Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 48 страниц)
На лысине капитана Гасека выступила испарина, когда он узнал о внезапном отъезде лейтенанта Слезака. Лейтенант Гринчук пробормотал под нос ругательство, полное презрения, а потом долго молча ходил от окна к дверям и обратно. Даже лейтенант Крипнер побледнел, когда, после всего случившегося, Гринчук демонстративно отвернулся от него. Один кадет Ржержиха не проявил никаких признаков волнения. И вообще отказался говорить о происшествии, когда обер-лейтенант Казда, старший среди пленных чехов, тихо и незаметно живущий в одном из углов «штабного» барака, начал с жаром доказывать, что в интересах чешского народа нельзя более молчать.
Казда все-таки подыскал нескольких согласных с ним чехов и подкараулил лейтенанта Томана. Однако именно сегодня Томана встречали у ворот лейтенант Фишер и кадет Блага, и Казда ограничился тем, что, окруженный единомышленниками, на всю улицу негодующе кричал:
– Всякий честный чех, всякий, кому дороги свои интересы, должен гнать в шею тех, кто спекулирует на драгоценной чешской крови!
Нападки Казды кадеты заглушили легко и чуть ли не весело.
– Это он старую Австрию ругает, – так же громко, на всю улицу, сказал своим Томан.
А Блага закричал во весь голос:
– Правильно, Herr Oberleutnant [211]211
господин обер-лейтенант (нем.).
[Закрыть], старая Австрия давно уже спекулирует кровью любезных своих народов!
Однако ничто не могло уменьшить волнения, вызванного в чешском бараке неожиданным поступком Слезака.
Кадеты с лицемерным возмущением корили Слезака за нарушение солидарности. Стихийно возникло собрание, и кадеты сидели, сильно расстроенные.
Томан, который долго не мог поверить случившемуся, наконец высказался совершенно искренне:
– Что ж, он дал нам урок! Зачем отрицать… Так же, как и обуховцы.
Кадет Горак яростно ругался уже со всеми.
– Да я просто не останусь здесь! – кричал он. – Куда угодно сбегу, лишь бы воевать против Австрии!
– Ну и беги! – обозлились наконец остальные. – Интересно, как ты это сделаешь?
Горак, совсем потеряв голову, предложил какую-то «ультимативную телеграмму».
– Кому? – спрашивали его со смехом.
Горак не знал, но заявил, что, если и это не поможет, он отправится вслед за Слезаком в сербскую армию. Хватит с него позора.
Большинство молчало; кое-кто смеялся над ним, а двое пленных из другого барака, тоже члены организации, были против любых изменений в том, что уже решено. Их категоричность в ссоре с Гораком сделалась вызывающей и злобной. Они не привыкли принимать решения впустую и менять их каждый день! Они не дети! Один из них в пылу спора пригрозил даже выйти из организации, если Горак не перестанет оскорблять их.
Томан невольно подлил масла в огонь, поддержав Горака, пусть по-своему, словами несколько корявыми, но крепко сколоченными волей. Мнение Томана также сводилось к тому, что сидеть больше нельзя. Они обязаны помочь новой России и ее революции.
Тогда «оппозиционер», грозивший выйти из организации, встал и в непомерном негодовании торжественно заявил:
– Я против любого террора! Я против всякой попытки превратить добровольное движение в политическую поденщину!
Никто не понял как следует смысла этих слов, но направленность их была понятна. Лейтенант Петраш принялся утихомиривать разбушевавшиеся страсти. Его позиция сводилась к тому, что никто не имеет права дезертировать, они обязаны, как дисциплинированные люди, довериться высшему чешскому руководству.
– Мы не одни, – сказал он, – здесь есть еще будущие чешские солдаты, которых мы должны привести в армию!
Кроме Горака, все поддержали Петраша. Даже Томан внимательно слушал его и не спорил, хотя слова Петраша, очевидно, были обращены и против него.
