Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 48 страниц)
Скучая в одиночестве все дни, когда пленных уводили на работы, унтер-офицер Бауэр тщательно составил план своей деятельности на этом чешском форпосте. Сельский учитель, он привык заполнять однообразную деревенскую жизнь просветительской работой. Начать он предполагал в воскресенье, но теперь вдруг возникло сомнение, состоится ли эта первая беседа, программу которой он уже подготовил: ожидался приезд генеральских дочерей, а прапорщик Шеметун, захватив Елену Павловну, нарочно уехал с утра в Базарное Село.
Коляска Валентины Петровны показалась на хуторской улице вскоре после полудня. Во всех окнах серо-зеленого хутора поднялся переполох. Когда сверкающий выезд остановился у канцелярии, сердце Бауэра заколотилось так же, как, бывало, при появлении школьного инспектора. Он встал напротив двери, готовый встретить гостей поклоном.
Валентина Петровна вошла одна, и Бауэру почему-то сразу бросились в глаза ее большие цыганские серьги. Зина задержалась у крыльца поиграть с собачонкой ревизора Девиленева и появилась, лишь когда сестра ее задавала Бауэру уже второй вопрос.
Растерянный от смущения, Бауэр отвечал хуже, чем следовало. Зина села на стул у двери и, сжав под белым шелком маленькие девичьи коленки, стала тихонько ждать, когда сестра окончит разговор.
Бауэр чувствовал на себе ее взгляд, краснел все больше и, несмотря на все усилия, не мог сохранить того невозмутимо-почтительного спокойствия, с которым он решил держаться. Валентина Петровна узнала от него только, что Шеметун уехал. Она непринужденно расхаживала по комнате, простукивая тонкими каблучками молчание Бауэра. Вот прислонилась бедром к столу, уперев в бок белую руку.
– Удивительно, – сказала она сестре, – как быстро эти австрийцы научаются говорить по-русски.
Бауэр открыл было рот, чтоб произнести выученную для подобных случаев фразу: «Потому что я чех, славянин», – но не успел.
– Зина, смотри, как смешно он пишет по-русски!
Нагибаясь с лорнетом над столом, Валентина Петровна задела Бауэра. Холодный блик от ее лорнета сполз о его волос на висок.
Никакими силами не мог Бауэр вспомнить нужное русское слово, чтоб извиниться.
– Сколько вам лет? – осведомилась Валентина Петровна.
– Двадцать шесть.
– Пойдемте!
Она велела Бауэру показать ей лагерь, заранее предупредив:
– Только в коровник я не пойду!
Тогда Бауэр с преувеличенной услужливостью повел ее в офицерский домик. Встретившийся по дороге артельщик вытянулся перед ними, а русский солдат у крыльца перепугался, потому что, кроме венгра-повара, с которым и сам Бауэр едва мог объясниться, в домике никого не было. Солдат в смятении метнулся за дом, прибежал обратно, пожал плечами и в конце концов пробормотал что-то, показывая на старый обуховский парк.
Двинулись в парк. С неприятным чувством Бауэр ощущал на себе взгляды пленных, столпившихся у ворот. Краем глаза он заметил, как проплыла мимо коляска, сверкая спицами, и бросил мимолетный взгляд на венгра Лайоша, который, выпрямившись, восседал на козлах.
Вошли в одичавший парк; Бауэр то шел впереди, отстраняя ветки кустов, то отставал, соображая, в какую сторону направиться. Взгляды молодых женщин так и жгли его затылок и спину. Его смущение забавляло Валентину Петровну.
Старая аллея вела теперь по настоящему лесу, через вырубку, где торчали свежие пни и поленницы дров, заросшие невиданно буйными травами, кустами ежевики и земляникой. За вырубкой, под свесившимися ветвями дряхлой дуплистой плакучей ивы, гнила зеленая вода небольшого пруда.
Пробираясь через кусты ежевики, местами почти совсем закрывшими дорогу, Валентина Петровна приподнимала легкую юбку, обнажая невольно ноги, слишком полные для ее узкоплечей фигуры. На прогалине между кустами она вдруг обернулась небрежно и ударила Бауэра лорнетом:
– А вам, наверное, тоскливо тут.
Бауэр в смятении затряс головой:
– Нет, нет!
– Что ваша жена?
– У меня нет жены.
