос широкой струёй плеснул на шею.
Григорий Иванович ахнул и, фыркая, пошёл гулять ладонями по бокам, спине, груди. Замотал головой, отплёвываясь, поторопил:
– Лей смелей! Лей!
И опять заходил ладонями по телу.
Кивнув благодарно матросу, Григорий Иванович отёрся поданным полотенцем. И поехал к Коху за разрешением на выход судов в море.
– Как в море? – у Коха лицо вытянулось.
– В Трёхсвятительскую гавань суда идут, – сухо ответил Григорий Иванович, – вот судовые бумаги.
Капитан порта изменился в лице.
– Григорий Иванович, Григорий Иванович, – зачастил, заторопился, даже и пришепётывая, хотя раньше с ним такого конфуза не случалось. – Голиков Иван Ларионович разве никаких распоряжений не сделал по компании? И заявлений его никаких не было?
– Были, были, – сказал Шелихов, – и распоряжения, и заявления. Но то дела компанейские. До выхода в море судов отношения не имеющие.
Шелихов знал: задержать галиоты при отписанных бумагах капитан порта не может.
Кох сел и выложил на стол руки в мундирных рукавах. На форменном сукне шитое золото обозначилось. И заметил Шелихов, что рукава широкие у капитана порта, как трубы, и торчат через стол прямо на посетителя. Две огромные дыры, готовые выстрелить. И не было видно у чиновника ни плеч, куда у людей продлеваются руки, ни лица, даже блестящих пуговиц разглядеть было невозможно, и шитый золотом воротник мундира – то уж вовсе странно и необычайно – не проглядывал за выбежавшими вперёд рукавами.
«Сколько же провалилось подношений в эти дыры, – подумал Григорий Иванович, – да и провалится впредь? Ну-ну... Да... Однако с меня, Готлиб Иванович, ты уж потерпи, голубок, как с голого, шишь получишь». И как мог жёстко, веско, словами, за которыми стояли Иркутск, встреча с губернатором, речи генеральские поощрительные, питербурхский покровитель Фёдор Фёдорович Рябов (знал, чем чиновника пронять), бросил нарочито немногословно:
– Недосуг медлить. Суда у причала ждут.
И рукава чиновника со стола сбежали. По бумагам зашустрили бескостные ручонки, ухватили перо, и росчерк необходимый, как раз там, где и надо, обозначился.
Григорий Иванович повернулся и вышел. Не увидел глаз, проколовших ему спину. Да это сейчас Шелихову было ни к чему. Знал он, знал: теперь не один Кох, Готлиб Иванович, уколет его. И не только взглядом, да в спину. В душу бить будут, и наотмашь. Но он был готов ко всему.
Галиоты ушли к вечеру. Всегдашних широких проводов не было. Не ко времени были проводы. В море надо было поспешать, дабы за полу не схватили. Вот так теперь стало.
Шелихов стоял на причале. Суда отдали концы, и весельные лодьи повели их в глубину гавани. Сажень за саженью ширилось расстояние от бортов до стенки, и ширилась чёрная полоса воды между судами и твердью.
Григорий Иванович глянул на воду и отвернулся. Не смог смотреть: больно, чуть не до крика, ударила его в сердце растущая эта полоса. И ежели бы дозволено было ему – собрал бы все силы и перемахнул через провал между галиотом и причалом. Вбил каблуки в судовую палубу. Но такое было невозможно. На матёрой земле должен был он решать новоземельские дела, здесь, с Голиковым, Кохом, Лебедевым-Ласточкиным. Григорий Иванович смотрел вслед медленно уходящим судам и не сдержался, в мыслях ветра попросил, чтобы наполнились паруса и увели корабли. Скрылись бы высокие мачты, перекрестия рей, и даль засинила бы следы галиотов на волнах. Сейчас, когда всё было шатко с компанией и неизвестно даже и то, что назавтра ждёт, Шелихов до конца понял, как прикипел сердцем к новоземельскому делу. Там, у горизонта, с белыми парусами галиотов летела его душа. Напрягая зрение, Шелихов неотрывно следил за уходящими судами и знал, что сделает всё, но не позволит порушить великими трудами, самими жизнями прекрасных людей выстроенный новоземельский дом.
