Текст книги "Шелихов. Русская Америка"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
– Совет? Постой.
Иван Андреевич сказал домашнему человеку:
– Пойди, позови приказчика. – Оборотился к Шелихову. – Есть у меня один. Ты его не знаешь. Из столичных. Сейчас много люду разного в Охотск понаехало. Из бывших чиновников. Хлюст, но боек, ох боек. Поможет. Да ты пей чай, пей!
Чашку подсунул. Пальцами, которые только-только к груди прижимал, на краю стола поиграл, словно бы добирался до чего-то, ухватить хотел, но оно не давалось. Пальцы шевелились, подёргивались, царапали не по-стариковски крепкими ногтями по скатерти.
«А ведь старик-то лабазы мои обсчитывает, – неожиданно подумал Шелихов, – точно пальцами бумажки слюнит... Ах ты... – И тут сама собой выскочила у него в мыслях поговорка: «С медведем дружись, а за топор держись».
Лебедев, словно угадав, о чём подумал Григорий Иванович, пальцы унял. Ладошки ровненько на скатерть положил. Сказал приветливо:
– Вареньица сладкого откушай.
В комнате было жарко натоплено, свистал соловей, самовар уютно пар пускал, но в груди у Григория Ивановича холодной стынью наливалась тревога. На Кадьяке, да и не только на Кадьяке, а и в Кенаях, и по другим новым местам ждали хлеб, а он лежит в Охотске. Торопиться, торопиться надобно было изо всех сил, а как торопиться? Одно только колесо и могло укатить в таком разе – деньги.
Приказчик вбежал в комнату на вёртких ножках. Переступил через порог и поклонился низко. И всё по чину: сначала иконам в красном углу, затем хозяину и только после гостю. Лицо умильное и словно маслом смазано. Глаза ликующие. Сюртучок на нём пёстренький, столичный, но потёртый местами, туфли с пряжкой медной. Ножкой приказчик шаркнул. Согнулся привычно. Спина у человека была гибкая. Одним словом, столичным духом от него пахнуло. Помнил, помнил Шелихов, как чиновники в столице кланяются. Умельцы. Другой так изогнётся, так шею гибко наклонит, так плечами нырнёт – ну, скажешь, этот уж точно начальство чтит или даже, более того, – любит и бдит за начальников своих. Таких здесь не видел ещё Григорий Иванович. Ан вон появились.
– Да ты подойди, – сказал Иван Андреевич приказчику, – подойди поближе. Чайку откушай. А ежели хошь – и водочки отпробуй!
Приказчик лицом скис. Сказал скромно:
– Оно бы и в самый раз, и неплохо. – И вроде застеснялся своей смелости. Добавил в оправдание: – Она-то, горькая, для здоровья пользительна. – И опять застеснялся. Глаза сморгнули. Лицо страдательную фигуру изобразило: в кулачок собралось и морщинки по нему побежали.
– Знаю, – протянул Иван Андреевич с сомнением, но велел водку подать.
Столичный водку пил, как голубь росу. Головёнку закинул, горлышком поиграл и только после того напиток пустил внутрь. Стало видно, что человек бывалый. Так-то пивать водицу сею учиться надобно долго.
Ладошкой приказчик помахал на себя, утёр губы и взглянул на Лебедева.
– Слушаю, – сказал враз просветлевшим голосом. Щёки у него заалели.
– Да вот деньги нужны купцу, – сказал Иван Андреевич и показал на Шелихова.
Приказчик живо к гостю оборотился. Глаз едучий до затылка, казалось, Шелихова пронзил.
– Григорию Ивановичу? – развёл руками. – Деньги? Вот задача... Да ему кто откажет? – Изумление лицом выразил. Подлинно изумился или к тому вид сделал – неведомо.
Иван Андреевич неловкость почувствовал. Сурово поджал губы, сказал со злинкой:
– Ты не балабонь чего непопадя. Говорят тебе, деньги нужны – значит, нужны. Ответствуй по делу.
Столичный изогнулся.
– Что же ответствовать? Где деньги в Охотске берут – Григорий Иванович и сам небось знает, – хихикнул. – Под процентик такому купцу завсегда дадут. – И руку к рюмке. Несмело так, будто боясь: по руке не шлепнут ли.
Лебедев, как великую тяжесть, графин приподнял. Набултыхал в рюмку без всякого удовольствия.