– Нет? Так вы не крестьянин?
– Нет. Я учитель.
– Зина, – обернулась к сестре Валентина Петровна, – видишь, как я разбираюсь в физиономике… Почему же вы не офицер? Вы политический, да? Я политических не люблю. Как вас зовут?
– Вячеслав Францевич.
– Постой, Зина, это интересно… Я думаю, человеку из интеллигенции трудно служить и жить среди черни, с простыми солдатами… Особенно в плену.
Бауэр вдруг набрался смелости:
– Лучше быть в русском плену, чем служить, как раб, немцам и немецкому императору.
Валентина Петровна засмеялась.
– Значит, все-таки – политический! Я так и знала. Я разбираюсь в физиономике. Выслужил бы офицерский чин на службе у государя, как оно и приличествует интеллигентному человеку, – говорил бы иначе. Тогда и в плену не был бы рабом. Случаются и у нас люди, лишенные таланта жить достойно, – плохой офицер, негодный чиновник – и вот, вместо того чтоб честно служить царю, они пробавляются… службой народу!
Тут Валентина Петровна перешла на французский язык. Бауэр, испытывая какое-то жжение в груди, неуместно и безуспешно попытался еще вмешаться в беседу сестер:
– Чехи и не стремятся к австрийским чинам…
Тем временем они подошли к старому барскому дому. С балкона, чьи деревянные перила грозили обвалиться, смотрела на них какая-то фигура в одном нижнем белье. Перед грязной входной дверью серым блеском отливала большая лужа помоев; на бывших цветочных клумбах под широкими листьями лопухов гнили поваленные деревья.
Валентина Петровна нетерпеливо обратилась к Бауэру:
– Где же eher docteur [126]126
дорогой доктор (франц.).
[Закрыть]?
Бауэр покраснел и пожал плечами.
– Послушайте, а он тоже понимает по-русски, eher docteur?
– Доктор Мельч тоже чех, значит, по меньшей мере, понимает. Здесь все пленные офицеры – чехи.
Валентина Петровна опять засмеялась.
– Среди чехов, как видно, тоже бывают интересные люди… Ах, а знаете ли вы студента из ваших, вольноопределяющегося, кажется – такой смелый и гордый, интересный и по-русски понимает? Он что, тоже чех?
– Нет, – только и сказал Бауэр.
Зинины большие глаза невольно, хотя и без интереса, остановились на нем, и Бауэр потерял нить разговора.
Валентина Петровна подметила его замешательство и, собравшись уже уходить отсюда, воскликнула довольно бестактно:
– Ах, Зиночка, да ты имеешь успех! И у кого!
Зина явно обиделась на шутку, а к Валентине Петровне вдруг вернулось ее прежнее равнодушие.
– Ну, хватит, – сказала она. – Проводите нас на улицу.
Они выбрались прямо к хуторскому двору и наткнулись на лупоглазое любопытство кучки пленных.
Бауэр старался не смотреть в их сторону.
В ту же минуту Валентина Петровна увидела доктора Мельча и радостно крикнула:
– Вон он! Позовите его!
И не успел Бауэр выполнить ее приказание, как она сама поспешила к Мельчу и сразу заговорила с ним по-французски. Потом только, заметив, что Бауэр по-прежнему следует за ней, Валентина Петровна махнула ему рукой:
– Можете идти! Мерси!
Бауэр от растерянности забыл приветствовать Мельча; и так как Мельч с дамами двинулся по улице в сторону винокуренного завода, Бауэру волей-неволей пришлось-таки повернуть к лагерю.
Машинально пошел он к воротам. Промелькнула перед ним огненная гусарская фуражка; молодая лошадь резво переступала, обмахиваясь подрезанным хвостом. Вольноопределяющийся Орбан, стоя в воротах, крикнул что-то Лайошу по-венгерски, еще какой-то венгр добавил словечко, в котором звучала жестокая насмешливость, и Лайош, молодецки заломив фуражку, весело ответил землякам.
Бауэр прошел через их грубый хохот, высоко подняв гудевшую голову. Кучка чехов быстро расступилась перед ним.
– Ну как, собираться-то будем? А петь? – посыпались жадные расспросы.
– Эх, пан учитель, мадьяра бы этого с козел долой, а на козлы – Овцу! – кричали ему.