Ни Баранову, ни Бочарову неведомо было происходящее на Большой земле. Галиоту, где в каюте капитана лежало посланное Григорием Ивановичем управителю письмо, надо было ещё океан перейти, и только тогда оно попало бы в руки Баранова. Но путь этот был долог, да, когда бы судно и преодолело неизбежные испытания плаванья и пришло на Кадьяк, Баранов всё одно не узнал бы о постигших компанию невзгодах. Шелихов решил, что не след посвящать новоземельцев в эти тяготы. У них и без того забот было немало. Писал и думал, морщась: «Добывать деньги, изворачиваться здесь, в своре купеческой, самому придётся. Новоземельцы в том не помощники. Что ж смущать их?»
Но, однако, и без письма Шелихова многое из того, что произошло на Большой земле, новоземельцы узнали. И первым на себе почувствовал новое в положении компании Тимофей Портянка.
Тимофея, как ватага пошла закладывать Павловскую крепостцу, с десятком охотников послали на Алеуты промышлять зверя. Дело это было для Портянки привычное, и он с малой ватажкой пришёл на один из островов, сложил шалаши и начал промысел.
Первые дни всё шло успешно: зверя ватажка нашла, и Тимофей не сомневался, что промысел будет добрым. Но решил отыскать и новые лежбища. То, что было известно, считай, под руку взяли, а Портянка вперёд заглядывал. Мужик, Известно, был бойкий. С двумя охотниками под парусом пошёл он к соседнему острову.
Вышли рано, день едва начинался, но тяжёлая, обильная роса – Тимофей, идя к берегу от шалашей, до колена портки вымочил – показывала: будет вёдро, в море можно выходить без тревоги.
Негромко переговариваясь, ватажники столкнули на воду байдару, подняли парус. Тянувший от берега ветер хорошо повёл по спокойной волне.
Океан дышал мерно, ровно, вода вздымалась громадой и так же, без всплесков, опускалась, чтобы через минуту подняться вновь, в известном только ей, миллионами лет выверенном, ритмичном движении. От океана веяло спокойствием, ничем не тревожимой уверенностью, и Тимофей, сидя под парусом, не ждал неожиданностей.
К соседнему малому острову подошли через час. Со скал навстречу сорвались чайки, кайры[20]20
Кайры – род птиц семейства чистиковых. Гнездятся на северных побережьях Евразии и Северной Америки (на птичьих базарах).
[Закрыть] – заорали, забили крыльями над байдарой. Тимофей, быстрыми глазами оглядывая мрачно и грозно вздымавшиеся скалы, отвёл рукой замешкавшегося у паруса ватажника, взялся за шкоты. У скал опасно вскипала волна. Пустив байдару вдоль прибойной полосы, Тимофей решил обойти скалы и с подветренной стороны пристать к берегу.
Портянка наматывал шкот на руку, когда неожиданный порыв ветра ударил в парус. Тимофея так рвануло за руку, что он чуть не упал в море. Байдару резко накренило. И тут что-то щёлкнуло в борт. Тимофей, борясь с парусом, оглянулся и с удивлением увидел в борту аккуратную круглую дырку. Он мгновенно вскинул голову и, к ещё большему удивлению, успел заметить над скалой тающий белый дымок. Это мог быть только след ружейного выстрела.
Парус щёлкал, бился и полоскал в безветрии, байдару относило к скалам. Тимофей, откидываясь на спину, натянул шкот и переложил парус. Встав под ветер, байдара пошла вдоль прибоя. Скоро миновали скалы и вышли как раз туда, куда и правил Тимофей. Портянку занимало теперь только одно: кто стрелял по байдаре?
Заведя лодью под укрытие скалы, с которой был сделан выстрел, Портянка в другой раз переложил парус и пристал к берегу.
– Ну, Тимофей, – сказал сутулый, длиннорукий охотник, ощупав дыру в борту байдары, – били прицельно. Как ещё не зацепило никого?
