Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц)
А вы пока устраивайте свои музыкальные и певческие кружки. На территории нашего гарнизона можете собираться по праздникам, если угодно. Разрешаю! Учитесь, пополняйте свое образование, просвещайте свой темный народ. Пойте, играйте! И нам будет веселее. Я и сам весьма любил играть на балалайке или на гитаре. Бывало, музыкой завоевывали мы сердца гимназисток… Эх, Леля, представляешь? Пальцы на струнах, томный голос, тряхну кудрями – молодой жеребец, да и только!
Чтоб смягчить Бауэра, Шеметун многое тогда наобещал ему:
– Балалайки и гитары я вам сам достану. И скрипку можно раздобыть – видал я у одной вдовой попадьи в Базарном Селе…
28Не добившись успеха у прапорщика Шеметуна, Бауэр тщетно пытался расшевелить совесть пленных офицеров, к которым иногда, в поисках развлечения, от скуки наезжал Володя Бугров. В особенности Бауэр старался перетянуть на сторону своих товарищей доктора Мельча; тот теперь отделился от маленького общества на хуторе и ежедневно появлялся в коляске Валентины Петровны или же сопровождал ее на прогулках по парку и по лугу позади парка. Однако Мельч спокойно и просто отклонил просьбы Бауэра, сказав, что не оказывает протекции из принципа, а тем более – людям, которых не знает хорошенько. Если же говорить откровенно, как земляку с земляком, то он сам, например, не желал бы иметь в услужении чеха – за исключением, пожалуй, Беранека. Чехи недисциплинированны, невоспитанны и многое себе позволяют, рассчитывая на снисходительность земляка.
Бауэр попробовал обратиться прямо к сестрам Обуховым и к Бугрову. Когда Бугров попросил у Юлиана Антоновича дать ему на полдня пленного, чтоб тот сопровождал его на охоту и сторожил его лошадей, Бауэр умышленно отрядил Беранека, надеясь таким образом привлечь внимание Бугрова к чехам и получить впоследствии повод осведомиться, доволен ли Бугров пленным чехом. Но план этот пока что не удался.
С горя Бауэр стал подумывать даже о Киеве, о возможном освобождении из лагеря военнопленных. Два дня просидел он за своим педантически убранным столом, сочиняя письмо в Союз чехословацких обществ в Киеве, прежде чем сумел достаточно гибко выразить обещание от имени всех, кто хочет освободиться из лагеря и «выполнить свой долг славянина». Однако когда письмо было совсем уже готово, Бауэр вдруг ужаснулся мысли, что ему придется тогда покинуть хутор Обухове, своих друзей и начатую работу, поменять все это на что-то неопределенное, за пределами этого тихого уголка. И он отложил до времени законченное письмо.
Он решил своими силами повести борьбу со всякими обидами, полагаясь на собственное упорство. То было целеустремленное упорство сельского интеллигента, опытного работника просветительских кружков, привыкшего вести мелкие схватки на маленьком поле боя в пределах одной деревни, где, в общем-то, не происходит ничего такого, что могло бы заполнить волнением однообразно спокойные дни. То было упорство, которое находило разрядку в борьбе за мелкие цели с мелкими обидчиками и обидами. Положение Бауэра давало ему возможность обозреть всю жизнь на хуторе. Через его руки проходила вся переписка – служебная и личная. Очень скоро Бауэр многое узнал даже о пленных офицерах.
Он знал уже, например, что кадет Шестак регулярно, раз в неделю, получает открытку или письмо, написанное от начала до конца одним и тем же мягким, круглым женским почерком:
Wohlgeborenen Herrn Hans Schestak, K. und k. Kadett des Infanterieregiments № 8 [137]137
Его благородию господину Гансу Шестаку, кадету в императорско-королевском полку № 8 (нем.)
[Закрыть].
А однажды в тот же адрес пришла открыточка, исписанная грубыми корявыми буковками с обращением: «Дарагой сын».
И Бауэр только затем лично отнес Шестаку эту открытку, чтоб пристыдить его при всех мнимоневинным:
– От матушки!