Бауэр, словно его разбудили от сна, забыл им ответить. Будто вспомнив что-то важное, он бросился в канцелярию, однако выйти на улицу не спешил. Он видел легкие косынки сестер Обуховых, пестревшие справа и слева от Мельча. Сверкающая коляска шажком катилась за ними, временами останавливаясь на почтительном расстоянии.
Бауэр повернулся и столь же поспешно вышел на улицу, откуда еще можно было видеть сестер Обуховых.
Когда он позже явился в коровник, его обступило любопытство товарищей.
– Ну, что они велели передать нам? – шутили гавловцы, как бы стремясь разделить успех своего унтер-офицера.
Бауэр отвечал скупо – он все время думал о своем. Потом вдруг, оценив тепло сердец, сгущавшееся вокруг него, проговорил:
– Эх, сорвать бы с себя эти арестантские австрийские тряпки! Этот символ нашего порабощения…
– Вот верное слово! – припечатал Гавел его смелый протест.
Пленные чехи никак не хотели уходить от ворот, откуда можно было хоть смотреть на улицу, на которой сегодня произошло, как им казалось, решающее событие.
– Наша взяла, ребята, друзья, товарищи и братья! – горланил разошедшийся Гавел. – За вами – всюду, пан учитель, мы – ваши верные ученики. Сам бог послал вас искупить наши грехи.
Гавел задорно расправил свои мощные плечи и, поймав прищуренным глазом язвительную усмешку Орбана, подошел к нему вплотную и еще громче закричал, чтоб слыхали все во дворе:
– И надеюсь, пан учитель, вы уже заявили, где надо, что, кроме Овцы, есть еще среди нас некий пан Гавел и что у этого пана Гавла имеется уже опыт со всякими там немецкими и ренегатскими гадами. И что этот пан Гавел сумеет разворотить любую ренегатскую зеленую морду. Задаром и с доставкой на дом!
Бауэр всеми силами пытался предотвратить назревающий скандал. Но Гавел, войдя в раж, орал тем громче, чем настойчивее старался Бауэр сохранить мир. Ведь Гавел дрался не за себя одного, а и за Бауэра, и за всех чехов!
– Да это же ренегат, враль и поджигатель! Поджигатель, пан учитель! Но от меня он не уйдет!
Орбан, однако, усмехался хладнокровно и вызывающе, он стерпел даже прикосновение Гавлова плеча. Он молча стоял вплотную к нему.
По улице, над которой, подобно дыму в вечернем безветрии, еще держался торжественный отблеск чешской победы, приближались обер-лейтенанты Грдличка и Кршиж с лейтенантом Вурмом. Гавел, из одного озорства, да еще для того, чтоб подчеркнуть национальное достоинство, приветствовал офицеров с особенной четкостью. За ним, увлеченные его примером, вскинули руки к козырькам и другие пленные из смешанной кучки у ворот. Один только Орбан стоял по-прежнему, руки в карманах. Тут уж Гавел резко повернулся к нему всем телом.
– Hab acht! – крикнул он Орбану прямо в лицо, завораживая дорогу. – Hab acht! – взревел он.
В тот же миг фуражка Орбана слетела к его ногам.
Никто не решился взять Орбана под защиту – потому что офицеры остановились. Орбан яростно рванулся к Гавлу, но вовремя сдержал себя и отошел, дрожа от бешенства.
А Гавел на завоеванной позиции горланил так, чтоб слышали офицеры:
– «Zachovej tě hospodyně» [127]127
«Храни тебя хозяйка» (насмешливо перефразированная строка из австро-венгерского гимна: вместо «Храни тебя господи» (Zachovej tě, Hospodine) – «Храни тебя хозяйка» (Zachovej tě, hospodyně).) (чеш.).
[Закрыть]. В другой раз будешь знать, что чешский офицер тоже офицер!
Иозеф Беранек бывал счастлив всякий раз, когда удавалось избежать драки, карточной игры, попойки и того, что серьезные люди называют политикой, Именно это и составляло весомое ядро его настороженного недоверия к Гавлу. Однако теперь симпатия его всей тяжестью своей перевалилась на сторону Гавла: он и сам был возмущен, став свидетелем непочтительности Орбана к офицерам.
Таким образом, чешская часть пленных единодушно сплотилась вокруг Гавла.