Повернулся и, распрямляя гнутую спину, глянул на скалу. Но там только ветер трепал редкие кусты талины да чайки вились белыми лоскутами. Сутулый вновь оборотился к Тимофею, и Портянка отметил: глаза смотрели внимательно и сосредоточенно.
Второй охотник, моложе Сутулого и, видать, менее мятый жизнью, оглядев дыру, засомневался, что это пуля ударила:
– А может, тварь какая морская ткнула? – Поднял курносое лицо от борта. И весёлый его нос вздёрнулся. – Здесь какой только погани нет.
Сутулый и слушать не стал.
– Ты, паря, – сказал, – помолчи. Такая тварь в лоб клюнет, и Курщины своей не увидишь. Понял?
Парень заморгал глазами.
Тимофей молчал. Не разузнать, кто стрелял, он не мог. И дело было не только в том, что в часе хода на лёгкой байдаре они вели промысел морского зверя, а значит, всё время затылком ждали бы: вот сей миг выстрел в спину грохнет, – но и в том, что Алеутские острова были Российской державы владения, и непременно знать следовало – кто посмел на сих землях на россиян оружие поднять?
Скалистый берег был крут, но Тимофей, хватаясь за жиденькие кустики, упорно лез вверх, хотя ноги срывались, кустики обламывались под рукой, и уже через несколько сажен пот залил ему глаза. Тимофей, остановившись, ладонью отёр лицо. Огляделся. Он запомнил, где увидел пороховой дымок, и надеялся найти следы.
Охотники поспевали за ним. Сутулый, понравившийся Тимофею спокойным взглядом, дышал мощно, как лось, ломящийся сквозь лес, и пёр по скале, будто не испытывая труда. Молодой был не так боек, но всё же не отставал от него.
Тимофей поправил за спиной ружьё и, ещё раз приметившись взглядом к месту, где, казалось, увидел он белый дымок, полез выше, обрушивая каблуками камни.
Через четверть часа они добрались до вершины и, пройдя по широкому карнизу, нависавшему над морем, вышли к месту, откуда грянул выстрел. Присев, Тимофей шарил глазами по жёсткой траве, пучками покрывавшей скалу. Дыхание рвалось из груди. Осторожно переступая, он оглядывал карниз шаг за шагом, но следов не было. Сутулый неожиданно сказал:
– Вот след.
Две царапины проглядывали на синеватом лишайнике, укрывавшем камень, словно подушка.
Сутулый сказал:
– В сапогах был. – Помолчал, кривя губы, и добавил: – В сапогах, подбитых гвоздями. – Перекатил глаза на Тимофея: – Понял?
Тимофей снял армяк и с упорством, удивившим Сутулого, облазил на карачках карниз. И всё же охотник, но не он нашёл второй след. Стрелявший оставил его на каменной осыпи, где карниз, поворачивая, уходил со скалы к широкому спуску в глубину острова. Как Сутулому удалось разглядеть след, было удивительно, но он-таки высмотрел подле сдвинутого камня вдавленный полукруг от каблука. Шагая по осыпи, человек сдвинул камень и наследил.
Оглядев след, Тимофей откачнулся в сторону и тяжело сел на землю. Взглянул на Сутулого. Тот, закурив, с раздумьем на лице, не отводил взгляда от вдавлины у камня. Сплюнул в сторону, вскинул глаза на Тимофея и не словами, взглядом спросил: «Ну, паря, как?» Тимофей дотронулся рукой до лица, укололся о щетину и, уже твёрдо, цепко ухватив за подбородок, мял и мял лицо пальцами. Не отступала мысль: «Сапог с каблуком, подбитый гвоздями? След не алеута и не индейца. Но чей?»
Сутулый присел рядом. Молодой охотник топтался тут же.
– Садись, – сказал ему Тимофей. – Не маячь перед глазами.
Тот сел.
– Я третий год на новых землях, – сказал Сутулый, – и ни одного алеута в сапогах не видел.
Тимофей встал, осыпая каменное крошево каблуками.
– Пойдём, – сказал зло, – поглядим, кто это. Остров-то от края до края не запыхавшись можно обежать. Куда ему уйти? Пошли.
