Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц)
Кадет Шестак, как бы в шутку, пробормотал что-то о привилегиях чехов.
Прочие офицеры, выслушав решение, еще приятно улыбались друг другу, но потом вдруг обе группы разделила лужа холодной вежливости. Только Шестак из труппы, уезжавшей с капитаном, в тревожном смятении вертелся то около Грдлички с Кршижем, то около капитана с Гринчуком. Плохо скрывая беспокойство, он расспрашивал всех, куда же повезут остальных, и с деланным равнодушием бормотал что-то о Сибири, о каторжных работах.
Вернулся прапорщик Бек, приведя с собой Шеметуна, и капитан с холодной вежливостью объявил им свое решение. Прапорщик Бек поклонился ему и пожелал всем отъезжавшим дальше счастливого пути к теплому югу.
– Так которые же наши? – спросил он.
Грдличка с растроганной улыбкой показал через плечо на свою группу, тесно сбившуюся у него за спиной. Томан, хоть и близко от них, стоял совсем один. И вдруг Кршшк взял под руку Шестака. А длинный лейтенант Вурм, вызывающе подняв голову, вытянулся рядом с Грдличкой.
Прапорщик Бек начал пересчитывать их. Когда он подошел к Кршижу, стоявшему последним, тот подтолкнул Шестака, потом шагнул вперед сам и сказал:
– Vierzehn [102]102
Четырнадцатый (нем.).
[Закрыть].
Прапорщик Бек кивнул и, показав на Томана, который в своей солдатской одежде, с мешком на спине, одиноко стоял, охваченный жарким смятением, спросил:
– А этот?
– Нет, – ответили несколько человек одновременно.
В капитанской группе взволнованно зашумели, Гринчук подбежал к Шестаку, и все видели, как в ответ на его уговоры и вопросы Шестак лишь растерянно пожимает плечами.
Прапорщик Бек, усмехнувшись, скомандовал:
– Шагом марш!
Четырнадцать рук равнодушно набросились к козырькам, и офицеры капитанской группы ответили им возмущенными, недоуменными и горькими взглядами.
18В конце концов люди – не более чем листья, слетевшие в водоворот над плотиной. Война их кружит и перемешивает, соединяет, разводит в стороны и проглатывает, в одно мгновение превращая самые живые формы в призрак. Единственная оставшаяся неизменной формой была толпа, живая и бессмертная.
Когда, среди всеобщей суматохи, уже далеко за полдень, пленных из взвода Бауэра выстраивали на пыльной дороге в колонну по четыре, люди уже забыли обо всем, что выходило за пределы соседнего ряда. Не дожидаясь приказа Бауэра, Иозеф Беранек с двумя мешками за спиной – своим и унтер-офицера – стал впереди отряда. И, двинувшись в поход, он весело махнул рукой всем тем, с кем водоворот войны соединил его на несколько разбитых дней и от кого уносил теперь по своему закону.
Колонна пленных под конвоем двух русских солдат-ополченцев свернула с узкого проселка на широкую, поросшую травой, аллею, и груди их, измученные теснотой и жесткостью запыленных товарных вагонов, затопило до отказа ощущение свободы и покоя. Легкие полосы полей, скромные рощицы, трава, бегущая за всеми ветерками, – вся земля переполнена была этим покоем и свободой.
Дорога шла широкая, с колеями в траве, вдоль нее тянулись березы и рябины, и вела она к какой-то дальней деревеньке, притулившейся к зеленоглавой церковки. Березы и рябины с задумчивой меланхолией глядели на солнце, тихо клонившееся к закату.
Пленные, захваченные новизной обстановки, картинами покоя и свободы, не заметили даже, как их догнала и стала перегонять вереница телег. Они очнулись только от окриков:
– Дайте дорогу! Platz! Дорогу!
Стали расступаться, оглядываясь на телеги, спотыкались на заросших колеях.
На первой же телеге Беранек узнал доктора Мельча.
– Наши господа, – сказал он и весь расцвел, даже ростом стал как бы выше, от радости сам закричал: «Дорогу, дорогу!», что было совершенно излишне.
С бурным усердием козырял он по очереди каждой телеге.