Шестак только что-то сконфуженно бормотал, да еще силился улыбаться в доказательство того, что вовсе не обиделся.
Сделавшись правой рукой легкомысленного прапорщика Шеметуна, Бауэр получил возможность управлять мелкими делами военнопленных по собственному разумению. Это отлично чувствовали все, и потому даже офицеры склонялись перед его реальной властью.
В таких условиях нетрудно было вести борьбу за чешские интересы.
Первой задачей – которая, правда, оказалась невыполнимой – Бауэр поставил себе добиться наконец выплаты пленным заработанных денег, но так, чтоб чехи при этом имели преимущества по сравнению с прочими. Трудность была в том, что даже Шеметун не признавал такого разделения пленных. Он, правда, считал, что можно потребовать от Юлиана Антоновича порядка в счетах, – тем более что у того есть теперь свой «генерал для особых поручений», – но в остальном признавал исключительно интересы лагерного руководства, которые, впрочем, не только допускают, но и требуют серьезного отношения к платежным счетам со стороны помещичьей конторы.
Второй задачей Бауэра было сделать так, чтобы Юлиан Антонович заменил сторожа Макара при поездках на почту не Орбаном, а кем-нибудь другим, поскольку поездки эти совершались главным образом для нужд лагеря. И эту задачу Бауэр выполнил. Однажды, когда Юлиан Антонович уже отправил Орбана со старым Макаром, Бауэр явился к Шеметуну с просьбой доверить почтовую тележку ему, Бауэру. Шеметун в удивлении вытаращил глаза, тогда Бауэр объяснил ему, какое значение могут иметь свободные поездки в город. Как бы мимоходом он заметил, что опасался бы на месте Шеметуна доверить столь важное дело человеку ненадежному и непроверенному. Шеметун, который и не подумал об этой стороне дела, только озадаченно махнул рукой и вышел, ничего не сказав.
После этого Бауэр уверенным тоном кликнул Веранека и заявил ему:
– Мне нужен кучер для почтовой тележки. Не хотите ли… трижды в неделю?
От такого нежданного счастья у Беранека занялся дух, и ответить он мог одними только глазами.
* * *
Однако первой и самой важной заботой Бауэра было организовать соотечественников. Поэтому он с величайшей энергией взялся за подготовку первого – пробного – собрания всех обуховских чехов. Небольшой кружок гавловских радикалов казался ему узкой, слишком узкой основой. На все это время он запретил горлопану Гавлу какие-либо проявления нетерпимости. С разрешения Шеметуна он составил список всех, кто назвался чехом. И в воскресенье, после обеда, велел вызвать людей по этому списку.
Большинство вызванных послушно построилось, однако потом многие отказались следовать за Бауэром. Шульц, а за ним и другие, проникшись подозрением, заявили довольно недружелюбно, что в воскресенье они вправе требовать, чтоб их оставили в покое. Одного из списка никак не могли разыскать. И, наоборот, Райныша, который отозвался без колебаний, громогласно отверг Гавел.
Выстроившись попарно, чехи вышли со двора, возбуждая настороженное внимание прочих пленных; им самим было как-то не по себе, словно они чего-то невольно стыдились. Не помогла даже шутка Гавла, который пригласил «на прогулку» и Барыню. Собака, правда, охотно дала приласкать себя, но с половины пути ускакала назад, к Гофбауэру.
Местом, выбранным для «народной сходки», была мелкая ложбинка на опушке рощи за домиком Шеметуна; укрытая низеньким кустарником, ложбинка была уютна, как гнездышко. Люди развалились на траве; Бауэр сел на пенек. Первым долгом он пояснил, что эта льгота – совместные воскресные прогулки – предоставляется только чехам, чтоб они чувствовали себя свободнее. Тут он разложил перед собой бумаги, принесенные Беранеком, и заявил, что собирается устроить хоровой кружок.
Он выбрал среди бумаг газету «Русское слово» и развернул ее. Кто-то спросил:
– Мир-то скоро будет?