Правда, пока длилась ночь, все в коровнике дышало миром и покоем. Да и днем эта напряженность в убогой жизни пленных, пожалуй, рассеялась бы, как всегда, с ветром, гуляющим над мудро молчащей землей.
Однако ночью пошел дождь, и утром небо упорно сеяло влагу. Зелень на дворе и в полях потемнела, по стеблям и веткам скатывались капля за каплей и, отражая в себе черное небо, падали на раскисшую землю; над лугами вставали испарения. Пленных оставили запертыми в коровнике.
При других обстоятельствах в такой день пленные в лучшем случае, повернувшись спиною друг к другу, развешивали бы свои портянки да били бы вшей. Выходили бы только по крайней нужде и прели бы в липком и кислом смраде нестираных, несменяемых, промокших и пропотевших отрепьев.
Но сегодня с утра трухлявые стены коровника превратились как бы в стенки парового котла. Черная крыша, ощетинившая мокрый хребет свой на фоне мутного неба, свинцовою крышкой придавила напряженность.
Из всех возможных способов мести и расплаты, представления о которых всю ночь сжигали Орбана, он безрассудно выбрал самый неподходящий. Утром, по-военному подтянутый и официальный, явился он к унтер-офицеру Бауэру как к старшему по чину и, следовательно, начальствующему лицу, и ледяным тоном обвинил Гавла в грубом нарушении субординации, допущенном вчера. Орбан требовал составить акт на это происшествие.
Бауэр давно ненавидел этого вольноопределяющегося, высокомерного с ним оттого, что получил высшее образование. И Бауэр холодно возразил Орбану, что не собирается в служебном порядке вмешиваться в обыкновенную стычку невоспитанных людей.
– Тем более, – прибавил он, – что не назови я вашего поведения простой невоспитанностью, я был бы обязан составить акт и на вас за тот же проступок.
Люди, сгрудившиеся вокруг Бауэра и Орбана, приняли это со злорадной насмешкой.
После ухода Бауэра в коровнике в течение долгих часов назревало возмущение. То и дело прорывалось оно в резких вспышках словесной перепалки – по первому поводу, по всякой причине. Орбана грызла жестокая обида.
Обед еще усилил общую возбужденность. За время полевых работ на лагерном складе из-за халатности кладовщиков испортилась картошка и сушеная рыба. Картошка сгнила под черной шелухой, а жиденькая рыбная похлебка воняла так, что есть ее было невозможно. Это укрепило напор Орбановой партии и ослабило позиции партии Гавла. Впрочем, Гавел изобрел особый метод защиты. Он, как и все, называл похлебку помоями, только добавлял еще:
– Помои – в самый раз для швабов! – И, во главе справедливо негодующих товарищей своих, задирался: – С какой стати чеха заставляют жрать это свинское швабское пойло!
Орбановцы тотчас обернули остроту, назвав обед пойлом для русских и русофильских свиней.
К тому же они весьма эффектно напомнили о невыплаченном жалованье. И тут Бауэр попал под прямой обстрел – ведь это он наряжал пленных на работу, он вел запись рабочих дней и оплаты…
На чешском крыле тотчас поняли, на что направлена агитация относительно задержанных денег и от кого она исходит, – и постарались пресечь ее, как умели. Впрочем, без Бауэра им трудно было противостоять Орбану. Но их выручило упрямство, которым они, по крайней мере, дразнили противника.
– А нам деньги и не нужны! – кричали они нарочно. – Кого взяли в плен с оружием в руках, тот и не имеет права на деньги! И просто неприлично брать плату от врагов отечества! – смеялись они в лицо своим противникам.
А между собой говорили:
– Мы за свое заработанное не боимся. Погодим, пусть побольше накопится, чтоб было за чем руку протягивать.
– Подождем большой выплаты, генеральной! – с торжествующей верой выкрикивали чехи.
– Генеральное, да только – мошенничество! Ха-ха-ха! – крикнул кто-то.
– По себе судишь!
– А ну их! Пусть дожидаются генерального brüderlich-slawischen Zirkel [128]128
братского славянского кружка (нем.).
[Закрыть]!
– Ха-ха-ха!
– Эй ты, олух, с австрийским фитьфебельским кружком спутал!
– Охо-хо! Куда австрийским ворюгам-фитьфебелям до русских полковников с генералами!