Охотники поднялись.
Тимофей шёл первым. С осторожностью отводил рукой кустарник, взглядывал и ступал, только убедившись, что впереди никого нет. В душе росла тревога, чувство опасности волновало больше и больше, вползая в сознание холодком страха. Портянка заметил, что замедляет шаги, и, нехорошо улыбнувшись, осадил себя: «Ну что ты, аль кишка тонка?» Зашагал шире.
Они прошли довольно далеко в глубину острова, когда Тимофею вроде бы послышались голоса. Он остановился и, предупреждая идущих следом охотников, поднял руку. Прислушался. Голосов не было слышно. Ветер посвистывал в кустах талины, да ровно гудело море. Он сделал шаг, другой – и вновь услышал голоса. Теперь явственно. Тимофей замер, вглядываясь вперёд.
Кустарник, через который они шли, кончался, дальше лежала открытая поляна. За ней угадывалось море: шум волн стал много слышней.
Тимофей лёг и пополз, стараясь как можно плотней прижиматься к земле. Полы армяка цеплялись за корневища.
Кустарник кончился. Припадая к земле, Тимофей выглянул из-за коряжины, выброшенной далеко на берег осенними штормами.
В двух саженях, на краю поляны, стояли трое, и Тимофей сразу понял, что это русские. За ними, скрытые срезом берега, но обозначавшиеся высокими мачтами, стояли две лодьи.
Тимофей подумал, что там, у лодей, есть ещё люди. На двух байдарах прийти на остров только три человека никак не могли.
Портянка повернул голову, оглянулся.
Шумно дыша, к нему подполз Сутулый и тоже увидел стоящих на берегу. Сказал, переводя дыхание:
– Лебедевцы. Я того мужика, что стоит ближе к берегу, знаю. Стенька Каюмов, охотский.
Тимофей вгляделся в мужиков на берегу. Однако никого из них он не знал.
– Точно, – повторил Сутулый, отдышавшись, – лебедевцы это. Кота промышляют. Стенька и влепил в нас пулю. Надо уходить. Побьют они нас, как пить дать, побьют. Стенька жадный до зверя.
Пока он говорил, на берегу что-то произошло. Один из стоящих спрыгнул с обрыва к морю. Оттуда крикнул неразборчивое двум оставшимся. Мужик, которого Сутулый назвал Стенькой, отвечая невидимому Тимофею человеку, махнул в сторону кустов, где затаились шелиховцы.
– Уходить, уходить, Тимофей, надо, – заторопил Сутулый, – сейчас сюда тронут.
Тимофей и сам видел, что надо уходить. Тот, кто первую пулю влепил, со второй не задержится.
Уходили они поспешая. И это их спасло. Едва-едва они добрались до байдары, со скалы грянул выстрел. Пуля зарылась в песок чуть в стороне от прыгнувшего последним в лодью Тимофея. Портянка бросился к парусу. На счастье, ветер усилился, и байдара легко набрала скорость. В борт щёлкнула ещё пуля. Портянка резко взял в сторону, и в это мгновение его ударило выше уха...
Портянка объявился в Чиннакском заливе с разбитой головой. Рассказ Тимофея изумил не только Баранова, но и повидавшего разное на новых землях Кильсея. Слушая Портянку, Кильсей ушёл подбородком в ворот армяка и слова не сказал, только крякнул досадно.
Баранов обвёл взглядом ватажников.
Феодосий, голову избочив, глядел в огонь. Единственный его глаз был полуприкрыт тонким веком.
Кондратий постукивал ребром широкой ладони о колено и тоже молчал.
Задумался Бочаров.
– Что молчите? – спросил Баранов. – Разбой ведь это. – И повторил убеждённо: – Разбой.
– Оно так, – начал Кильсей, – иначе не назовёшь. Но на то Стеньке хозяин – Лебедев – волю дал. Иного быть не может.
– Нет, – развёл руками Баранов, – не верю.