– Не много для здоровья-то будет, – спросил, – а?
– Нет, нет, – звякнул тонким голоском приказчик, – мы по сырому климату в Питербурхе к этому очень привычны. – А? Под процентик, говорю, взять можно.
Иван Андреевич ничего не ответил, и столичный всё уразумел. Запел не хуже соловья на окошке:
– На слово-то теперь и поп не верит. Расписочка надобна. А о проценте можно поговорить. Сумма небось солидная требуется. Ну и попросим процентик поубавить. Это можно, расстараемся. Можно.
«Так, – подумал Григорий Иванович, – вот, значит, куда меня ведут». И, наваливаясь широкой грудью на стол, приблизил лицо к Лебедеву.
Столичный на краю стола смолк, как подавился.
– Иван Андреевич, – сказал с твёрдостью Шелихов, – а промашку ты не даёшь? Что ж под долги меня толкаешь? Ты ведь компаньон. Компания от долгов-то потеряет много.
– А я и паи у компании возьму, – сказал Лебедев. Глаза его из-под бровей выглянули. – Приметь – возьму. Не святой я, прости господи, и цепи на шею мне ни к чему. Грехов много, в святые всё одно не выйду. Это вы с Голиковым в святые рвётесь. Конец компании. Конец! – Улыбка сломала губы в бороде у купца. Глаза смотрели в упор, с насмешкой. – Мне медали, как вам с Голиковым, царица не даёт, да и не нужны они мне. Мы люди простые, нам денежки надобны. Оттого-то по чужим домам не ходим и не просим. Так-то вот. И запомни, как бывшему компаньону говорю: на весь мир пирог не спечёшь. – Зло трепетнул ноздрями. Даже сморгнул от гнева.
Шелихов изумился. «Откуда лютость такая? Отчего уж так ненавистна ему компания? Царские медали, шпажонки жалкие? Нет, – сказал себе, – это не то. Здесь другое, но что?» Да так ответа и не нашёл. Встал из-за стола, громыхнул стулом:
– Ну, гляди, Иван Андреевич, может, пожалеешь. – Более говорить было не о чем.
Шелихов шагнул к дверям и вышел. Каблуки ботфортов чётко простучали через сени, затихли на ступеньках крыльца.
Иван Андреевич, вслушиваясь в стук каблуков, стоял молча. А когда смолкли шаги, вдруг поднял руку и ухватил себя за бороду.
Столичный смотрел во все глаза.
Иван Андреевич растрепал дремучий волос, но тут же, огладив бороду, сказал:
– Ты к этим-то, что денежки в рост дают, – добеги. Гришка к ним придёт. Другой дороги у него нет. Подумаем. – Лицо у Ивана Андреевича пошло пятнами. Кровь, видать, взыграла. Разволновался купец.
Приказчик согнулся низко.
Шелихов сбежал с крыльца. Лицо горело, словно нахлестали его. Под каблуком хрустнул ледок. И пока шагал по двору, всё трещало и трещало под ногами, словно кто хохотал вслед, сухо кашлял, перхал горлом, давясь издёвкой.
У ворот Шелихов остановился, оглянулся.
Дом Ивана Андреевича горбился цепным псом. В окнах горело солнце. И показалось Григорию Ивановичу, что пылающие в закатных лучах стёкла – как зубы разверстой в бешеном лае пасти. Боль и обида комом стали в горле.
Так началась долгая тяжба.
На Кадьяке ожидали галиот. Весть давно получили, что он придёт, но галиота не было. Проходили назначенные сроки, к ним прибавляли дни на случай, но проходило и это время. Горизонт был пустынен, только чайки ломали над морем крылья. Тоскливо кричали, как кричат они всегда, когда ждут и никак не дождутся на берегу прихода судна. А над островом ветер гнал тяжёлые тучи, и надо было ожидать – вот-вот сорвётся снег. Тучи шли низко, цеплялись рваными космами за прибрежные утёсы, падали на море крутящимися воронками, говоря с очевидностью: подступают осенние свирепые шторма. Какой уж галиот? При такой погоде никакому галиоту не прийти. Но подумать так – не то уж что сказать – никто не смел. Скрепя души, люди помалкивали до времени.