Шульц, перебравшийся из Гавлова угла в середину коровника, к полякам – он, как и они, носил на шее четки, и это сближало их, – коварно переметнулся теперь на сторону противников и закричал:
– У москалей воровство – национальный обычай, это всем известно!
– А у меня обычай бить подлецов, заруби себе на носу!
Всякий раз, как вслед за этими неутихающими словесными перепалками Гавел собирался накинуться с кулаками на кого-нибудь из орбановцев, на его пути тотчас вырастала стена мнимобезучастных спин, преграждая дорогу буяну и создавая в критическую минуту непреодолимое препятствие.
Беранека еще с утра насторожила агитация против признанных им авторитетов. Он преданно стоял на стороне обесчещенных офицеров, Бауэра и всего того, что он чтил по долгу своему. Очень скоро он окончательно утвердился в своей позиции, расслышав среди возбужденных выкриков орбановцев слово:
– Стачка!
Слово, которое всегда жалило сердце его тревожным предчувствием опасности.
Однако лишь после обеда прорвалось его тугодумное мнение.
– Честному работнику нечего дрожать за свой заработок! – воскликнул он. – Меня еще никто не обкрадывал! Разве что дурной приятель.
Плевками полетели в него выкрики:
– Заткнись!
– Коли ты Овца, так и держись за своими баранами!
В сумрачном пространстве, заполненном тяжким смрадом, на парах, увешанных одеждой и кишевших людьми, как падаль червями, залегло к концу этого дня напряженное утомление, какое всегда возникает там, где сгрудилось слишком много людей, к тому те слишком долго волновавшихся.
Лишь сердце Орбана по-прежнему грызла неутоленная жажда мести.
Когда пришел Бауэр, множество взглядов устремилось на него, и в тягостной тишине снова возникло напряжение.
Тишину, обращенную к Бауэру, и тревожную настороженность, внезапно охватившую Бауэра, разбил голос Орбана:
– Herr Zugsführer, ich melde gehorsamst… [129]129
Господин взводный, осмелюсь доложить… (нем.)
[Закрыть]
Он говорил с венгерским акцентом, растягивая гласные в немецких словах. Они звучали торжественно, взволнованно и патетически, с болезненной агрессивностью.
– Ich klage an… [130]130
Я обвиняю… (нем.)
[Закрыть]
Люди молча прятались в сумраке, закрывали глаза или робко скользили взглядом по мутным отверстиям окон, по стенам, в чернеющие углы.
Орбан обвинял! Открыто, при всех товарищах, он жаловался на то, что здесь, в этой части австро-венгерской армии императора и короля, нашлись люди… несмотря на естественный нравственный долг цивилизованного человека… несмотря на присягу верности императору и отечеству… бесчестные изменники, переметнувшиеся со стороны культурного мира на сторону варваров…
– Ich verlange… [131]131
Я требую… (нем.)
[Закрыть]
У него это звучало «фээрлаигээ».
Он требовал от имени товарищей, которые и в плену берегут честь мундира, от имени мужественных и честных солдат… во имя присяги, принятой ими всеми… чтоб дело было расследовано и зафиксировано актом для передачи суду…
Даже тех, кто не понимал немецких слов, взволновала и захватила напряженная агрессивность тона Орбана.
Среди чехов в первую минуту царили растерянность и изумление. Первым опомнился Завадил:
– Да он сам изменил родному народу!
Тогда все зашевелились, зашумели, и какой-то поляк, недалеко от Щульца, встал и решительно присоединился к Орбану. Обвинение было повторено по-польски, поддержанное многочисленными выкриками:
– Чем им заплатили за измену?
– Нашими денежками!
Слово «деньги» развязало бурю негодования. Оно звучало со всех сторон, оно завладело мыслями.
Тщедушный немец Гофбауэр, перегибаясь с верхних нар, напрасно пытался перекричать разноголосицу под собой:
– Genossen, Genossen!.. [132]132
Товарищи, товарищи!.. (нем.)
[Закрыть]
Сбитые с толку, ошеломленные криками чехи постепенно, собрались в одну кучку.
Гавел, напрягая голосовые связки до того, что глаза его налились кровью, переорал общий галдеж:
– Он проклинает… родную… мать!
В ответ ему Орбан страстно – и на сей раз по-словацки – выкрикнул:
– Нет, не проклинаю! Не проклинаю даже ту обезьяну, от которой все мы пошли!