Фишер, обрадованный примирением и желая удовлетворить и Горака, начал писать два новых варианта вчерашнего коллективного заявления. Первый касался вступления в чешскую армию «прямо и без оговорок», второй был просто предложением своих сил «для работы на оборону с обязательством в случае необходимости встать с оружием в руках в ряды чешской армии». К этим двум текстам он присоединил новую резолюцию, более решительно требующую скорее создать чешскую армию и прислать чешского эмиссара.
Томану предложили первый вариант – «прямо и без оговорок», Томан подписал его горячо, поспешно, даже не читая. За ним с леденящей небрежностью вывел свою мелкую подпись Петраш. Горака, который успел переругаться со всеми, пришлось просить особо; его потащили подписываться целой кучей, с товарищеской беспардонностью. Те же, кто имел мужество подписать второй текст, «на работу», делали это с притворным спокойствием, не тратя слов на оправдание.
94В прибое ошеломляющих событий понадобились большие усилия лейтенанта Томана и прямое вмешательство Зуевского, действовавшего от имени местного исполнительного комитета, чтобы сосредоточить пленных чехов в солдатском лагере в одном «славянском» бараке и чтобы разрешить чешской офицерской организации провести там политическое собрание.
И вот в конце концов однажды вечером громкое кадетское «наздар» всколыхнуло линкую атмосферу барака, заполненного трехъярусными нарами и освещенного тусклым светом подвесных керосиновых ламп.
Но в ответ вспорхнула лишь жиденькая стайка приветствий: откликнулись только те, кто сидел или слонялся около дверей. Нары, утонувшие в густой тени, светились любопытными глазами, а вся комната продолжала чадить в беспокойном гомоне.
Лейтенант Петраш, опередивший лейтенанта Фишера, во главе группы пленных офицеров шел по проходу между стеной человеческих тел и стойками нар, молча останавливаясь, когда тела, похожие больше на тени, недостаточно быстро уступали ему дорогу. Перед ним расступались и невольно отдавали честь.
Из гущи тел, забивших плохо освещенный проход, вынырнул и заспешил навстречу гостям маленький коренастый взводный. Щелкнув каблуками, он приветствовал офицеров и, представившись: «Пиларж!» – с места в карьер затараторил без умолку. Пока несколько солдат по указанию Петраша устанавливали в углу стол, разговорчивый взводный успел рассказать множество всякой всячины, причем все это – в ответ на обычный вопрос нетерпеливого Горака, есть ли в их бараке добровольцы.
– А как же, найдутся, – сказал Пиларж степенно. – В Сибири, – я был раньше в Сибири, – многие подали заявления, да один сукин сын прямо на вокзале украл у товарищей хлеб и дал тягу. Ребята потом голодные ехали до самого Киева.
С этого эпизода, так все время и вертясь между офицерами, Пиларж перешел к рассказу о себе самом и никак не мог отойти от этой темы.
– В Сибири я тоже участвовал в нашем общем деле… И здесь, еще зимой, вел переговоры с паном лейтенантом Фишером. А каково там-то жилось – сами понимаете. Но я еще и на родине работал в организации. Хотя должен признаться, здесь это меня порой уже утомляет. И я давно кашляю, очень горло раздражено. Теперь-то легче. Завел я тут кое-какие знакомства, так что могу теперь сделать себе облегченье. Господин аптекарь Вайль мне пилюльки дает. Очень хорошо на меня действуют. Это у меня и дома бывало. Наверное, хроническое, а может, и от погоды. Как схватит, сил моих нет. Ну, теперь-то получше буду питаться. В нашей конторе тоже свой человек – пан лейтенант Фишер его знает. Так он будет давать мне из ихней кухни что посытнее. Но главное, конечно, теплая постель да баня; тогда, глядишь, и кровь заиграет. Летом мы все надеялись, что к этой поре уже дома будем. А теперь придется потерпеть.
В будущем-то году как пить дать кончится война. Все уж из последнего тянут. А что в войско вербуют, это ничего, я-то понимаю, это надо, пока мир не подписали. Ну, а не переменится, – и мы, старики, в армию пойдем…
Он закрыл рот, только когда Петраш подозвал его. Тогда он торопливо протиснулся меж офицеров и постучал кулаком по столу.
– Тихо! Пан обер-лейтенант желает говорить.