Скоро телеги скрылись из виду. Свечерело, и пленными овладело такое чувство, словно были они совсем одни в этом раздольном крае. Меж тем тяжелая туча всползла над далеким горизонтом, поглотив вечернюю зарю. Все вокруг потемнело, нахмурилось, Откуда-то сорвался ветер, разнес по ржаным полям первую тревогу. С дороги поднялась пыль и полетела над хлебами к растревоженным рощам.
Пленные прибавили шагу. К первым деревенским избам они подоспели уже при блеске молний. Под вихрем избы, казалось, еще теснее прижались к земле, испуганные сухими молниями и громом. И вдруг из грозной черной бездны хлынул ливень, разметав пленных, как осенние листья. Избы, всполошенные их торопливым бегством, зашевелились, залаяли, расшумелись голосами.
В одну минуту промокшие тела забили все ближайшие сараи и овины, где пахло сеном и сухостью. Более смелые забрались даже в скудно освещенные избы, чьи стены были сложены из гладких коричневых бревен.
Бауэр, которого Беранек потерял из виду в первые же минуты переполоха, вошел в избу вместе с русским солдатом: хозяин радушно позвал их в дом. В избе со всех сторон на них смотрели сверкающие любопытством глаза; в тусклом свете лампы Бауэр различил два темнобородых лица да несколько немых лиц женщин и детей. Его усадили за стол. Женщина, вынырнувшая из темного угла, положила перед Бауэром большой каравай хлеба. Хозяин безостановочно говорил что-то. Бауэр делал вид, будто все понимает, и сначала только с улыбкой кивал, потом набрался смелости, и когда женщина поставила на стол самовар, он, показывая на него, проговорил:
– Знаю, самовар, харашо!
– Хорошо? – засмеялся хозяин, блеснув белыми зубами.
Бауэр с глубокой серьезностью ел хлеб с маслом и яйца, сваренные в самоваре, запивая горячим чаем, который подали обоим гостям в стаканах.
По примеру солдата он налил в чай сливок и, подражая ему, сказал с улыбкой:
– Спасибо.
Временами ему удавалось уловить в разговоре какие-то туманные очертания смысла, чему особенно радовался, совсем по-детски, хозяин. В приливе доброго восторга он засыпал Бауэра вопросами. Сверкая белозубой улыбкой, он показывал предметы и просил Бауэра называть их:
– Chleb, – совсем по-русски назвал Бауэр хлеб.
– А это?
– Stůll [103]103
Стол (чеш.) – произносится: «стул».
[Закрыть]
– Не, не! – закричал хозяин и подтащил стул: – Вот, вот он, стул-то!
И, постучав кулаком в стол, объяснил:
– Стол, стол.
Показав на лампу, воскликнул:
– А это лампа, лампа…
Тут даже солдат развеселился и, хлопнув себя по коленям, крикнул, показывая на осмелевших женщин:
– А вот это – девки и бабы!
Две девки с визгом выбежали в сени. Тогда Бауэр показал на себя:
– A já učitel! Učím! Škola! [104]104
А я учитель! Учу! Школа! (чеш.)
[Закрыть]
– Ага, ага, – восторженно, открыв рот, кивал хозяин.
Бауэру захотелось узнать название деревни. Составляя свой вопрос, он до того запутался в русских и чешских словах, что его никак не понимали.
– А ну-ну… – растерянно подбадривал его хозяин.
Вдруг девушка, стоявшая у притолоки, сообразила.
– Любяновка! – вырвалось у ней, и она тут же вся залилась краской и спряталась.
– Любяновка, Любяновка! – закричали теперь все наперебой, дивясь, как пленный записывает по-русски название их деревни.
– A Volha, – спросил Бауэр, записав, – daleko?
– Волга-то? – закричали с новой беспричинной радостью. – Недалеко! До села Крюковского… пятнадцать верст, да от Крюковского без малого пятьдесят.
* * *
Беранек, Гавел и другие подошли к окнам – смотреть на своего унтер-офицера. Гавел не выдержал и смело вошел в избу со словами:
– Dobrý večer.
– Добрый вечер, – хором ответили ему на приветствие.
– Пан взводный, мы просим продать хлеба для нас, чехов, – сказал с порога Гавел.