Бауэр вместо ответа вызвался прочитать им и перевести последние известия.
Сообщения с фронта, напечатанные на первой полосе крупным жирным шрифтом и прочтенные Бауэром, оказались весьма благоприятными для русских. Это явно заинтересовало пленных; когда лица окружающих заметно посветлели, Бауэр, переводя газетные строки, вставил несколько осторожных слов от себя – о надеждах чехов, об их долге перед родиной и народом. Хорошо он это сказал. Все почувствовали, что никто другой не мог бы так сказать, да и они сами не смогли бы даже повторить сказанного. Прямо, напряженно смотрели они Бауэру в лицо, но когда он замолчал, отвели взгляды на высокое небо, высокие травы, с опаской ожидая заключительного слова. Однако Бауэр намеренна и мудро не сказал этого ожидаемого слова. И они были ему за то благодарны.
Вместо заключения, которого все так опасались, Бауэр, не обращая внимания на недовольство Гавла, сам завел речь о заработках пленных и о том, как эти заработки подсчитываются. Он заявил, что лагерное начальство уже потребовало от управления поместьем ускорить выплату. Это была сознательная неточность – Бауэр только собирался так сделать. Когда общее настроение поднялось, Бауэр принялся отбирать певцов; на первый раз он принял в кружок всех без разбора и предложил людям, воспрявшим духом и согретым дружеским теплом, отметить начало их совместной работы пением «Где родина моя». Не удивительно, что хоть и в последней строке этой грустной песни, но все же прозвучало светлое чувство национального достоинства. И после первой песни всем захотелось петь еще. Большинство собравшихся уселось перед Бауэром широким полукругом, остальные, развалясь в траве, слушали, временами подтягивая хору.
Когда пели «Шла Марина», на краю ложбинки появился ревизор Девиленев и его жена – маленькая, худенькая, с высокой прической женщина. Заглянула Елена Павловна, но скоро ушла к себе, Шеметун велел открыть дверь в кухню, а распахнутое кухонное окно выходило к роще. Потом явились три пленных офицера с кадетом Гохом, затем возле них вынырнул из кустов и сам обер-лейтенант Грдличка.
Когда его массивная фигура показалась над ложбинкой, пленные умолкли и поднялись. Такой неожиданный успех наполнил их гордостью и благодарностью к Бауэру.
И Грдличка приветствовал Бауэра особо благосклонно, с обычной своей бодрой угловатостью. Широким и немножко неуклюжим жестом он предложил солдатам сесть и продолжать пение; тогда Вашик, выждавший момент, услужливо уступил Грдличке пень, на котором сидел сам. Однако Грдличка, с подчеркнутой неприхотливостью, грузно повалился на траву рядом с Вашиком.
Усевшись, он спросил преданно улыбавшихся ему солдат:
– Одни чехи? – И даже пошутил: – Как же без вас-то победят? А?
Ему отвечали горячо:
– Пан обер-лейтенант, не мытьем, так катаньем!
– С нами австриякам уж не побеждать!
Грдличка разом перестал улыбаться.
– Ладно, пойте! – сказал он.
– Ну-ну, ради праздничка: наш гимн «Гей, славяне!». Пан учитель, давайте, коли уж собрались все вместе.
– Нет, нет, русским это знакомо, – поспешно сказал Грдличка Бауэру и добавил, обращаясь ко всем: – Еще подумают – провокация…
Бауэр дал знак, и импровизированный хор с удвоенной торжественностью грянул «Да, были чехи».
Грдличка недолго пробыл с земляками, но и за это время успел разговориться с Вашиком. И когда Грдличка пошел прочь, Вашик последовал за ним, с важностью толкуя о чем-то. Пленные встали и долго с восхищением и завистью смотрели на их по-деревенски степенные спины и степенные жесты, пока оба не скрылись из глаз. Но и после того собравшихся в ложбине не покинули благодарность к Грдличке и уверенность в себе.