Поединок двух голосов перекрыл всеобщий рев.
Тогда, бессильный против этого рева, Гавел ударил себя в грудь кулаками и, отбивая ими такт, во всю силу легких и глотки бросил поверх прибоя голосов:
Изменнику народа —
Кинжал в предательскую грудь…
Возмущение, ярость, гнев и насмешку вложили оскорбленные чехи в слова песни, подхватив вслед за Гавлом:
Пока не кончен бой —
Земля родная в кандалах…
Этой песней они заглушили Орбана.
Но когда опали высоко вздымавшиеся волны воинственной песни, опять раздался живой, неистребимый, вызывающе-патетический голос:
– Igen! Igen! Я – мадьяр! По сердцу – мадьяр!
И чувствую себя мадьяром! До мозга костей! На него набросились:
– Ха-ха-хаа!
Но Орбан устоял и перед этим натиском.
– Вся моя гордость – в том, что есть во мне этот честный, врожденный инстинкт…
– По-зоооор!
– Я благодарен природе… и культуре… – Голос Орбана, одинокий теперь, срывался, но не уступал: —…которая пробуждает человека… даже в темном словаке!..
Ураган негодования, смеха, протеста и возмущения обрушился на него, сломил, растоптал, задушив и слабые аплодисменты, вызванные последними его словами.
Бауэр, все время стоявший спиной, теперь круто повернулся к Орбану, задыхаясь от гнева и возмущения, он выдавливал из себя бессвязные слова о янычарах, о школе…
Гавел выкрикнул то, что пытался сказать Бауэр:
– Отуреченный хуже турка!
Но уже все настойчивее давал себя знать усталый полумрак, требуя тишины.
Гофбауэр слез с нар. Он, казалось, был застрельщиком этого требования.
– Genossen, Genossen!.. – восклицал он.
Кто-то накинулся на него:
– Чего орешь? Какие тут тебе «геноссен»? Ты вон Гофбауэр, а он всего-навсего Бауэр! [133]133
Игра слов: «Hofbauer» можно перевести как «придворный крестьянин», «Bauer» – просто «крестьянин» (нем.)
[Закрыть]
Ссора рассыпалась смехом. Смех этот терзал Беранека пуще всякой ссоры. Он стоял рядом со своим унтер-офицером, готовый закрыть его собственным телом, но от смеха он не мог его защитить ни словами, ни кулаками. Хотел бы он обладать таким драчливым геройством, каким похвалялся Гавел!
А Гофбауэр, не обращая внимания на издевательский хохот, все взывал:
– Genossen, Gefangene… [134]134
Товарищи, пленные. (нем.
[Закрыть]
Покрывая его голос, Гавел бросил в сторону орбановцев:
– Изменник, предатель!
От выкриков Гофбауэра горячая волна прихлынула к медлительному сердцу Беранека, и сердце это рванулось из груди, подхлестнутое репликой Гавла.
Беранек почти машинально шагнул туда, куда новело его медлительное сердце. Он двигался прямо и честно, пока не приблизился к Гофбауэру. Тогда он молча размахнулся и ударил – один только раз, зато решительно.
Ошеломленный Гофбауэр свалился на нары, придавив лежащих, а Беранек, став центром всеобщего изумления, спокойно и твердо вернулся на свое место около Бауэра.
Драку, завязавшуюся после этого, но, к счастью, бессильную распространиться в узком проходе, прекратили подоспевшие русские караульные, погнав дравшихся под дождь, в слякоть.
Первым опомнился Гавел; с силой хлопнув Беранека по плечу, он заявил:
– Молодчина, Овца! Вот моя рука – с нынешнего дня! И кто бы подумал? Правда, лучше б ты кого другого, но… молодчина!
Бауэр ничего не сказал. Однако Беранек чувствовал в этом молчании удовлетворение, неспособное на упрек. И это наполнило его гордостью.
В тот же вечер из группы Гавла со скандалом вышел Райныш.
К следующему утру на дощатой стенке отхожего места для пленных свежими испражнениями была намалевана огромная виселица, а под нею красовались имена самых верных приверженцев Гавла. А над виселицей было выведено:
HOCHVERRÄTER [135]135
Изменники родины (нем.)