Русский солдат хотел было выгнать его, но хозяин радостно воздел руки:
– Хлеба, хлеба просит, поняли? Хлеба! Оголодали, ясно дело. Людям есть охота…
Он дал Гавлу целый каравай, а потом следом за Гавлом прибежала в сарай босоногая девчонка, принесла большой кувшин молока.
Молоко бело светилось в темноте сарая, и Гавел, возбужденный успехом, сказал девочке:
– Привет… и большое спасибо. Славянское!
Он взял кувшин и гордо провозгласил:
– Это братьям-чехам. От братьев-русских.
Он стал делить еду, в темноте спрашивал фамилию, прежде чем выдать по куску хлеба или налить молока.
– Как же не дать чехам! – самодовольно отвечал он на лесть оделяемых. – Зря, что ли, мы братья? Эй, Овца! Как выйду на свободу – поселюсь в этой деревне. Мы тут с Овцой и невест подыщем. По-братски – русских!
Впервые после долгого времени спали с непривычным удобством, на мягком и теплом сене.
Утром Гавел опять принес хлеба своим соотечественникам (причем самого его угостили стаканом чая), и от всего этого в нем снова проснулась дерзость и воинственность. Когда пленных вывели за околицу, чтоб построить и пересчитать их, Гавел принялся дразнить немцев. Он с ревностью шарил у них по карманам в поисках хлеба, крича:
– Вон как! Швабы-то горазды на славянский хлебушко! А может, они его величеству такое слово дали – не добьет он Россию пушками, так они ее дотла объедят…
Из мокрых изб, на скользкую, в лужах, дорогу, на траву, от которой поднимался утренний теплый пар, вышли бородатые мужики, румяные бабы, подростки. Босоногие детишки, осмелев, подобрались к самой колонне пленных. Разинув рты, слушали они, как командовал по-немецки Бауэр. Во всех окошках торчали любопытные. Гавел, стоявший в первом ряду и четко, по команде, двинувшийся вперед, махал рукой, прощаясь со всеми этими людьми. Из озорства, для увеселения товарищей, он кричал на обе стороны:
– Привет, старый! Привет, девчата! Мы еще придем!
Когда колонна миновала последнюю избу и вышла в поле, он воскликнул:
– Abgeblasen! Ruht, rauchen erlaubt! [105]105
Отбой! Вольно, можно закурить! (нем.)
[Закрыть]. Ей-богу, вернусь сюда.
Потом добавил:
– Эх, хорошо тут, Овца! Вот честное слово, я от братьев-славян убегать и не подумаю!
Поля, смоченные ночным дождем, были еще тяжелыми в этот ранний час. От зеленей, от пашен подымался пар, дымка окутывала горизонт, и небо затянул серебристый туман утренних испарений. Но вот из груды облаков выплыло солнце – и земля вздохнула. Поля засмеялись во всю свою молодую, полнокровную ширь; день зажужжал пчелой, медленно разгораясь к полудню, и от горизонта до горизонта звенела единая мелодия, взмывала к небу и с неба лилась потоками в человеческие груди.
Бауэр шел впереди колонны. Он держался рядом с конвойным солдатом и, подбодренный вчерашним успехом, упорно пытался говорить с ним по-русски. Гавел рассказывал о маневрах, о загородных прогулках в окрестностях Праги. Беранек, который не мог равнодушно смотреть, как глушат сорняки бедные мужицкие полоски, присоединился к крестьянину Вашику.
Вашик слушал этого батрака молча, с достоинством богатого хозяина, который не тратит слов даром. Взор его был обращен на поля, и видел он межи своих полос, знакомые проселки, – они после ночного дождя такие же, как тут, – вспомнил и знакомый тракт, по которому с восходом солнца катятся к городу легкие крестьянские повозки. Такими вот утрами, как сегодня, крестьяне перекликаются о том, что-де ночью выпало золото…
К полудню кончились скудные мужицкие полоски и бесплодные, непаханые земли. Теперь вправо и влево от дороги волновалось сплошное море колосьев; с одной стороны оно вздувалось пологим холмом, переливаясь за него куда-то к горизонту, а с другой стороны бежало вдоль дороги, вместе с нею переходило через мелкую речушку и обильными волнами хлебов взбиралось на покатый склон. Берег этого зеленого моря был далеко-далеко – там, где начинался лес и белели стены господской усадьбы с красной башенкой, выглядывавшей над деревьями сада.