Именно это чувство и подстегнуло их все-таки запеть воинственный гимн «Гей, славяне!». Первые звуки вырвались из чьей-то чересчур взбудораженной груди, но тут их подхватил расхрабрившийся Гавел – и мгновенно грянул весь хор.
Последние куплеты пели, невольно держась поближе к темным кустам. Обнаженные голоса рвались в темноту, которая мягко и бесшумно сгущалась вокруг. Голоса долетали до окон, смотревших из мрака.
На гребне возбужденного хора неистовствовало несколько опьяненных:
Русский с нами, а кто против —
Тех француз задавит…
Многие все-таки испугались такой дерзости и, незаметно бежав с места преступления, возвратились домой окольными тропками.
Однако наиболее смелые открыто прошагали по хуторской улице. Аплодируя, смотрели на них Елена Павловна и Девиленев с женой; Шеметун же, чтоб скрыть свое довольство и восхищение, поддразнил Бауэра вопросом – где он подхватил этот черносотенный гимн. До самых лагерных ворот за доблестными чехами бежали в восторге детишки механика.
29День, в который почтовую упряжку перевели из Александровского в Обухове, отдав ее в полное ведение Иозефа Беранека, был самым значительным днем в его жизни с момента пленения. Ибо только эта лошаденка с покорными глазами вернула Беранеку ощущение полноты жизни. Первый день он не мог на радостях улежать в постели и поднялся к лошади, когда все еще спали крепким сном. Клочком соломы вытирал Беранек лохматые потертые бока и спину клячи, от чего та блаженно вздрагивала. Осваиваясь на новом месте, Беранек чесал, заплетал и расплетал ей гриву, чинил стойло, носил солому, чистил и развешивал старенькую сбрую, прилаживал койку для себя рядом со стойлом. Он все ходил, присаживался, ложился и снова вставал, потому что каждый нерв, каждая жилочка его трепетала от великого, окрыленного счастья.
Когда он впервые вез в Базарное Село почту и с почтой – артельщика, он был уверен, что окна всех домов, в том числе и барского дома в Александровском, смотрят на него. Он вернулся из мира, скрытого за горизонтом, с почтой, с покупками, – степенный, уверенный. Тотчас его обступили знакомые, жаждавшие услышать хоть что-нибудь об этом неведомом мире.
Но Беранек только сказал Бауэру:
– Пан взводный, вот бы вам как-нибудь съездить со мной!
Новая должность внесла и другого рода разнообразие в его монотонную жизнь. Если у Валентины Петровны был гусар, от которого она не собиралась отказываться, то Бауэр – на те четыре дня недели, когда не ездили за почтой, – предложил Беранека к услугам Володе Бугрову и Зине.
Молодой Бугров был бродяга. Если не считать невинного, каникулярного, по-гимназистски мечтательного романа с Зиной, главным удовольствием для него было закатиться одному куда-нибудь за пределы Обуховского леса. В таких случаях Беранек, оставшись при лошади, ждал его где-нибудь на просеке, следил, чтоб никто не вспугнул дичь, не помешал молодому барину или сам не набежал на выстрел. Он носил за Бугровым ружье, а то и рыболовную снасть, когда Бугров направлялся к тихим речным заводям, где рыба так и кишела и где к тому же можно было застать врасплох купающихся деревенских девок. Бугров тогда лез прямо через кусты – в голосах купальщиц, далеко разносившихся по безлюдной чаще, звенела теплая, тугая, округлая упругость молодого тела.
И на лесной тропинке можно было встретить девок с мокрыми волосами, с веселым, дерзко-вызывающим взглядом.
Благодаря этому новому образу жизни Беранек отделился от общей массы пленных и степенностью движений, рассудительностью речи стал больше походить на мужиков, работавших со своими упряжками в обуховском поместье. Многих он вскоре узнал по именам, встретил даже кое-кого из знакомых. Дважды встречал он ту самую бабу, которая когда-то подвезла его до хутора. Первая встреча произошла в какой-то праздник. Двигались по хуторской улице навстречу Беранеку раскачивающиеся юбки – он бы и внимания на них не обратил, да вдруг не успел он опомниться, как ощутил в своей ладони руку одной из женщин. И только он припомнил ее лицо – двое русских ополченцев, с закрученными усами, фуражки набекрень, уже освободили его от этого плена. Они весело отпихнули Беранека и сами пристроились к обеим бабенкам, которые снова взялись за руки.