По приказу Евстрата Ивановича Деларова – управителя американских земель Северо-Восточной компании – ватажников на сторожевой башне заменяли трижды в день. Надеялись – свежим глазом смотреть будут острее и небось выглядят в измятом непогодью море долгожданные паруса.
Но и это не помогло.
Море свирепо било в берег, метался над крепостцой срываемый с труб горький рыжий дым, и мутно становилось на душе у ватажника, глядевшего с высоты сторожевой башни в пустынный морской простор. Ох мутно... Ни один в затылке поскрёб изломанными ногтями.
Деларов велел на щебёнистом утёсе, поднявшемся над Трёхсвятительской бухтой, по ночам жечь смолье. Резкий ветер, как мехи, раздувал костёр, пламя вскидывалось к тучам, моталось, плясало багровыми отблесками на волнах неспокойной бухты. Приникнув в ночи к тёмному берегу, крепостца ждала: вот в следующий миг с моря ударит пушка подходящего галиота. Люди спали вполглаза. Но над крышами только свистел ветер. Неуютно, надсадно, зло. Похохатывал с кривой усмешкой: «Хе-хе-хе, ребята, надую я вам беду-у-у...» Только так и понимался разбойный тот свист. Без хлеба зима была страшна.
Евстрат Иванович людей бодрил, но и сам ночами спал плохо. Сон обходил его, как песец охотника в тундре. Задремлет старик и тут же, словно от толчка, проснётся. «Ай пушка ударила?» Но нет. То сердце бьётся. Да так нехорошо, неровно. А ветер воет над избами, рвёт дёрн, которым ватажники обкладывали крыши, остерегаясь пожаров. Не приведи господь ждать в такую ночь. Да ещё ждать человеку, годами нагруженному. Ночью старому тяжелее, чем молодому. У молодого за душой немного, а старому есть о чём подумать, пожалеть, рассудить, когда сон не идёт. А он не идёт к старикам, и мысли текут, текут по известным только им путям, и глаза выглядывают в темноте странные лица, может, встречавшиеся, а может, не встречавшиеся за долгую жизнь, но всё одно – покоя нет.
Проснувшись, Евстрат Иванович нашарил неверной рукой кресало, высек искру, разживил трут и вздул фонарь. Постоял, настороженно прислушиваясь. Но нет и нет. Ветер, только ветер.
Печь погасла.
Деларов разворошил угли. Из тёмной осыпающейся золы выглянул тёплый глазок. Евстрат Иванович корявыми пальцами уложил на угли сухие лучинки. Подождал. Из-под лучин выбился язычок пламени, и огонь ровно и сильно обнял сухое дерево. Пламя загудело, разгоняя невесёлые мысли.
Деларов сел на чурбак возле печи и задумался. Лицо его высветилось светом, который озаряет человека, глубоко заглянувшего в душу. Ничто не меняется в чертах лица. Они остаются такими же, но только проступают резче, отчётливее и полнее, явственнее выказывают натуру.
Ещё с весны Деларов договорился с Шелиховым, что сдаст управление над землями. Он своё сделал. Его не в чем было упрекнуть компании. Да и перед собой был чист. Здесь всё давалось трудно, и он устал, как может устать человек от непосильной тяжести.
Каждая зима на новых землях была испытанием. Евстрат Иванович знал суровые сибирские зимы, но и самая жестокая зима на матёрой земле не в пример была островной. Избы в крепостце, хотя и строенные добро, промерзали насквозь, наледь держалась в углах и при пылающих во все дни печах. Но морозы были не самым большим злом.
Ветры изнуряли сильнее и злей. Ветры разваливали крыши изб, заносили крепостцу выше стен снежными заметями и ревели, выматывая душу у самых крепких. Ветры бились о стены, плакали, ухали, и на миг не давая забыть о родной избе на далёкой земле, где расцветает по весне черёмуха, где девки поют у околицы и ждут тебя который уже год, всё высматривая на дороге. Ветры кричали, жаловались, вопили, и иной, зажав ладонями уши, валился на топчан, побелев глазами и стиснув зубы.
Ветры были проклятием здешних мест.
Незаметно, исподволь рождались они. Тишь над островом. Небо ясное. Но вот чуть качнуло ветви талины, тронуло рябью гладкую поверхность бухты, заплескались паруса байдар, и торопись, спеши, сбиваясь с ног, убрать паруса, принайтовить на берегу всё, что может быть снесено, так как в следующий миг упадёт с ясного неба вихрь и закружится, запляшет, завоет неудержимый тайфун.