Конвойный с бессознательной гордостью показал Бауэру на это море с далекими берегами.
– Гляди, пан, вот это все – обуховское. Полковника. Того, с бородой.
Бауэр с той же гордостью поспешил передать это пленным. У чехов невольно взыграло сердце. Они долго молча озирали это богатство. Только через некоторое время послышались разговоры.
– Не робей, ребята, форвертс! – крикнул Гавел. – Я ж говорю, мы в два счета объедим эту голодную Россию!
– Пан Беранек, а что, у нас имения, ну хоть бы императорские – тоже такие?
– У нас! Нам бы такое!..
– Вот тут только и видишь, какой мы бедный народ! Неразговорчивый солдатик Тацл, парикмахер по профессии, злобно вздохнул:
– А все – Белая Гора! [106]106
В 1620 году у Белой Горы под Прагой войска занимавшего чешский трон Фердинанда I Габсбурга разбили армию выступивших против него чешских дворян и горожан. Вожди восстания были казнены, имущество участников восстания – конфисковано. Более половины земельных владений средних и мелких чешских дворян-рыцарей, составлявших основную массу повстанцев, перешло к Габсбургам или было передано католической церкви и немецким дворянам. Около 30000 семей чешских протестантов, почти четверть дворянства и горожан, вынуждено было эмигрировать из страны. Поражение у Белой Горы повлекло за собой окончательную утерю Чехией былой политической самостоятельности, торжество католической реакции и положило начало периоду почти трехсотлетнего национального угнетения.
[Закрыть] Все свары среди нас, чехов! Эх, было бы у нас дворянство, как у венгров, – чего бы мы могли добиться!
Солдаты с глубокой убежденностью в своей правоте повторяли услышанное когда-то.
* * *
На середине подъема по бесконечному пологому склону пленных догнал целый обоз: малорослые лошадки, расхлябанные телеги, бородатые мужики в полинялых косоворотках, две бабы в красных юбках и несколько мальчишек. Мужики, бабы и мальчишки сидели на передках, телег, глазея на невиданное зрелище – колонну пленных, и не замечали, как высокая трава хлещет их по босым ногам. Умные лошадки перешли на шаг, так что пленные, двигавшиеся теперь с ними вровень, начали исподволь, со скрытым любопытством, рассматривать крестьян.
Потом мужики с передних телег зычными степными голосами окликнули конвоиров:
– Эй, куда гоните-то? Не нам ли на подмогу?
И такими же голосами конвоиры отозвались:
– Вы из какой деревни?
Мужики:
– А мы из Крюковского!
Конвоиры:
– К вашим бабам и гоним. Наловили вот для солдаток…
Мужики:
– И ладно! Война взяла, пускай война и дает. А наши ихним солдаткам отслужат…
Оба конвоира лихо вскочили на ближайшую телегу, которой правила женщина. И чтоб похвалиться перед нею своей силой, втащили за собой и Бауэра, который возбуждал любопытство крестьян.
Осмелели, и мужики. Они по-доброму улыбались пленным, соскакивали с телег, подходили к странным иноземцам, упорно старались разговориться с ними. Пленные или отмалчивались, или торопливо бормотали что-то по-своему. Беранек чуть не подрался, защищая два своих мешка, которые какой-то растрепанный старик пытался бросить в свою телегу.
Наконец двое пленных русин сами забрались на телегу этого старика – он и им улыбнулся доброй улыбкой. Их примеру тотчас последовали другие – подходили к телегам, складывали на них свои мешки и по двое, по трое подсаживались сами. Мужики охотно уступали им место, слезали.
– Ах, рожи немецкие! – разозлился, глядя на все это, Гавел.
Однако он поторопился занять хоть последнюю телегу для чехов. Телега эта осталась незанятой потому, что на ней сидела женщина, и пленные стеснялись ее – была она молодая, и бедра ее плотно прилегали к трясущемуся передку телеги, жарко натягивая здоровой силой красную юбку.
К решительным действиям Гавла присоединился Вашик, а там, ободренный примером Вашика, подошел и Беранек.