– Лейтенант, – поправил его Петраш.
Тишина медленно стекалась в угол, где стоял стол, и пленные теснились вслед за ней, сливаясь в одно черное, все увеличивающееся тело с множеством призрачных лиц и глаз, напоминавших темным блеском своим глаза насекомых. В тяжелом воздухе, хлынувшем вместе с ними к столу президиума, трудно было дышать.
– Откройте окно! – недовольно приказал Петраш.
Глаза, похожие на глаза насекомых, поднялись к окну. Пиларж в растерянном усердии кинулся к стене, темнота зароптала. Окно, скользко-влажное от испарений, набухло и не открывалось.
Пиларж не стал долее ждать и снова энергично застучал по столу:
– Внимание! Господа офицеры пришли научить нас уму-разуму, объяснить нам, что сейчас делается на свете. Так что сердечный им привет и спасибо за честь, которую они нам оказали… Открываю собрание! Слово пану обер-лейтенанту.
На этот раз Петраш его не стал поправлять.
Из глубокой тени между нарами вылезали все новые призрачные лица; они громоздились теперь от пола до самого потолка.
– Ничего не видать! – гаркнул кто-то из недр барака, и вслед за этим выкриком, через все помещение, к самому столу подкатилась стремительная волна шума.
Петраш наклонился над бумагами и принялся говорить, не обращая на шум внимания. Только тогда над ним медленно выросла гора тишины, а шум откатился куда-то в темные углы. Петраш говорил:
– Мы пришли как представители организации пленных офицеров. Чешские организации, как вам известно, есть во всех лагерях военнопленных. Мы хотим рассказать вам об этих организациях, чтобы поднять ваш дух и вместе подумать о нашем общем долге перед нацией. Еще мы должны сообщить вам, что, как единственная национальная организация, мы от имени чешского народа поздравили местный исполнительный комитет с переменой правительства и с тем, что при всем том удалось сохранить порядок, и пожелали осуществления лучших надежд русского народа. Исполнительный комитет поручил нам передать всем здешним чехам, как представителям чешского народа, благодарность за внимание и привет от русского народа.
Кто-то зааплодировал, его поддержали еще несколько человек.
– У нас бы тоже такое не мешало, – вырвалось из глубины барака. – Тогда разом – крышка войне!
Петраш выпрямился и, не моргнув глазом, продолжал:
– Русский народ обещает довести войну за освобождение славян до победного конца. Речь на нашем первом собрании произнесет председатель нашей организации пан лейтенант Томан.
Томан, готовый начать, уже стоял у стола.
– Ничего не видать! – рявкнул все тот же голос.
– А чего тебе глядеть! Уши открой!
Те, кто удобно расселся на краю верхних нар, скрестив или свесив ноги, довольно засмеялись. Но ниже их закричал вдруг целый хор:
– Не видно, не видно!
У Томана, дожидавшегося тишины, ослабело сердце и мороз пробежал по коже. Пиларж, наклонившись к нему, застенчиво прошептал:
– Прошу прощенья, может, пану лейтенанту лучше встать на стол?
Томан, с блуждающим взглядом и смятением в мыслях, без звука поднялся сначала на лавку, которую ему кто-то подсунул, а потом машинально шагнул и выше, на стол. В первое мгновение у него закружилась голова. Полумрак барака, в котором поблескивали глаза черной толпы, напоминающие глаза насекомых, образовывал трепетно мерцающий бездонный омут, на поверхности которого колыхались пятна бледных, призрачных лиц. И этот живой беспокойный омут затягивал дрожащее в лихорадке сердце Томана, как черные воды затягивают водоросли. Обессилевшее сердце Томана окунулось в этот омут и так и замерло в полуобмороке и страхе.
Первые слова с трудом выходили из горла. Звук их таял в огне, охватившем Томана.
Он заговорил о мировой войне, начатой Австрией и Германией, о саботаже царизма, об измене славянству царицы-немки, напомнил о Мясоедове и Распутине.