Зимой было ещё страшней.
Ослепительно сверкают снега, обжигая глаза, неподвижен воздух, но вот побежала, заиграла в солнечных лучах игольчатыми брызгами пороша, завихрилась заметью, и не мешкая ложись лицом вниз под корягу, под утёс ли, ежели тебя вдали от жилья застала непогодь, хоронись за плотной дверью в избе – началась пурга. И будет ли она метаться над островом неделю или две – никто не ведает. Так же, как никто не ведает – останется ли после неё живым или нет.
Но для того чтобы, хотя и вот так вот, в холода и пурги просидеть за стенами изб, надо было в путину рыбы запасти на долгие дни зимы. Рыба была всем для ватажников. Её солили, вялили, жарили, ею кормили собак, она была приманкой в капканах, жиром рыбы освещали избы.
В путину люди выматывались до предела.
В море рыбы много. В такое и поверить трудно: косяки шли стеной, упирались в берег, и по рыбе пешком можно было идти. Но рыбу нужно было поднять сетями, распластать, засолить, закатать в бочки. Путина была коротка на острову. Лосось подходил разом, и ни дня, ни ночи никто не знал.
Евстрат Иванович в свете печи взглянул на руки. Роговой наволочью бугрились на ладонях набитые на вёслах мозоли, белыми стебками прохватывали руки шрамы. Тоже – путина. Пластал рыбу – и от усталости, от пригибающей плечи слабости нет-нет, а порол руки ножом. Нож привычно ходил в пальцах, но вот и до живого доставал. А в рану соль. Как уберечься? По локти в соли изо дня в день. Соль рану ест. И язвы такие заживали долго. А Деларову, не в пример другим, меньше доставалось на путине. У него, помимо рыбы, было много забот. Рыба – так, в минуту лёгкую. На берегу, на ветерке, под ласковым солнцем постоять. Забава. Не больше. Ватажники же по суткам ломались на вёслах, у сетей, в кровь, до живой кости, сбивали ноги на острых прибрежных камнях. Хоть ползи, а двигай. Да они и ползли. Сети-то поднять надо, и за тебя никто этого не сделает.
Но, как ни трудна путина, а всё одно – праздник для ватажников. Весёлая осенняя пора. Хороша рыба, живое серебро, литой, как жакан на медведя, пудовый лосось.
Главным трудом был морской зверь.
Богата шкура морского кота. Нет мягче, шелковистее, теплее её. Искрами играет густой мех. Денег больших стоит кот. С тощим карманом и не подступайся. Когда о таком мехе речь заходит – глаза купца загораются нехорошим огнём.
Но кота непросто взять.
Евстрат Иванович поправил огонь в печи. Бросил кочергу. Металл звякнул глухо. Деларов знал, как берут кота. До зверя необыкновенного вначале доплыть надо через суровое море, и уж это многого стоит. Не один из команды, – зашитый в холстину, с ядром в ногах, – уйдёт в неласковую морскую волну. Только брызги да чайки прокричат над ним, а крест поставить негде.
Раздирая, калеча тело о скалы, зверя выследить надо. А он сторожек и места для лёжки выискивает тайные. Ну а как найдёшь да возьмёшь зверя – шкуру выделать подлежит. Вымочить во многих водах, травах, во многом коренье, вымездрить, выкатать, выдержать долгие месяцы в холе, и только тогда мех зрелость наберёт и поспеет. Он и дорог, потому как труда в нём не сосчитать. Добытчики с промысла идут, знай – всё отдали. Шатает человека, и он, коли доберётся до жилья, упадёт, и, пока не отлежится, не тронь его. Пустое. Вымотался. Так и лошадь не загоняют. Сдохнет животина. А человек выдюживал.
Но не эго сутулило плечи Евстрату Ивановичу. Работа, как ни тяжка, а выполнить её можно, коли желание к тому есть. Заботило другое.
Деларов вновь прислушался. Приподнялся, вытянулся у печи. Насторожился лидом и дыхание задержал. Ах, как хотелось услышать выстрел с моря. Но нет, желанного сигнала не было. Всё тот же сумасшедший ветер гулял над Кадьяком. Евстрат Иванович коснулся лица и, словно умывая, прошёлся по нему ладонью. Крепко взялся пальцами за подбородок да так и застыл. Задумался.