Крестьянка даже не оглянулась, покраснела только и прикрикнула на лошадь, которая, почувствовав увеличение тяжести, замедлила шаг. Гавел, сидя за спиной крестьянки, подбадривал товарищей шутками, и голос его далеко разносился по полю. За неимением лучшего предмета для насмешек он поддразнивал Беранека:
– Эй, Овца, возьми-ка вожжи да покажи хозяйке свое искусство!
А Беранек, надышавшись запахом конского пота, конского навоза, теплыми ароматами хлебов и луж, высыхающих на дороге, уже и сам жарко мечтал насытить руки родным делом, показать свое умение. Он воспользовался случаем, когда хозяйка спрыгнула с телеги, чтоб поправить на ходу постромки, и, никого не спросясь, взял вожжи опытной рукой и даже встал во весь рост на колыхающейся телеге. Так и ехал он, расставив ноги, подгибая их в коленях, как цирковой наездник. Вот было зрелище для мужиков!
– Гляди-ка! – орали они застеснявшейся бабе, которая уже и не знала, каким образом заполучить обратно вожжи. – Вот тебе и хозяин нашелся! Да какой! Заграничный!
Тем временем миновали сад, закрывающий господский дом и всю усадьбу хутора Александровского. Дальше, за орешником, потянулось картофельное поле, а за ним, из-за гребня земляной волны, выступила красная черепичная крыша.
Мужики чуть ли не враз показали на нее, воскликнув:
– Обухове!
И пленные почему-то сразу поняли, что это и есть цель их странствия.
У ближайшего развилка дороги, там, где кончалось картофельное поле и снова начиналось ржаное, телеги остановились. Конвоиры соскочили на землю, за ними – пленные, со вздохами забирая свои мешки. Крестьяне прощались, с улыбкой всем по очереди чуть ли не в грудь совали свои жилистые руки. Потом они уселись на телеги, хлестнули по лошадям и, тронувшись рысцой, закричали гостеприимно:
– Гуляйте! Гуляйте! Заходите на чай.
Беранек, не глядя на хозяйку, решительно протянул ей вожжи. Потом, с легкой мыслью, смелым жестом снял с телеги свои вещи и как бы между прочим, устремив взгляд поверх телеги куда-то в поле, произнес в пространство, – но так, что каждое слово имело свой вес:
– Что ж, спасибо, что подвезли.
Он слегка испугался, увидев руку женщины перед своей грудью, но отважно принял ее. А хозяйка еще и поклонилась.
– Заходите, – сказала она.
Беранек доблестно подавил смущение и даже неуклюже покачал ее руку.
– Так что с богом, – бодро проговорил он.
И когда пылающий лоб его остыл, он степенно плюнул себе под ноги и поспешил догнать своего унтер-офицера. Товарищи встретили его хохотом.
– А знаешь, что она тебе сказала? – донимали они его. – Чтоб заходил к ней!
– Вот так Овца! – подталкивали его под бока. – Уж и свидание назначил! И вдовушку с наделом подцепил!
– Ничего, вот напишем в Киев, чтоб его на свободу не пускали!
Отдохнувшие пленные шутили и смеялись вволю. Этот день снова доверху наполнил их надеждой.
– Ну, дело на мази, Беранек, – со счастливо-серьезным видом сказал своему верному спутнику сам Бауэр.
Гавел, подойдя к чехам, столпившимся около Бауэра, скомандовал:
– Чехи – в кучу! – И нетерпеливо зашагал к строениям, серевшим в зелени, похожей на оазис среди картофельных и ржаных полей.
19В спокойном сиянии солнца, под влажно-голубым небом, на сырой земле яркими и чистыми были краски природы. Широкие просторы, и посреди них – облупившееся здание винокуренного завода, горстка деревянных домиков, сбежавшихся к короткой и широкой травянистой улице, березовая роща, деревянный барский дом и высоко вознесенные кроны старого сада…
Деревянные домики уже ожили. На веранде одного из них, утопавшего в невысоких вишневых деревьях и ракитнике, виднелись фигуры в австрийской форме. Это были пленные офицеры.
Некоторые сняли мундиры, и все так и сияли сытостью и довольством отдохнувших людей. Иозеф Беранек тотчас узнал их и невольно подтянулся.