Второй раз Беранек увидел свою знакомую на александровском поле. Она сидела рядом с мужиком Тимофеем. Тимофей тогда разговорился с Беранеком, рассказал:
– Сын мой у вас там где-то, и сам я, видишь, еще солдат. На войну забирают.
При этих словах молодая женщина отвернула угрюмое лицо.
* * *
Ах, где теперь война для Беранека!
Мирная земля простирается волнами от хутора к горизонту, и уже только далеко-далеко где-то за этой чертой, от моря до моря еще рассечена земля на три части огненной чертой окопов, воспаленная во всех своих нервах и артериях.
Пленных офицеров, и в особенности кадета Шестака, от безделья еще, пожалуй, волнуют сообщения о войне; и в почтовые дни они ходят за винокуренный завод – иногда в сопровождении Барыни, – поджидать Беранека с почтой.
И ревизор Девиленев, когда попадается ему на глаза газета, тоже порой еще спрашивает:
– Ну-с, каковы дела на фронте?
Но Беранек? Трижды в неделю привозит он из Базарного Села московские газеты, где в напечатанных словах (Беранек их и прочитать-то не сумел бы) укрыта неживая тень войны. Война в этих словах – как потемневший портрет, что с незапамятных времен висит на одном и том же месте в комнате, надоевшей пуще тюремной камеры. Однажды, правда, артельщик привез несколько более живых и красочных весточек с фронта. Это было, когда к Степаниде Ивановне, крюковской учительнице, приезжал на сутки муж, служивший в штабе одного из мелких подразделений северного фронта; он приехал, чтобы отдать жене свои сбережения, которые, как штабной счетовод в чине фельдфебеля, не имел права пересылать по почте.
Но Бауэр сказал, что надо верить бесцветным описаниям в газетах, а не таким вот несуразным сплетням.
Беранека же не занимало ни то, ни другое. Беранека в этом мире куда больше, например, взволновало внезапное исчезновение Барыни; потом ее нашел немец Гофбауэр на куче хлама – глаза у суки были влажны от материнского счастья, и трос щенят, похожих на толстых червяков, копошились у нее под боком. И Беранек, несмотря на протесты Гофбауэра, положил щенят в шапку и отнес к себе на конюшню, куда ни одни из пленных не смел ступить ногой.
* * *
Бауэр с самого начала задумал получить такой же пропуск, какой был у Беранека, и с ним – такую же свободу передвижения; это было нетрудно. Возможность выехать с Беранеком представилась ему, когда пришел первый денежный перевод из-за границы. Тем более что перевод был на имя Вашпка.
Прапорщик Шеметун вызвал к себе адресата и нарочно при Бауэре обратился к Елене Павловне с такими словами:
– Смотрн-ка, Леля, Лелечка! Есть у нас крестьяне, которые в лаптях сторублевки прячут, – но таких богатых пленных у нас не должно быть и не будет.
Оборотившись к Бауэру, он продолжал:
– Скажите этому Вашику, что иметь деньги в плену нет никакого смысла. Пленным не разрешается давать денег больше, чем получает русский прапорщик. Мы можем выдавать им ровно столько, чтоб они не могли бежать и чтоб знали – мы не позволим им жить, не работая. Пожалуй, по пяти рублей в месяц или лучше по трешке. Там посмотрим.
Негодуя, что такая сумма привалила пленному, Шеметун приказал Бауэру со всей решительностью потребовать от Юлиана Антоновича, чтоб тот выплатил наконец сполна все, что поместье задолжало лагерю. И выдал все документы и пропуска, какие попросил Бауэр.
Когда разрешение на свободный проезд до Базарного Села было уже в кармане, Бауэра охватило сильное волнение. Он взял у Девиленева черную сатиновую косоворотку и надел бы даже кепку, если б Шеметун не запретил. Но австрийскую фуражку он тоже не стал надевать.