Опасность грозила самому существованию русских поселений на новых землях.
Когда Евстрат Иванович вступил в управление американскими поселениями Северо-Восточной компании, многажды замечены были подходившие к российским владениям корабли под испанским флагом. Приходили они с юга, но, казалось, к берегам не приставали, а, едва показав паруса, исчезали за горизонтом. Словно бы их и не было, и это только утомлённым глазам помнились белые паруса в слепящей дали океана.
Однажды, однако, на рассвете, крепостцу разбудила пушечная пальба. Два фрегата, без флагов на мачтах, приблизившись на выстрел, ударили залпом по крепостце. Щепа полетела от деревянных стен. Люди со сна в чём есть бросились на башни.
Фрегаты стояли бортами к острову, и из боевых люков с удивительной для ватажников частотой вырывались слепящие полотнища пламени. Но видно, волна мешала прицельному огню пиратов. Только первый залп накрыл крепостцу. Ядрами были разворочены сторожевая башня и стена у ворот, в двух местах. Последующие залпы ударили с недолётом. Ядра разорвались у рва, не принося крепостце больших повреждений.
На одном из пиратских фрегатов попытались было взять ветер и подойти поближе, но, видимо, капитана испугала прибойная волна, а может, показалось слишком опасным почти в упор встать под выстрелы русских? Матросы ссыпались с вант.
Отбились легко.
Иркутский пушкарь Иннокентий Карташев калёным ядром сбил у фрегата грот-мачту. В подзорную трубу Деларов увидел, как засуетились на палубе пираты, подняли оставшиеся паруса и кое-как, галсами, преодолевая ветер и волну, пошли от острова в море.
Иннокентий шапку сорвал, швырнул оземь.
– А? – крикнул. – Взяли? То-то же!
Молодец был пушкарь. Молодец – что сказать? Но Евстрат Иванович понял: у пиратов и пушки мощней, и пушкари они нехудые. Башню разворотило так, что брёвна торчали расщеплёнными обломками. Крепостца ядра такого веса держала плохо.
С тех пор Деларов строго-настрого приказал: тревогой поднимать крепостцу, едва увидят на море суда.
Это было как наваждение. Тревожно загудит сторожевой колокол, упадут боевые люки на башнях, ватажники выкатят пушки на выстрел, а корабли помаячат у горизонта и уйдут.
И так и раз, и другой, и третий.
Потом корабли ушли, казалось, навсегда. Однако позже стало известно, что испанцы подтолкнули индейцев напасть на малую русскую крепостцу на материке, в Кенаях. Индейцы крепостцу сожгли. Евстрат Иванович с большими трудами восстановил разрушенные стены. Поставили новые башни, углубили ров, но беспокойство осталось.
Год назад испанцы спалили британское поселение у мыса Нутка. Британцев вывели к берегу и расстреляли. Евстрат Иванович тогда же получил весть от мирных индейцев, что испанский капитан говорил: «Побережье Америки от Берингова пролива до мыса Горн находится под скипетром короля испанского».
Вот так и не иначе.
Деларов ногтем поскрёб щёку, прищурил глаза на огонь. Бойкое пламя слизывало корчившуюся бересту с поленьев. Береста сворачивалась в огненные кольца.
Ныне была получена новая весть. В Кенаи пришёл «Меркурий» – корабль под шведским флагом с четырнадцатью пушками на борту. Командовал им капитан Кокс – старый пират, давно известный на побережье. Кокс похвалялся разрушить русские поселения на островах и идти даже до Петропавловского порта.
Тогда же Деларов проверил боевой запас. Спустился в пороховой погреб, пересчитал бочонки с боевым зельем. Поцыкал сквозь зубы. Повешенный на крючок фонарь освещал лицо управителя. Суровые морщины прорезали лоб Деларова, губы сжались жёстко. Пороху оставалось едва-едва на один бой, а нужно было ждать, что Кокс вскоре объявится у стен крепостцы. Нет, благодушествовать было никак нельзя.