– Прямо как на даче, – бросил кто-то позади.
Вид чужого довольства и сытости пробудил в пленных забытые было голод и усталость.
Свернули за полуразвалившуюся ограду двора, прошли мимо группки русских ополченцев, мимо спиленных деревьев, уже заросших лопухами.
Гавел балагурил, не закрывая рта. Он искал среди ветхих строений «Отель Беранек», а углядев за кучей серых поленьев, в лопухах и крапиве, черную трубу полевой кухни, прикрытой ржавыми листами железа, и тоненький дымок, тянущийся к чистому небу, принялся задорно выкрикивать:
– Эрсте компани, менаже! [107]107
Первая рота, питаться! (нем.)
[Закрыть]
Глаза его смеялись всем, даже дурно одетым русским ополченцам, и те, в свою очередь, посмеивались над этим чудаком и окликали его. И Гавел отвечал им как умел.
Пленных остановили посреди просторного запущенного двора. Они тотчас развалились на траве, и Гавел забавлял всех без различия своими ядреными шутками. Он не уставал находить вокруг себя все новые и новые предметы для вышучивания. Самым удачным объектом его остроумия сделалась облезлая рыжая сука, которую Гавел представил Беранеку хозяйкой «Отеля Беранек». Он назвал суку Барыней.
Собака была пугливая, она отскакивала при каждом движении Гавла и убегала, когда ее звали несколько голосов сразу.
От долгого голодного ожидания потускнела и эта скромная забава. Как оказалось, русские солдаты ждали своего командира, а он все не шел. Наконец, посоветовавшись между собою, они сами стали строить и пересчитывать пленных, а после, совсем уже раздраженных и нетерпеливых, повели их к погасшей полевой кухне. Чехи из группки Гавла, возглавившие колонну, и здесь по молчаливо признанному за ними праву, поддерживали порядок в рядах. Они гнали от себя тех, кто только сейчас пытался пристроиться к ним, но круче всего обращались с голодными из последних рядов, которые старались протесниться вперед, внося путаницу и беспокойство.
И все же, когда загремели ведра и миски, во всей колонне началась неудержимая толчея. Вольноопределяющийся Орбан, которого всегда видели в хвосте колонны, – на лице его, как однажды выразился, а потом часто повторял всем и каждому Гавел, «торчал словацкий паяльник с мадьярскими дырками», – Орбан оказался теперь вдруг в первом ряду. Это было слишком для Гавла, который уже тоже бесился от голода, хотя и скрывал это от товарищей.
Теперь он придрался к случаю излить подавляемое возмущение. Без всяких околичностей, без лишних слов, зато с тем большей яростью, опустил он свою могучую длань на загривок ничего не подозревавшего Орбана и с ужасным ругательством изо всей силы отшвырнул его. Орбан упал.
Но в тот же миг и Гавел охнул, проглотив половину ругательства, и согнулся пополам под столь же неожиданным болезненным ударом. Объясняться было некогда – в совершенном замешательстве он только старался уклониться от нагайки русского солдата, наступавшего на него с оскаленными зубами.
Конечно, Гавел пустился в драку необдуманно, подхлестываемый голодом; но если б он даже обдумал нападение на Орбана, он все равно ожидал бы одобрение русских, тех самых, которые только что так весело принимали его соленые шутки.
Хуже всякой боли было то, что русские над ним смеялись, а он никак не мог объясниться с ними. В бессильной, нерассуждающей ярости он выплеснул на траву остывшую вонючую похлебку; то же самое сделали и еще несколько человек.
А русские и ухом не повели. Впрочем, большинство пленных, хоть и с бранью, но съели похлебку, а Беранек, тот даже нарочно вкусно причмокивал, заявляя, к бешенству Гавла, что голод – лучшая приправа, даже на пражский вкус. Да и кое-кто из товарищей тоже подтрунивал над Гавлом, – хотя и не без смущения, – стремясь как-то объяснить самим себе неприятный инцидент. Ему бы, Гавлу, сразу объявить, что он – чех, а не таращить буркалы, как кайзер Вильгельм.