Фразы, крошащиеся от нервной лихорадки, сначала никак не укладывались в единый поток. Они несколько упорядочились, только когда Томан заговорил о революции. По его словам, революция являла собой спасительный бунт русского народа против преступного и предательского ведения войны, намеренной подготовки поражения славянства. Упорядоченные фразы постепенно спаивались, и в конце концов мысли его потекли рекой, вошедшей в берега. Плавное течение мыслей согрело и слова, и Томан уже горячо заговорил о надеждах народа, угнетенного чужеземным монархизмом, капитализмом и империализмом, о надеждах, обращенных ныне к борьбе и к победе новой революционной России.
Говоря о несправедливости, от которой страдал и еще страдает порабощенный Австрией народ, – народ, сынов которого эксплуатируют и заставляют вести эту преступную войну против славян, – Томан чувствовал, как жгуче поднимаются в душе его собственные обиды.
Это был уже горячий, набирающий силу поток слов, переполненный жаркой кровью и живым чувством, и поток этот низвергался в застывающий, поблескивающий омут человеческих глаз. Томан кричал. Этот омут под ним заволакивало туманом, и только мерцающая его гладь, казалось, поднималась все выше, к самым глазам и вискам Томана, а в висках стучала кровь, и голова у Томана кружилась. Светящиеся глаза горели. Пред огнем этих глаз слова его вдруг зазвучали неумолимо и бунтарски.
И при этих бунтарских словах против Австрии Томан думал о капитане Гасеке и его приятелях. И бунтарство его вдохновлялось ритмом и ревом революционной, полыхающей алым, улицы, какой он увидел ее в тот незабываемый мартовский день.
Заветным словом этого бунтарства и кличем к борьбе против всех, кто трусит, кто примиряется, кто слишком осторожен, был для Томана лозунг эсеров: «В борьбе обретешь ты право свое!»
Он громил порядок, когда удел одних – каторжный труд и на родине и в плену, в то время как другие – на родине и в плену – пользуются всеми привилегиями.
От еретических слов, какие услышали солдаты из уст офицера, пламя солдатских глаз как бы застыло, они перестали дышать и открыли рты. И оцепенелость этих глаз холодком отозвалась в спине у Томана.
Но пламя всколыхнулось снова, когда Томан, опьяненный до потери самообладания, стал выкрикивать призывы:
– В бой против несправедливости и угнетения! За право и справедливость! Для всех народов! Против габсбургской Австрии! Против всех, кто унижает нас и вас даже в плену, кто готовит нам с вами в нашем собственном доме, ими разграбленном… виселицы!
Голос его бил, как струя крови из раненого сердца. Он уже не помнил себя, он был оглушен самим собой.
С болезненным и жадным наслаждением тонул он в оглушающем прибое собственных убедительных слов.
Омут, мерцающий точками глаз, игрушкой которого Томаи казался себе поначалу, постепенно успокаивался и наконец притих – ошеломленный, покорный, беспомощно подчинившийся, как укрощенный зверь.
– Вот это офицер! – воскликнул кто-то из глубины нар, и трудно было понять, признание это или насмешка.
Но Томан, подхваченный вихрем собственных чувств, уцепился за брошенное слово и закричал, в каком-то опьянении, отрывисто скандируя слова:
– Я пришел к вам не как офицер! Нет нашей вины в том, что в старой Австрии судьба поставила нас над вами, в ряды привилегированных! Но вот сейчас революция, и мы срываем с себя знаки императорских приспешников! Сознательно и с гордостью мы отступаемся от общего нашего тирана!
– А денежки-то от тирана принимают!
Эта дерзость всколыхнула весь барак. Томан мог разобрать только то, что кричали вблизи:
– Верно! А нам что доставалось?!
– Пуля да плети!
Пиларж, в смятении от неожиданной стычки, нервно вскинул голову и застучал кулаком по столу, но оглушительный грохот, как при жестокой драке, поднимался к самому потолку, перекатывался через голову Пиларжа от стены к стене, от угла к углу, затопив темные недра нар.
Под самым потолком кто-то, дико сверкнув глазами, заорал громовым басом, словно глыбу обрушил в прибой голосов:
– Вон фельдфебелей!
– Солдаты, братья, товарищи!..