Беранек подкатил к канцелярии на своей дребезжащей телеге, как, бывало, подкатывал на господской коляске. И когда Бауэр удобно уселся за его спиной, он постарался с шиком тронуть лошадь с места.
Проехав винокуренный завод, Беранек обернулся к Бауэру:
– Сегодня, пан учитель, я сам вам все покажу!
Перед Александровской усадьбой, куда Беранек всегда заворачивал, навстречу им выбежала ватага дворовых ребятишек – Беранек почти всех их знал по имени. А во дворе они разминулись с беговыми дрожками, на которых сидела с Бугровым Зина – в сером платье и голубом берете. Бугров правил лошадью, придерживая коленями два легких охотничьих ружья. Беранек козырнул им, как офицерам. Зина оглянулась при виде Бауэра в косоворотке, и Бауэр, которому было не по себе в чужой одежде, нахмурил пылающий лоб. Нечаянная встреча взволновала его до такой степени, что он совершенно машинально последовал за Беранеком в контору.
Юлиан Антонович уже ушел из конторы к себе на квартиру и пребывал в субботнем настроении. Недельные хлопоты были закончены – Бауэр со своим неотложным делом нарушил его отдых; Юлиан Антонович не скрывал неудовольствия.
– Я вовсе не считаю важным то дело, с каким вас послал прапорщик, – откровенно заявил он.
Однако по дороге в. контору к нему вернулось предпраздничное ироническое настроение. Увидев, что его записи не совпадают с аккуратно заполненными учетными листками Бауэра, он махнул рукой и одним росчерком пера уничтожил разницу. Итоговую цифру он быстро помножил на пять и, отсчитав соответствующее количество грязных рублевок, попросил Бауэра расписаться в своей книге.
– Это – на накладные расходы, – промолвил он, прикладывая к подписи промокашку; потом, прибавив к кучке денег еще два рубля, добавил: – А это – на ваши личные. У нас ведь всякая подпись сколько-нибудь да стоит. – Он засмеялся, закашлялся. – Дальше все пойдет правильно, своим чередом.
Когда Бауэр, спрятав деньги и документы в карман, снова устроился в телеге, Беранек с особенной силой почувствовал важность своей задачи. Горизонт, вечно отступавший перед неутомимой лошаденкой, сомкнулся теперь над его головой величественным куполом.
По дороге Беранек показывал своему взводному все, что считал достойным внимания. Принимая проездом через Крюковское письма от того или другого из жителей, он так и лучился крестьянским добродушием, так и сыпал шутками. Он хвастал тем, что знает тут многих, часто окликая знакомых. Он нарочно подвез Бауэра к школе и сначала один вошел, в дом, громко спрашивая Степаниду Ивановну. Внезапность своего вторжения он прикрыл вопросом – нет ли у Степаниды Ивановны поручения в Базарное Село. Потом позвал в дом застеснявшегося Бауэра и познакомил его с учительницей.
Школа почти не отличалась от прочих изб. Учительница же, очень худенькая тридцатилетняя женщина, оказалась в немалом смущении: ей было неловко за беспорядок в единственной классной комнате, в которую вторглись эти чужеземцы. Бауэр попросил показать ему книги и учебники, но Степанида Ивановна в замешательстве обещала прислать их ему после. Беранек некстати вызвался заехать за ними.
На площади перед церковью к ним подсел артельщик, ночевавший здесь у своей знакомой. Какой-то мужик в расстегнутой рубахе, под которой виднелась заросшая потная грудь с соломинками в волосах, подошел поздороваться с Бауэром за руку. Затем он подал руку Беранеку; Беранек воскликнул:
– Харашо!
Засмеялся, передвинул свою австрийскую фуражку с одного уха на другое и погнал лошаденку к Базарному Селу.
Дорога шла полем, потом через болотистый лес, по насыпи, вдоль раскисших канав и стоячей воды.