После этого инцидента, после жалкого обеда, омрачившего такой приятный день, пленных загнали в низкий деревянный коровник, образующий восточную грань дворового квадрата. В бывшем коровнике были устроены нары в несколько ярусов, от пола до потолка – все из нового, светлого еще дерева. Стены были свежепобелены, но свет проникал только через дверь да через крошечные оконца под потолком. Пахло известкой и аммиаком.
Когда за растерянными, удивленными пленными закрылись двери, углы коровника и пространство между нарами утонули в глубоком сумраке. Споры и разговоры невольно прекратились. Глаза пленных робко и даже испуганно обратились к караульному, замершему со своей винтовкой у двери. Хоть бы дверь отворил, впустил хоть обрывок дня, который остался снаружи – и подобных которому, как это начали понимать пленные, больше не будет.
– Наверное, временное помещение, – пробормотал по-чешски кто-то, кого не разглядеть было в темноте.
– Летнее, – подхватил другой с горькой насмешкой.
– «Отель Гавел»!
Гавел, замкнувшись в себе, молча улегся было на нары подле унтер-офицера Бауэра. Но через некоторое время – будто с цепи сорвался – соскочил наземь, и все видели, как он огромными шагами двинулся прямо на караульного.
С внезапным напряжением и даже со страхом все ждали, что будет дальше.
А было вот что: глаза караульного настороженно вскинулись навстречу подозрительному буяну. Гавел посмотрел в эти глаза, только когда штык уперся ему в грудь.
Караульный сказал что-то весьма решительным тоном и сейчас же перевел свой спокойно-сосредоточенный взгляд куда-то поверх Гавлова плеча. Лишь вторую попытку Гавла прорваться к двери солдат остановил выразительным движением штыка. Тогда Гавел несколько отступил, но для того лишь, чтоб поймать своим бычьим лбом скользящий, неуловимый взгляд караульного.
– Отойди, отойди, – хмуро и примирительно проговорил солдат.
– Мне надо выйти, – очень четко произнес Гавел, конечно, по-чешски, присовокупив несколько образных выражений.
Однако при третьей попытке приблизиться к двери он почувствовал на груди неумолимое острие. А солдат еще поднял тревогу, призывая помощь.
Руки Гавла бессильно упали.
– О, болван, болван!..
Пуще всякого унижения его взбесило то тупое, добросовестное безразличие, с каким караульный опустил к ноге приклад в ту минуту, как только Гавел отошел от него со своими бессильными руками.
Это взбесило не его одного – всех пленных. И как мина от электрической искры, мгновенно вспыхнуло всеобщее возмущение.
С диким ревом с дальних нар сорвалось несколько пленных самых разных национальностей и с криками устремились к дверям. Один даже без всякого стеснения принялся на глазах у караульного спускать штаны.
На этот шум по тревоге, поднятой караульным, явился русский фельдфебель, и пленных со смехом погнали к нужникам – как гонят стадо на водопой; потом их тем же порядком водворили обратно.
После столь унизительного способа удовлетворять мятежные требования, возбуждение, охватившее пленных, быстро погасло. Бунт сменился покорностью – и когда пленные вернулись в коровник, недовольство их прорывалось уже только в отдельных выкриках.
Бауэр, не участвовавший в бунте, теперь не выдержал. Специально для Гавла он громко и довольно бессвязно принялся ругать «всяких буйных дураков», которые черт знает как ведут себя в первый же день и чье упрямство под стать ослиному!
Многие, не расслышав толком, не поняли, на что направлено возмущение унтер-офицера, и тем смелее стали выкрикивать упреки и едкие насмешки в адрес русских. Это уже до того взорвало Бауэра, что он совершенно вышел из себя и, не обращая внимания на изумленных товарищей, выложил все, что думал.
– Вы подняли скандал по собственной глупости! – кричал он. – Вы подняли скандал потому, что русский не понимает трепотню Гавла! Вы готовы скандалить и безобразничать в поддержку любого горлопана! В одном ряду с немцами! Это – занятие для…
Бауэр осекся – запас его иссяк, не встретив сопротивления.
Беранек, которому тоже – хотя и по другим причинам – тягостен был неожиданный конфликт и беспорядок, с жаркой преданностью глядел на своего взводного. При последних суровых словах Бауэра он перевел сердитый взгляд на Гавла. Тот только посвистывал от обиды, уставившись на оконце под потолком. Потом он повернулся на бок.