Заходил по комнате. Комната была большая, с тремя высокими окнами, из которых широко открывался Чиннакский залив. Дом был новый, Баранов в нём только поселился. Рядом стояли и другие дома, подведённые под крыши, за ними видны были башни крепостцы, иные даже с затейливыми бочками и полубочками поверху. В открытых люках башен поблескивали пушечные жерла.
– Как такое быть может? – воскликнул Баранов.
В разговор вступил Феодосий.
– Может, может, – сказал ворчливо и отвёл глаз от огня в очаге. – Стенька Каюмов, конечно, разбойник, но и он без хозяйского на то позволения не стал бы стрелять по байдаре. – Выпрямился на лавке.
– Голова у Стеньки небось есть всё же, – поддержал Феодосия Кондратий, – знает он, что рано или поздно, а в Охотск возвращаться надо.
Баранов подался к Кильсею с надеждой, что он встанет на его сторону, но тот, наконец разлепив губы, согласился со старыми ватажниками.
– Непременно, – сказал, – была на стрельбу воля хозяина. Видать, драка на Большой земле вышла. – Качнул косматой головой. – Ей-ей, драка, иного не мыслю. Там, там, в Охотске, а скорее, в Иркутске аукнулось, а мы здесь слышим отголосок.
Мудрый был старик, попал в точку. И Феодосий, блеснув кривым оком, подтвердил:
– Верно, пиво там пили, здесь похмелье.
Кондратий, поёрзав на лавке, предложил:
– А не собраться ли нам, да и вышибить их вон с Алеут?
Все оборотили к нему лица.
– Они по нашим пальбу открыли, а мы обложим их, и...
Молча взглядывавший Тимофей поправил рукой кровавую тряпку на голове и прервал Кондратия:
– Негоже это, дядя Кондратий. Негоже. Русские русских, выходит, бить будут? Нет, негоже.
И Баранов сурово сказал:
– Дракой прав не будешь! На такое не пойдём. – Лицо его сделалось, как всегда, строгим и волевым. – Ты, Кондратий, – закончил он убеждённо, – этого не говорил, и мы такого не слышали.
В открытом очаге упало полено, взметнулись искры, отсветы огня пробежали по лицам. Пламя лизало завивающуюся бересту, окручивало жаром.
В этот раз ничего не было решено.
Весь день Баранов провёл на стройке. И хотя дел было много – только успевай, – а мысли возвращались и возвращались к утреннему разговору. Вспоминал он свои деньги купецкие. В голову шли ссоры на ярмарках, подложные бумаги, обман, обсчёт при передаче товаров. Виделись яростные глаза приказчиков, завистливые взгляды компаньонов, жадные руки. Вспомнил своё разорение – случай-то недавний, подумал: «Да, от купцов чего хочешь ждать можно». Но и возразил: «Но такое?.. По лодьям стрельбу открыть?»
В середине дня, не выдержав, управитель подошёл к Бочарову.
Капитан с мужиками – собрали из ватаги всех, кто по корабельному делу соображал, – строил байдары и малые карбасы. О больших судах пока только мечтали.
Управитель отозвал Бочарова в сторону.
– Ты утром отмолчался, – заглянул в глаза, – а что думаешь-то?
Бочаров присел на подвернувшееся бревно, снизу вверх глянул на управителя и ответил просто:
– Я всё больше на море, Александр Андреевич, но думаю – Кильсей прав. Без лебедевского слова не обошлось.
Баранов присел рядом, повернулся лицом к капитану.
– Что же делать?
– Без лежбищ алеутских нам, Александр Андреевич, не обойтись, – сказал Бочаров. – Меха там. И нам след большую ватагу на Алеуты послать. Тогда уж они не попрут. Побоятся. Иного не вижу.
Баранов долго-долго смотрел на Бочарова, сосредоточенно чертившего на земле прутиком, сказал:
– Ну вот тебя и пошлём. А?
Бочаров, бросив прутик, засмеялся:
– Что ж ты меня, Александр Андреевич, не жалеешь? Как дырка – так туда и ткнёшь.
– А кого иного пошлю? Портянку? Так у него голова разбита. Отлежаться надо. Да и видишь – не совладал он с лебедевдами. А ты, знаю, совладаешь. – Взмахнул рукой: – Совладаешь, точно.