Томан страстно пробивался через этот рев, долго и тщетно напрягая пересохшее горло. И когда внимание барака наконец снова обратилось к нему, он закричал изнемогающим, срывающимся пьяным голосом:
– Я вас спрашиваю: откуда у тирана деньги, которые мы якобы принимаем от него? Откуда, его богатство? У кого взял его Красный Крест «подарки», которые раздают нам как подаяние нищим?
Это была та простая, избитая истина, которая когда-то нечаянно осенила его и помогла завоевать простодушное восхищение кадетов. И сейчас она произвела впечатление. Яростное одобрение и аплодисменты всего барака долго не давали ему продолжать.
– Кто же кого содержит? – вопил Томан, ободренный успехом. – Император и его правительство – свои любимые народы? Или любимые народы – императора и его правительство?
Дальнейшие слова его, не успевая сорваться с губ, тонули в овациях и буре одобрения, сотрясавшей барак. Томан возвышался над этой бурей, расставив ноги, как капитан на мостике корабля. Мятежная сила, как сок от корней по стволу дерева, поднималась в его здоровом, сильном теле, насыщая слова, зреющие в его груди, горячей кровью и отвагой. Слова и мысли рождались сами собой. Это были смелые обвинения монархиям, постоянно ведущим поработительные войны деньгами и кровью своих порабощенных народов, монархиям, претендующим на власть над душами и мыслями человека, монархиям, которые воображают, что при этом оказывают милость рабам своим уже тем, что позволяют им дышать воздухом отечества. Томан громил и весь общественный строй, при котором это возможно.
Петраш нервно постукивал карандашом.
– Император – крупнейший капиталист и буржуй! – вдруг крикнул кто-то с третьего яруса нар.
– А мы ему не офицеры! – парировал Томан. – Мы хотим вместе с вами быть революционерами, без претензий, без корысти, и заслужить единственное звание, которое дает борцу только смерть. Товарищи! Перенесем русскую революцию в ненавистную Вену и в Берлин!
Голос у него окончательно сел от перенапряжения. Толпа еще какую-то минуту почти не дышала. Окруженный этой напряженной тишиной, с шумящей пеной в крови, Томан спустился со стола. Голова у него кружилась.
И только теперь, внезапно, как разрыв гранаты, в тумане перед ним грохнула овация, и сейчас же взметнулось:
Над миром наше знамя реет…
Из тумана, стоявшего у Томана в глазах, первым выплыло лицо Пиларжа: глаза на этом лице взволнованно блестели, с губ срывались виновато ломающиеся слова. Кольцо глаз, блестевших голодной горячкой, стало расширяться, отступать… С шумом в голове вместо мыслей Томан бесцельно двинулся куда-то от стола. Перед ним молча расступились, но взгляды не отставали от него, как луна – от путника.
Кадеты окликнули его по имени. Он вернулся. Вдруг смутился и застеснялся, вытер лоб, но все, что ему говорили, еще не доходило до его сознания. Первое, что он ясно воспринял, было громовое пение, бушующее за пределами кольца немых, удивленных и теплых взглядов.
И несет клич борьбы, мести гром…
Томан увидел Фишера; в воинственном запале тот пел вместе со всем бараком. Потом увидел Пиларжа, упорно колотившего по столу. И, наконец, стал слушать Петраша, говорившего что-то холодно и резко. Томан и не заметил, когда Петраш начал говорить.
А Петраш уже предлагал резолюцию. Он прочитал ее в тишине, полной внимания. Казалось, резолюция составлена из железных слов:
– «Мы, пленные чехи и словаки, а в будущем солдаты чехословацкой армии в России, собравшись сегодня, как представители чехословацкой нации, основываясь на единодушном постановлении, требуем…»
Резолюция, в сущности, требовала освобождения чехословацких пленных и признания парижского Национального совета представителем народа. Ее предполагалось послать министру Милюкову, а копию – местному исполнительному комитету. Голосование резолюции пролетело как вихрь мимо сознания Томана – оно все еще не поспевало за тем, что происходит. Окончательно разбудил его снова холодный и резкий голос Петраша.