Евстрат Иванович снял фонарь с крюка и, не оглядываясь, вышел из погреба. Подумал: «Плохо дело». Но о том никому не сказал. Не хотел тревожить до времени. Однако с той поры обошёл стены крепостцы, проверил, крепки ли башни – не дай бог подгнили – осмотрел пушки. А с караульных спрашивал куда как строго. Шли дни, пират пока знать о себе не давал. Над морем только чайки вились.
Деларов поднялся от очага, толкнул дверь.
На сером предрассветном небе чёрной тенью рисовалась сторожевая башня. Дом управителя стоял напротив ворот в крепостцу. Евстрат Иванович вгляделся в серый сумрак. Увидел: на башне – никого. «Неужто спят? – кольнуло тревожно. – Башки посрываю!» Захлопнул дверь за собой и, оскальзываясь на мокром, побежал через площадь. У подножья башни ещё раз глянул вверх.
Над чёрным обрезом стены маячила голова сторожевого.
С башни окликнули:
– Эй, кто там?
Деларов остановился. Тревога отлегла от сердца.
– Кто, кто там? – крикнули с башни зло. – Отвечай.
Деларов понял: «Сейчас пальнут».
Поспешно ответил:
– Я! Не признали?
Над обрезом стены маячило уже две головы, вглядываясь в тень.
Нет, не спали на башне. Погрешил с оговором управитель.
Деларов застучал каблуками по широким плахам лестницы.
Лестница была крута. Евстрат Иванович задохнулся, взбежав наверх. Из сбитого из крепких сосновых брёвен лаза глянуло на него два лица.
– А-а-а, Евстрат Иванович, – облегчённо прогудел старший из сторожевых. Был он из первых ватажников, что пришли на Кадьяк с Шелиховым. – Давай, – сказал отсыревшим на ветру голосом, – подсоблю.
И, крепко ухватив управителя за руку, помог взобраться на боевую площадку.
Площадка была невелика. Здесь стояла пушка, посвечивая в просыпающемся свете утра крутым начищенным медным боком, и подзорная трубка на треноге.
– Ты, Кондратий? – одёргивая полы тулупчика, узнал Деларов. – Ежели бы ведал, кто на башне, – не пришёл.
Кондратий показал в улыбке зубы:
– Ничего, молодые тоже сторожки, – отвечал добродушно, хотя видно было, что мужик продрог. Лицо было тёмным, губы стянуло. – Вот Осип, – он толкнул второго сторожевого в бок, – всё долдонит: сюда погляди, дядя Кондратий, да сюда погляди. Глазастый!
Осип, рукавом армяка утерев лицо, промолчал.
С моря тянуло влажным, знобящим предутренним туманом. Горизонта не было видно, только серая наволочь клубилась над бухтой. Тяжко из непроглядной мути вздыхали волны. Чаек не было слышно. Ещё не встали на крыло. Качались где-то на волнах серыми комками.
Деларов подошёл к краю боевой площадки, опёрся руками о сырое корьё придела и, подавшись вперёд, в который уже раз прислушался. Плечи поднял, словно ещё на них хотел ступить ближе к морю. «Ну, – подумал с надеждой, – может, выстрел грянет из тумана и объявится галиот?» Но в ответ только ровно и безучастно рокотало море.
– Ждёшь, Евстрат Иванович? – всё поняв, участливо спросил Кондратий.
Деларов оглянулся через плечо.
Лицо Кондратия белело бледным пятном в тени нависавшего шатром верха башни.
– Сам по всей ночи маюсь, – сказал тот, – сейчас не придёт, и ждать нечего. Шторма раскачают воду.
«Это точно, – отвернувшись, подумал Евстрат Иванович, – а как быть-то? Кокс нагрянет – чем отбиваться? Топорами?»
– Придёт, – сказал сквозь зубы, – должен прийти! – И ударил кулаком по влажной лесине.
– Дай-то Бог, – поддержал Кондратий, – дай-то Бог.
Поёжился неуютно под армяком, плечами повёл, надвинул на глаза шапку. Потянуло сырым, а мужик за ночь и так нахолодался.
Но ни в тот день, ни в другой и ни в третий галиот не пришёл.
Шторма всё ближе и ближе подступали к Кадьяку.
Остров, окружённый белой, пенной прибойной волной, горбился над океаном чёрной громадой. Иззубренные утёсами берега стыли на ветру и, казалось, сами ждали и выглядывали паруса в туманной дали.