Ввечеру в доме управителя вновь собрались те же, что и поутру. Не было только Тимофея. Он слёг.
Баранов начал с того, что направить следует на Алеуты Бочарова с большой ватагой. Заговорили было, что неплохо с ватажниками и коняг послать, но Баранов, подумав, возразил:
– Нет, – сказал, – коняг в это дело не будем путать. Сами разберёмся.
На том и порешили.
Через три дня (надо было спешить, на Алеутах оставались охотники из ватажки Тимофея) Бочаров на пятнадцати байдарах вышел из Чиннакского залива.
– Нет, нет, – сказала Наталья Алексеевна Шелихову, – одного в Иркутск я тебя не пущу.
Великое это дело для мужика, когда жене не только его успех, но и боль по плечу.
Наталья Алексеевна вышла на крыльцо, туго-натуго перевязанная пуховым платком, что и греет не хуже печи, и красит бабу, как весна берёзку. Конюх – на что грубый был мужик, облом обломом, – а взгляд задержал на хозяйке, засмотрелся. Да оно и любой засмотрелся бы: высока, стройна, свежа была Наталья Алексеевна. И необыкновенно цвели на её лице глаза. Не лукавили они, не было в них той стыдной жадности, что, как мёд пчелу, притягивает мужиков, а были они покойны, глубоки, и при всём том ликовало в них извечное, природой данное женское счастье – любить. Ан не кричали они, не манили, а несли в себе прекрасное это чувство так естественно, просто, как несёт сверкающую, тяжёлую каплю росы таёжный цветок разгорающимся утром.
Шелихов прилаживал в задку возка поклажу. Лицо было хмуро и жёлто. Наталья Алексеевна озабоченно оглядела его. Конюх перехватил её взгляд и понял: она при нужде и топор возьмёт, но обережёт мужа. Конюх шагнул к Шелихову, корявой рукой подхватил короб, что никак не могли приладить, сказал неожиданно мягко:
– Садись, садись. Я прилажу.
...Жеребец вынес из ворот так бойко, как ежели бы скакали на праздник.
В тайге вовсю распоряжалась осень.
Нет спору: красиво таёжное лето. Пышно цветёт золотая розга, пылают под щедрым солнцем жарки, нежнейшей зелёной опушью одеваются лиственницы, и трогательные, хрупкие кисти молодого игольчатого побега выбиваются на концах тяжёлых еловых лап. Тайга звенит от тугого, мощного гудения пчелы, пьянит сладким запахом плавящейся на солнце смолы сосняка. Но осень в тайге ещё более удивительная пора. Пожухнут, пригасят цвет травы, уймутся таёжные цветы, но сразу же после первых зазимков тайга озарится полыхающим пожаром красок необыкновенно преображённого листа. Глаз не успевает схватить богатство оттенков бушующей цветной метели. Осень в тайге пахнет горькой прелью того вина, что будит глубокие воспоминания и заставляет задуматься – зачем пришёл ты в этот мир.
Шелиховский возок бежал меж расступающихся деревьев. Григорий Иванович глядел на тайгу, на сидящую рядом Наталью Алексеевну и думал, что счастье ему привалило с ней. «За океан со мной ходила, – размышлял, – куда и не каждый мужик отважится пойти. На злых волнах качалась, зимовала в землянке под вой бесконечной пурги. И сейчас едет в Иркутск. А что там? Может, позор и яма долговая?» Хмурился, запахивал тулупчик. Мысли приходили разные. «Вот мужики баб бьют, бросают, иных ищут. Бьют от отчаяния, от зла на жизнь ломаную. А всё ведь, конечно, от своей слабости. Только от слабости. Там не смог, здесь не сделал, ну и... И бросают баб, – думал, – от слабости. Эта тяжела, считают, ан полегче найду. И детей бьют от слабости. У сильного они и без того и мягки и послушны».
Шелихов освободил руку, обнял Наталью Алексеевну. Она взглянула на него с благодарностью. Нет, не на подушке пришептала она своё счастье. Подушка, конечно, сладка, ан жизнь-то не одна сладость. Нет...