– Ив заключение несколько трезвых слов: благоразумие и спокойствие! Мы хотим вести войну. Для этого нам нужна регулярная армия. Регулярная же армия – это офицеры, солдаты и дисциплина. Кто из чехов согласен с этим принципом чешского сопротивления, кто хочет хоть одним своим согласием поддержать борьбу против Австрии, пусть запишется в чешскую организацию у взводного Пиларжа.
Пиларж вышел из-за стола. В толпе началось неопределенное движение: нельзя было понять, проталкиваются люди к столу или от стола.
Вдруг кто-то с верхних нар, сбросив с плеч шинель, горячо воскликнул:
– Ребята! Пошли все! Чего там! Пустим дело полным ходом! По-русски!
Петраш еще говорил что-то о Пиларже, но в это время один солдат спустил ноги с нар и начал сперва несмело, а потом, когда шум затих, все глаже и решительнее:
– Я думаю, товарищи, мы забыли о самом главном. Я предлагаю еще резолюцию в адрес Совета рабочих и солдатских депутатов. И здешнему тоже! В том смысле, как нам правильно говорил тут пан лейтенант. Предлагаю послать приветствие пролетариату, поздравить с победой. То есть – с победой революции и социализма. И еще насчет… самоопределения наций. О том, что чешский пролетариат тоже давно за это боролся!
Петраш встал, но одобрительный гул барака не давал ему вымолвить и слова. Пиларж, недоумевая, кивал Петрашу головой, а потом развел руками в безнадежной попытке утихомирить солдат.
Но в следующий миг Томан, загоревшись, снова вскочил на стол и крикнул так, что все мгновенно затихло.
– Солдаты, товарищи, братья! – закричал Томан, прежде чем Петраш успел опомниться. – Предлагаю присоединиться к резолюции организационного собрания чехословацких пленных в Киеве! [212]212
Правление Союза чехословацких обществ созвало 26 марта 1917 года митинг военнопленных чехов и словаков, работавших на предприятиях Киева. Резолюции митинга были посланы Петроградскому и Московскому Советам, а также послам союзных держав. Некоторые резолюции митинга были опубликованы в чехословацких газетах. Одну из них и зачитывает Томан.
[Закрыть]
В руках его уже была газета, и, не слушая Петраша, который пытался остановить его, он стал, скандируя, читать, нарочно еще торжествующе повысив голос:
– «Петроградскому и Московскому Совету рабочих и солдатских депутатов!
Поздравляем вас, товарищи, с введением демократического строя в России. Как представители самой демократической из славянских наций, где более трети парламента, составляют депутаты-социалисты, мы преисполнены надежд на то, что организованному русскому пролетариату и народной русской армии удастся довести войну до такого конца, который сделает возможным осуществление провозглашенного вами принципа о праве национально-политического самоопределения народов.
Организованный пролетариат десятимиллионного чехословацкого народа с самого начала войны вступил на путь активной революционной борьбы с австро-венгерской монархией, веками порабощавшей наш народ, ибо только в ее падении и в победе союзников он видел гарантию осуществления провозглашенного вами идеала, то есть создания таких условий, при которых возможна планомерная классовая борьба пролетариата. Отныне с удвоенной энергией мы будем работать во имя победы России и ее союзников, во имя нашей народной республики, поскольку теперь наша цель – уже не только политическая независимость нашей родины, но – и победа демократии, и приближение великих идеалов социализма».
Пленные внимательно выслушали Томана и приняли резолюцию под единодушные бурные аплодисменты. Томан даже и не повернулся в сторону Петраша, который сразу после этого встал и коротко объявил:
– Собрание закрыто.
Офицеров обступили солдаты с оживленными, радостными лицами. Здесь были не только чехи, но и пленные других, главным образом славянских национальностей. И все так и светились радостной преданностью, а поляки откровенно завидовали чехам. Чехи же хвастливо посмеивались над ними:
– Известное дело, ваши-то офицеры – ясновельможные паны!