В местечке, ссадив артельщика, Беранек первым долгом подъехал к почте. Это был деревянный покосившийся домик, с рассевшейся железной крышей и палисадником под окнами. Беранек вошел внутрь главным образом для того, чтобы Бауэр видел, как он здоровается с почтовым служащим, который сидел за окошком в дощатой коричневой перегородке.
Но вот почта выдана, деньги выплачены; Беранек, уходя, бросил по-русски:
– До свидания!
Забрав почту, они отправились в лавку Жуковой, где их ждал артельщик. Жукова, смазливая улыбчивая вдовушка, вышла на крыльцо поздороваться с покупателями. Беранек помог приказчику погрузить товары, заказанные артельщиком и обер-лейтенантом Грдличкой, причем поворачивался он так ловко, что вполне мог претендовать на восхищение зрителей.
Нагрузив телегу покупками, они разыскали дом, где, по словам Шеметуиа, можно было купить скрипку. Дверь им открыла какая-то старуха, с которой никак нельзя было столковаться. Она смотрела на них с явным подозрением и опаской. Поняв наконец, что пленные спрашивают скрипку, она ответила им так:
– Да на что вам скрипка-то? Дома нету никого, а я ничего не знаю… Нет, нет! Может, и скрипки-то никакой нету. Откуда ей взяться?
Так и ушли, не солоно хлебавши, и хоть сильно были раздосадованы, однако объехали еще всю базарную площадь перед большой церковью и осмотрели две улицы. На базаре были ржавые ларьки, и в глубине их – глаза, горящие страстью наживы или сонные от усталости.
Бауэру хотелось еще заглянуть в русскую чайную, название и назначение которой он знал из литературы. Перед чайной, тоже какой-то ржавой и скособоченной, стояли в серой пыли мужицкие телеги. По улице катились телеги, то в одиночку, то вереницей, порожние и груженые.
Лавируя между ними, Беранек подъехал к чайной. Да, конечно, он подождет у телеги! Он остался на улице, и к нему немедленно стали подходить какие-то мужики; здоровались за руку, стояли, улыбались… Беранек, похлопывая свою клячонку, все твердил им:
– Харашо!
И с уважением поглядывал через дверь чайной на Бауэра, который по-мужицки пил чай с блюдечка.
Случилось так, что Беранек, от избытка энергии, нагнулся поправить что-то в упряжи и вдруг почувствовал, что кто-то стоит над ним. Он распрямился – и даже вздрогнул, подавляя зевок: красное пятно метнулось перед глазами. Однако, превозмогши смущение, Беранек отважно принял протянутую руку. А рука была знакомая, женская. Он принял ее со всей церемонностью и даже потряс.
– Тоже приехали?
Когда Беранек собрался с мыслями, женщина, степенно кивнув ему, уже отошла к своей телеге.
Вышел Бауэр, и Беранек уже совершенно спокойно и даже небрежно сообщил ему:
– Тут эта… которая нас подвозила.
Впрочем, крестьянка еще раз подошла поздороваться с Бауэром.
– Здравствуйте, как поживаете? – сказал ей Бауэр по-русски так спокойно и уверенно, что Беранек умилился.
К этому времени мужики стали разъезжаться с базара. Они снимались по одному и целыми стаями, как снимаются галки с осенней пашни. Длинные вереницы телег потянулись по дорогам, ведущим из городка.
Тронулся и Беранек; на улице они обогнали знакомую крестьянку.
– Эй, Арина, Аринушка! – окликнул молодую бабу, артельщик и угостил ее соленой солдатской шуткой.
Арина молча подхлестнула лошадь, после чего та сама уже, не отставая, держалась вплотную за Беранеком, чуть ли не касаясь мордой задка телеги. Артельщик, сидевший сзади, переговаривался с Ариной, то и дело поглаживая ноздри ее лошади; и лошадь прищуривала глаза и поматывала головой, не сбавляя ходу. Потом артельщик и вовсе пересел в телегу к Арине.
Беранек не оглядывался; однако он ясно представлял себе ее тугие бедра, подрагивающие от толчков на передке телеги.