Иркутск неожиданно встретил Шелихова радостью. Примечено: коль шибко кручинишься – тебе обязательно облегчение выйдет. Трудно сказать, как это получается, но нужно думать – по природе выпадает, что человеку в случае крутом необходимо послабление, дабы не надорвался он и на остатнюю жизнь сил у него хватило.
Приехали, а наутро, чуть свет, чиновник из губернаторства постучался в дверь. Когда вошёл он в дом, Шелихов решил: «Ну, началось. Сейчас выложит горячих калачей, что не прожуёшь». Насупился. Но чиновник, поздоровавшись, назвал Григория Ивановича «почтеннейшим» и сообщил с поклоном, что его любезно ждут в губернаторстве.
Дальше пошло и вовсе удивительное.
В губернаторстве чиновник рангом повыше, чем утреннего, усадил Шелихова на стул, сам сел напротив и, приятно улыбаясь, сказал, что вопрос об участии компании в экспедиции в Японию решён благосклонно. Сложив умильно губы, выговорил с сердечными придыханиями: на то-де есть высшая воля императрицы. Глаза чиновника увлажнились, подчёркивая важность сообщённого.
– Вам, Григорий Иванович, – сказал он, прижимая холёную руку к груди, – следует встретиться с Эрихом Лаксманом, на которого возложена высокая честь осуществить последние приготовления к экспедиции.
Чиновник откинулся на спинку стула, внимательно поглядывая на Шелихова. Прикидывал – хитрая душа, – какое впечатление производят его слова на купца. Шелихов ждал, что будет дальше. Услышанное было лестно, но заковыка, и немалая, мешала осуществлению сего прожекта. Когда Шелихов добивался участия в экспедиции, компании денег было не занимать. Сейчас всё это становилось пустым, так как компанейская касса лишилась голиковского капитала, и ныне – куда там экспедиция – на хлеб новоземельцам не хватало. Нечем было покрыть долги.
Шелихов молчал.
Чиновник покойно сложил на коленях ладони, голову склонил к плечу. В глазах мелькнула догадка, заиграла чёртом в глубине: «Знаю, знаю, всё знаю». Да оно и не диво. О том, что Голиков капиталы из компании взял, знал в Иркутске и мальчишка в худой лавке. Такое в карман не спрячешь. Да Голиков Иван Ларионович, наверное сказать можно, вестей этих и не прятал. Во все колокола раззвонили новость по городу.
Чиновник принял руку с колен и, решив, что испытывать Шелихова хватит, сообщил и другое. Не прямо, но так, что ясно стало и из окольных слов, сказал о воле императорской проявить заботу о компании.
– Покровители ваши питербурхские великое благоволение вам оказывают. Счастливы вы, Григорий Иванович, в покровителях.
Перед Шелиховым встало властное, тяжёлое лицо Воронцова, глянули умные, усталые глаза Фёдора Фёдоровича Рябова. «Вот оно, откуда теплом потянуло, – подумал с радостью, – ай кстати, ай спасибо». И чиновник шелиховскую радость прочёл по его лицу, хотя тот не выдал чувства и малым движением. Глаза чиновника сделались задумчивы, затуманились, словно вдаль заглянули.
– Россия, – сказал он совсем иным тоном, чем прежде, – издревле не законами управлялась, но людьми. – Пожевал губами и протянул не то с огорчением, не то с раздумьем: – Людьми... В сём случае приняло это счастливый оборот. – И тут же, будто спохватившись, что сказал лишнее, прежним голосом сообщил: – Видеть вас желает его превосходительство губернатор.
Губернатор принял Шелихова тотчас.
К тому, что стало известно Григорию Ивановичу, губернатор добавил:
– О затруднениях компании – в связи с тем, что Голиков Иван Ларионович капиталы изъял из кассы, – знаю. Я соберу, однако, иркутских купцов и сообщу им о высочайшей воле иметь заботу о компании. – Глаза генерала строго округлились. – Убеждён, – голос его окреп и зазвучал не допускающей возражений твёрдостью, – платежи компании будут отсрочены и купечество откроет должный кредит.