Ивана Ларионовича Голикова принимал вновь назначенный иркутским и колыванским губернатором генерал Пиль. Голиков знал: от этой встречи многое будет зависеть в делах компании, и шибко волновался. Да и было от чего волноваться. Разное говорили о компании. Год-два назад завидовали. Не тут, так там можно было услышать: «Ишь как шагают. О компании уже в Питербурхе известно. Царица и шпаги и медали выдала. Широко, широко заводят купцы».
Ныне разговоры были иные. И зверя-де на островах выбили, и меха сбывать негде, и народ-де засомневался и к земле Америке идти не хочет. Всё сходилось к одному: были, были времена хорошие у компании, да прошли. Отпел соловей. Отцвела черёмуха. И доброхоты, словно сговорились, и предупреждали, и предостерегали, и удерживали: «Мил человек, Иван Ларионович, да мы тебе добра желаем. Брось, брось, не туда тянешь». Да ещё с состраданием, с жалостью в голосе: «Вовсе пропадёшь». А вслед с недоброй усмешкой: «Спёкся Голиков!»
И эдак довольно советчик дремучую бороду разгребёт. Нет, доброта пока не про людей писана.
Более другого говорили, что в Питербурхе на Северо-Восточную компанию теперь, не в пример прошлому, смотрят косо и никому-де она не нужна. Так, прыгает Гришка Шелихов, да вот Голикова за собой тянет. А тот, по недомыслию, конечно, тащится за ним.
«А к чему, – спросит иной, – дело-то, дело в разор пришло. Тележка под горку покатилась. Да-а-а...»
Говорили вслух, не таясь. А в коммерции такое плохо. Ох, как плохо – что девке ворота дёгтем вымазать. Кто пойдёт к купцу, имя которого по углам треплют. «Знать, – скажут, – товарец у него с гнильцой. Народ брехать не станет, что язык-то попусту ломать?»
Иван Ларионович всё это, конечно, слышал.
Раньше-то, на его характер, ежели бы слово сказали поперёк компании? Ну... закричал бы, ногами затопал. А теперь молчал. Болело у него сердце, нет ли – неведомо. Молчал, и всё. Не возражал, нет – а так: послушает иного доброхота, и в сторону. Может, думал: «Молва, что волна – накатится да уйдёт». Может, по-иному как соображал. Кто знает? Приметно было только, что после таких разговоров глаза у него нехорошо вспыхивали. Лицо темнело.
За последний год Голиков во многом изменился. То, что бороду сбрил и от того, изумившись до крайности, жена о стенку зашиблась, – было мелочью. Как в Охотске посидел, вдохнул солёного ветра, поверил, что за новые земли и впрямь зацепиться можно, – переродился. Так случается: сидит, сидит человек в лабазе вонючем, гнёт спину, а может, ему положено разогнуться да шагать по приволью, траву мять каблуками и хватать руками голубой окоём, как коня за гриву. Хоп! И на спину длинногривому. Каблуками в бока, и – вперёд! Только ветер лицо режет, перехватывает дыхание, копыта звенят, и глаза, налитые восторгом, в половину лица. Иван Ларионович из тех, видно, был, кто разогнулся, и уже не лабаз, но широта потребна ему стала, размах, воля. Но о том разве скажешь купчишкам? А ежели и скажешь – поверят ли? Сомнительно. Скорее, посмеются: бывало-де, всё бывало, да возвращалось на круги своя. Вот то-то и оно...
Иван Ларионович подобрался, лабазный жирок растряс; жилистый стал, угластый, недобрый. И веяло от него непонятной многим, да и неприметной ранее в нём, разящей силой. Есть такое в людях. Он ещё и пальцем не шевельнул, а ты понимаешь: этого не тронь, его задевать нельзя, опасно. Сдачи даст. Да ещё как. Обойди, в крайнем случае, но не тронь. Отчего такое? Думать надо, силы этой всю жизнь люди набираются, а она у них, наверное сказать, была непроста. Эти молодцы редко словами сорят. Всё больше молча делают своё. Но ты в глаза такому загляни – и, думаю, поймёшь, с какого конца пироги он ест.
Накануне визита к губернатору был у Голикова гость. Сидели за столом. Гость, глядя, что Иван Ларионович и куска с тарелки не взял, сказал:
– Ишь как тебя... – и не договорил.