Кадеты дружески разговаривали с солдатами и раздавали им сигареты. Подошел взять сигаретку и русский солдат конвоир, а потом с довольным видом сел к пленным на нары и, закуривая сигарету, все толковал:
– Оно и верно, не враги вы нам. Наши враги, братцы, это те, у которых рожа поперек себя шире!
Когда офицеры уходили, до самых дверей за ними валила восторженная толпа, и бревенчатые стены содрогнулись теперь до основания от ее громового:
– Наздар!
Пиларж не преминул проводить гостей, хотя бы до угла:
– Дальше мне нельзя! – извинился он. – Русский поручик может появиться в любую минуту. – И засмеялся: – Революция даже русских офицеров приучила к порядку.
Он больше всего увивался вокруг Томана.
– Вы, господа, очень помогли нам сегодня. Теперь уж наверняка можно ждать какой-нибудь пользы для нас, чехов, от исполнительного комитета и от совета, коли из самого Петрограда не придет освобождение. Но, признаюсь, при старых порядках трудно нам было работать. Еще и потому, что все время ходили эти слухи о мире. Ну, теперь-то уж, думается, пробили мы стенку. Здешние сиволапые теперь уже говорят нам: «Вы, мол, наши, русские!» Да… зато любовь наших союзничков, немцев и венгров, чехи теперь начисто потеряли. – Он засмеялся. – И ретивым воякам придется теперь присмиреть. Давно пора оставить в покое наших парней и вообще всех нас, людей доброй воли. Я еще сегодня поговорю с ребятами, очень убедительные доводы приведу. А завтра по свежим следам надо будет раздобыть деньжонок на чешские газеты и «Русское слово»…
На углу Пиларж распрощался.
Петраш между тем ушел далеко вперед. Остальные догнали его уже на, темном плацу. До сих пор молчавший Петраш вдруг обратился к Томану:
– Слушай, когда ты в экстазе или в трансе, ты вряд ли можешь соображать и вряд ли соображаешь, что говоришь!
Томан, еще переполненный ликованием от успеха, взорвался:
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ничего. Ты что, пойдешь завтра в Дружину рядовым, как простая пешка?
– Пойду… как только отсюда выпустят. Все остальное – трусливое уклонение!
Кадеты, совершенно растерявшись от непонятного и столь враждебного столкновения двух своих лидеров, молча обступили их.
Петраш раздвинул рукой их круг и воскликнул:
– Из-за такой вот болтовни будет и у нас… приказ номер один!.. [213]213
1 марта 1917 года Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов под давлением революционных масс издал приказ по гарнизону Петроградского военного округа, предписывавший немедленно создать выборные солдатские комитеты и избрать депутатов в Совет. Согласно приказу все воинские части в политическом отношении отныне подчинялись только Совету. Приказ полностью уравнивал солдат «в политической, общегражданской и частной жизни» со всеми остальными гражданами, отменял обязательную отдачу чести вне службы, титулование офицеров и запрещал обращение к солдатам на «ты».
[Закрыть] Актер! Демагог!
* * *
А в солдатском бараке все еще кипело, когда кучка энтузиастов, собравшихся после ухода офицеров около стола, основала чешскую организацию и в знак демократического единства чехословацкой революции избрала в единодушном порыве своим председателем лейтенанта Томана.
Пиларж был еще настолько взволнован и настолько сбит с толку стремительностью новоявленных энтузиастов, что не имел никакой заслуги в решении, принятом с таким единодушием и воодушевлением. Зато он сразу же и охотно примирился с должностью заместителя председателя – или секретаря – этой секции единой организации военнопленных чехов и словаков.
В этом качестве он сразу же после выборов написал письмо в офицерскую организацию. Тяжеловесно и простодушно неуклюжими и добродушными словами он сообщал о результатах организационного собрания; и к сообщению о выборах председателя присовокупил слова удивления, уважения и любви к Томану, завоевавшему сердца своим выступлением. Смысл его слов был таков, что нет более мужественного и более достойного доверия человека, чем Томан. И он просил Томана принять их единодушное избрание и, в качестве председателя, любезно переслать, куда надо, резолюции, которые с таким энтузиазмом были приняты именно благодаря его, Томана, заслугам.