[Закрыть]
Напротив же уборной, со стены коровника, кричали большие белые буквы:
TRETET IN DEN PATRIOTISCHEN
SCHUTZ-UND TRUTZVEREIN
VATERLAND! [136]136
Вступайте в патриотическое общество защиты Родины и сопротивления! (нем.)
[Закрыть]
Слово «Vaterland» окружал ореол белых лучей. По оживлению в коровнике, замеченному даже ничего не подозревавшими чехами, и по организованному с самого утра паломничеству к нужнику видно было, что в заговор втянуто множество людей. Худые, оборванные пленные, не успев еще помыться, с насмешливым видом отправились к уборной. Забили уборную. В тесноте ощутили себя множеством. Высокомерно и издевательски потряхивали головой, вслух читали фамилии, написанные калом, осыпая их громкой и грубой бранью.
Первым известие об этом принес гавловцам Нешпор. Он встретил в дверях Шульца и отшатнулся от него, как от чумного.
– Падаль!
Шульц ответил ему с такой же ненавистью, и Нешпор хорошенько прижал бы его к стенке, не вступись за него поляки и даже кое-кто из чехов. Если б за Шульцем не стояло подавляющее большинство пленных – чехи передрались бы между собой. Весь день потом они переругивались в поле.
Вечером Гавел от имени всей своей группы настоятельно потребовал, чтобы Бауэр принял решительные меры.
– Мы – чехи! – кричал он, бия себя в грудь. – Есть у нас честь и гордость! Чех и немец или там венгр – это как огонь и вода! Всегда дрались и будут драться. И пусть нас уберут подальше от них! А то быть беде – еще пристукнут кого…
Беранек был расстроен донельзя; он никак не мог примириться с тем, что пятно государственной измены замарало его до сей поры чистое имя.
* * *
Прапорщик Шеметун воспринял эту выходку с какой-то смешной стороны. Он мог еще, пожалуй, непритворно разгневаться при виде загаженной стены и белой, заметной издалека, надписи, мог нагнать страху, отдав приказ немедленно уничтожить надписи; и он ни слова не возразил, когда Бауэр в наказание поставил на эту работу именно венгра Орбана и немца Клауса. Но на большее его не могло подвигнуть даже сердечное участие Елены Павловны.
Его рассмешило остроумие, с каким пленные отбыли свое наказание: в то время как Орбан и Клаус, под штыками караульных, размашистыми движениями счищали белую надпись – впрочем, буквы из извести все равно оставили след, – прочие их сподвижники вышли из коровника церемониальным маршем и без приказа, по очереди стали сводить, споласкивать, смывать позорные письмена под виселицей самым естественным для этого места способом.
Шеметун старался и возмущенному Бауэру представить весь инцидент с комической точки зрения. Он говорил примирительно и мудро, трезво, терпеливо и долго. И – тщетно.
– Милые вы мои! Честное слово, я уважаю ваш патриотизм, однако… поди возьми их! За то, что они умышленно запачкали русское имущество, мы их наказали. А наказывать их за патриотические чувства мы не можем. Мы эти чувства и от себя требуем, и у себя одобряем, и поддерживаем их. Конечно, никаких союзов среди пленных я не потерплю. Могу еще, пожалуй, посадить под арест своего дурака, зачем плохо караулил. А больше я ничего не могу. Поймите это. Где собирается много народу, там обязательно возникают разные партии, а партии на то и существуют, чтоб драться между собой. В этом – движение u жизнь. Впрочем, не будем философствовать. Историю же чешского королевства я знаю плохо. Я и нашу-то историю не знаю. Да и как можно знать, что да как было раньше, когда мы не знаем – и никогда не узнаем и не придем к единому мнению – о том, что да как на самом деле происходит сейчас, у нас на глазах. У каждого – своя правда. Заяц капусту любит, а волку она не по вкусу. Какое нам дело до предков, милые вы мои! Что было, то быльем поросло. Подумайте – вот наши деды, православные и католики, москали и ляхи, быть может, друг друга на кол сажали, а мы, несмотря на это, с большой приятностью… н-да!