– Что же нам, лопнуть было в этом славянском хлеву, что ли? – осклабившись, крикнул он Бауэру.
Никто ему не ответил, и Гавел пустил еще стрелу:
– Мычать, что ли, нам… чтоб этот «брат-славянин» понял?
Стало тихо, и после долгого молчания Бауэр заговорил уже благоразумнее и спокойнее:
– Делать выводы под горячую руку из одного факта, вовсе и не враждебного нам, из недоразумения – всегда несправедливо и опасно. А известно ли вам, что в Австрии в таких случаях, как сегодня, – в пленных попросту стреляют?.. С терпением и спокойствием скорее разберешься в делах, требующих времени для объяснения, чем нагромождая новые недоразумения.
Больше обо всем этом инциденте не было сказано ни слова.
В оконцах под потолком гасло чистое небо. И пленным казалось, словно за этими окошками уходит из виду какой-то берег, а сами они сбились с курса в неизвестных водах. Ими овладевала тревога неопытных мореплавателей на корабле, перед качающимся носом которого сгущается туман и темень. И все же они были рады, что ночь отделила их друг от друга, и каждый мог побыть наедине с своей тоской.
Коровник постепенно наполнился дыханием спящих и едким, липким, душным смрадом.
* * *
Ночью расплакалось небо. С утра шел безутешный дождь, вода просачивалась струйками из-под неплотной двери коровника. Караульный, сменивший предыдущего, топал ногами, стряхивал дождевые капли с фуражки и с плеч. Если б не голод, неотвязный, доходивший до боли в желудке – сухой коровник показался бы совсем уютным.
Пленным разрешили свободно выходить по нужде, и караульный только смотрел им вслед, смеясь тому, как они торопливо пробегают туда и назад.
На обед вывели в какой-то неопределенный час дня, однако по всем признакам, довольно ранний. Дождь уже перестал. Пленные стояли под дырявым разрушающимся навесом, где гулял сырой сквозняк. В поле зрения были только деревянные и каменные стены старых строений, пропитавшиеся влагой, низкие, набрякшие водой облака да иззябшая черная земля в лопухах, под которыми расползался сырой сумрак.
Голодные люди дрогли от холода. Но они уже были усмирены и терпеливо переминались, готовые съесть все, что только им дадут. Русские уже настолько притерпелись к ним, что лишь один солдатик, кашляя, торчал в углу по долгу службы.
Едва забрякали ведра возле котла, снова явилась облезлая рыжая собака. Встретили ее радостно. Она была предвестником нетерпеливо ожидаемой еды. Поэтому собаку окликали со всех сторон и на всех языках:
– Барыня! Баринка! Бара! [108]108
Здесь обыгрывается созвучно слова «барыня» с чешским именем Барбора – Бара, Барушка, Баринка и т. д.
[Закрыть]
Сука и сегодня держалась осторожно и несмело. Кашлявший солдат – чтоб поразвлечься и заодно согреться – швырнул в нее звонким буковым поленом, но собака моментально скрылась в лопухах, едва он нагнулся.
Правда, вскоре она снова появилась, и пленные стали теперь к ней еще ласковее – можно сказать, демонстративно. Гавел, не забывший вчерашнее свое унижение, собственным телом прикрыл Барыню от возможных нападений караульного и даже нарочно, у него на глазах, протянул ей кусок черного хлеба, только что розданного пленным.
– Бара! Баринка! Барка!
При виде хлеба у собаки вспыхнули от алчности глаза. Она уже не убегала от пленных, как вчера. И с каждым осторожным шажком, приближавшим ее к ним, алчность в ее глазах сменялась покорной мольбой. Правда, она еще отскакивала от всякого сильно брошенного куска, и уносила подачки, как добычу, в лопухи, чтоб там с жадностью проглотить ее.
В конце концов немцу Гофбауэру удалось погладить суку по облезлой спине; это вызвало откровенную ревность Гавла. Стараясь завоевать сердце собаки, он отлил из своей порции немного похлебки в ржавую банку, валявшуюся под ногами. Собака задрожала всем телом, когда он прикоснулся к ней, и поджала хвост.
– Барушка, ну, ну, Баринка, – успокоительно бормотал Гавел.