Голиков бросил со звоном вилку. Посидел, зло царапая ногтем заметную только ему нитку на скатерти. Наконец сказал, морщась:
– Оно, конечно, за чужой щекой зуб не болит.
Больше разговора не было.
Однако, несмотря на опасения, генерал встретил Голикова до неожиданности приветливо.
– Уведомлен, уведомлен, – сказал бодро, – о полезной деятельности компании вашей любезным Фёдором Фёдоровичем Рябовым. Вот имею послание. – И, взглянув на купца добро, встряхнул листиками: – Фёдор Фёдорович лестно отзывается о службе вашей и Григория Ивановича Шелихова на пользу отечеству.
Генерал с должным уважением, как бумагу важную, положил на стол письмо Фёдора Фёдоровича. На плече у губернатора державно, золотом полыхнул погон.
Голиков ждал другого. Не лаю, нет, но чиновничьей напыщенности, сухости начальственной, а здесь и голос, и взгляд, да и вся повадка генерала выдавали доброжелательство.
Иван Ларионович пальцы сцепил за спиной до хруста. Слова-то подготовил для встречи злые, напористые и сейчас соображал: как и что говорить? Все не те слова с языка просились.
Генерал – неведомо как понимая затянувшееся молчание – вышагнул из-за стола:
– Рад, рад, что пришли. Давно жду.
В мыслях у Голикова мелькнул вчерашний разговор с гостем. Тот рассказал, что накануне в город Заморскими воротами вошёл медведь. Прошёл вдоль палисада и вышел в Мельничные ворота. Гость, наклонившись к столу, шепнул: «Говорят, то к беде, и тебе разговор с генералом резон есть отложить». И рожу такую состроил, что иному бы и страшно стало.
«Нет, – подумал Иван Ларионович, – купцы наши вовсе, видать, обалдели». Но это про себя, а генералу ответил:
– Да, да, Фёдор Фёдорович дела наши знает.
Генерал любезно показал на стоящие поодаль от стола кресла. Но сам не сел, а, остановившись посреди кабинета, покачался на каблуках скрипливых ботфортов и с тем же приветливым лицом сказал:
– Знатно, знатно. Для России земли обрести не силой оружия, но отвагой землепроходческой да коммерцией – достойно похвал. – И, посерьёзнев, добавил: – Осведомлён: трудов это стоит немалых – и высказываю восхищение и готовность быть полезным в сём подвиге. – Глаза генерала, прищурившись, остановились на Иване Ларионовиче. – Да, да, трудов, – повторил он, – великих трудов.
Купец смекнул: человек перед ним дельный.
Генерал в другой раз указал на кресла.
Присели.
Иван Ларионович понял: мельтешить не к чему, говорить надо дело. Только дело.
Генерал молча посматривал на купца и с очевидностью ждал, как тот начнёт разговор.
Голиков откашлялся и уверенно, как у себя в конторе, где проявлял и смётку, и находчивость, сказал:
– Без помощи губернаторства, ваше превосходительство, конец может компании прийти. – Сжал подлокотники кресла. – В коммерции каждое слово вес имеет. Лишнее брякнешь – и перетянут весы, недоговоришь – и чашка повиснет в воздухе. До веса не дотянет. И то и другое плохо. Всё должно быть в меру. Так и дела. Ежели помощь чувствуешь – многое сделать можно, но коли палки в колёса, то и нужное загубят.
– Господин Голиков, – генерал вскинул бровь, – Иван Ларионович, что беспокоит вас? – И, выказывая неожиданную осведомлённость, спросил: – Кох – капитан Охотского порта? Разговоры в Иркутске? Так то – пустое.
Вот и объяснять ничего не пришлось.
– Злонамеренность сего чиновника, – продолжил Пиль, – свидетельствует лишь об алчности непомерной. Исправить его должно, и в том мы намерения имеем твёрдые. Я о другом хотел говорить.
Иван Ларионович всё же не удержался. Гневом вспыхнул:
– Но чиновник сей вред большой компании чинит. Да и не только компании, а и всему делу новых земель. Обидно. – Сжал кулаки, упёр в колени. «Нельзя так, – подумал, – нельзя. Большой разговор криком не начинают». И, взглянув на генерала, только и сказал: – Шибко обидно. – Голос выдал горечь и досаду.