Потом Шеметун велел рассказать себе всю историю еще раз и опять заговорил спокойно:
– Милые вы мои, каждый по-своему с ума сходит. Одна лишь торговля не терпит сумасбродств. Торговля – это цифры и трезвость. Почему мы, то есть русские и чехи, должны считать себя лучшими народами в мире, а немцев – худшим? Простите, пожалуйста, я не в обиду вам говорю, я хочу вместе с тем сказать, что вот, к примеру, вы, известный мне Вячеслав Францевич, лучше, чем, скажем, неведомый какой-нибудь Иоганн, малюющий дурацкие надписи. Совершенно конкретно! Потому что Вячеслав Францевич – человек образцового порядка, что бы он ни говорил. Человек порядка! Немецкого! И я, сибирский купец, хвалю его за это качество, а вовсе не за то, что он славянин. И за то, что он ввел тут у меня образцовый учет, так что никакой наш брат-земляк не придерется. В Сибири ты своим славянством ничего не добьешься. В Азии надо быть азиатом. Леля, Лелечка, ты только сравни свой славянский столик с его столом! Какие же тут братья?
Или вот мы говорим теперь: немец – враг. Ладно, мы с немцем воюем, но война – такое же почетное дело, как торговля. И мы гордимся тем, что наш уважаемый противник – не мокрая курица. Вы, милые, все слишком преувеличиваете. Известно ведь, что немец – мастер. Мастер во всем, на все руки. Ученый, поэт, философ и солдат. Главное – солдат! Разве не приятно посмотреть, как они, черти, лупят нашего русского медведя? Или взять колонистов! Или Курта Карловича! Что без него наш Петр Александрович? А в Москве-то! Лучшие магазины подняли немцы. Здоровый народ! Хищный! Здоровых я уважаю. И себя уважаю. Что вышло бы из меня, если б некий немец не научил моего батюшку искусству торговать? Сам-то немец, правда, больше всех на этом нажился, но – видели бы вы торговые предприятия моего батюшки! Здоровые, дельные… Уважаю здоровых и дельных.
Шеметун старался сдержать свой темперамент. Он говорил так тепло, убедительно и деликатно, как только умел. И чем далее, тем менее понимал он то бледное и жгучее возмущение, которое душило беззащитного Бауэра. Против Елены Павловны, разделявшей из сочувствия волнение Бауэра, Шеметун вооружился мягким, щедрым смехом.
– Но я все же уважаю чехов, я ведь уже сказал. Уважаю их, хотя Юлиан Антонович не очень-то их ценит. Пожалуй, он их недооценивает. Даже жалуется на них. Дисциплины, говорит, у них меньше, а требовательности больше. Он же, говоря деловым языком, платит одинаково, с головы. У него, как видно, свои критерии. Правда, справедливости ради, надо сказать, что его разочаровали не только чехи, но и все пленные вообще. Не может он взять в толк, как это взрослые и, казалось бы, образованные люди не умеют даже лошадью править. У нас это умеет каждый ребенок, каждый неграмотный. Вот этого он не понимает. А я, видите, понимаю очень хорошо. Они, говорит, только на то и способны, что устраивать певческие кружки да петь дамам серенады. Впрочем, со своей точки зрения он тоже прав. Потому что не ценит культуру. А я ценю ее – после торговли. И несмотря на все это – уважаю чехов.
Венгра я уберу, это я могу сделать. Тем более что на то есть пожелание сверху, которое равносильно приказу. Но куда прикажете его девать? Пожалуй, по желанию ее милости я произведу его в генералы для особых поручений. Пусть его командует цифрами и таблицей умножения у Юлиана Антоновича. Сам-то Юлиан Антонович не любит конторской работы. Или фельдшером его? А то еще можно назначить помощником на скотный двор. Там ведь тоже можно заниматься медициной. Только Юлиан Антонович не захочет: есть там одна соломенная вдовица, чистая пиявка, и может случиться грех. Юлиан Антонович и так ее кормит вместе с детьми… Послать его стадо пасти с Макаром?.. Тоже можно. Но тогда уж лучше просто отпустить этого венгра, пусть себе дрыхнет где-нибудь на опушке. Если б он не боялся лошадей, хорошо бы посылать его за почтой вместо Макара… А может, я еще и этому его обучу. Но, скорей всего, я его сделаю когда-нибудь начальником нашего гарнизонного лазарета. Однако вы сами видите, все это работа для бездельников. От безделья же происходит буйство крови, а отсюда – все ваши стычки. Вот как прижмет Юлиан Антонович всех без различия да станет кормить поменьше – все и успокоится.