Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 48 страниц)
– И вы тут?
Потом спросил, указав на балкон, где среди прочих стоял Мартьянов.
– А Сергея Ивановича видали?
Томан только сейчас обратил на него внимание и, пусть с опозданием, зато с тем большим воодушевлением, закричал:
– Ура! Сергей Иванович! Ура! Ура!
Какой-то старик с худым обветренным лицом добродушно улыбнулся ему:
– Радуетесь? – И, переполненный щедрой радостью, добавил: – Ишь ты, радуется… Потому как, ежели нет царя, не будет и войны. Хорошо будет и нам и им.
Он улыбался, обнажив редкие желтые зубы, а вокруг выцветших глаз собрались глубокие морщинки.
* * *
Томану страстно, до отчаяния, захотелось сейчас же поговорить с Зуевским. Как будто ему сию минуту необходимо было узнать, где же теперь нужнее всего работать для революции, для ее защиты. Но Мартьянов попался ему на глаза раньше, чем Зуевский, и Томан, томимый своим желанием, присоединился к нему.
Мартьянов, исполненный какого-то нового достоинства, сияющий от ощущения внутреннего равновесия, шел, сопровождаемый Томаном, по возбужденной u ликующей улице, и Томан грелся в лучах его гордости и славы. На полпути, однако, он вспомнил вдруг о своих товарищах, запертых у порога ликующего города, и, кипя нетерпением, помчался в лагерь.
Сразу же за кордоном, на опустевшей улице, Томан увидел кадетов. Они пристально вглядывались в поля, на бело-сером фоне которых, по невидимой дороге, ползло что-то длинное, взъерошенное и черное.
Русский солдат у сторожевой будки тоже не сводил глаз с поля.
– Что это? – не утерпел Томан.
– Иконы несут, – откликнулся солдат, хмуря брови. – Похоже, крестный ход из деревни. Наверное… новому царю… силы и благословения у бога просят… Опоздали…
И он засмеялся легко и беззвучно.
Лейтенант Фишер возликовал и завертелся волчком.
– Весь народ, весь народ, весь народ! Ух, если все это поднимется!
88Мартьянов нашел свою жену, Елизавету Васильевну, в комнате, выходящей окнами во двор; с нею был доктор Трофимов.
– Что это вы сюда забились, как кроты в нору! – воскликнул он лихо и с достоинством. – Там нынче настоящая нижегородская ярмарка!
Трофимов, разговаривавший с Елизаветой Васильевной, теперь замолчал и даже не обернулся в сторону вошедшего. Елизавета Васильевна смущенно перевела взгляд с мужа на Трофимова, и тот в конце концов ответил – только ради нее:
– Ярмарка! Видал я вашу ярмарку! У себя в больнице. По-моему, порядочным людям там нечего делать…
– Почему же? – весело засмеялся Мартьянов. – Чего боитесь? Взгляните на меня!
Он повернулся к окну грудью, выставляя напоказ красный бант. Потом отколол, плюнул на него и сказал:
– Чтоб не сглазить!
Трофимов и теперь бровью не повел.
– Гм… И вы изволите делать революцию?
– Какую революцию, Петр Михеевич? – с внезапной горячностью и с упреком воскликнул Мартьянов. – Ведь нас поддерживают великие князья… А в конце-то концов, – Мартьянов изменил тон и заговорил холодно, – могу сказать вам прямо. Знаете что? Сегодня мы спасаем то, что изволили напортить разные там Дубиневичи, а может быть, и ваша милость…
Трофимов спрятал в углах губ ядовитую улыбочку и протянул:
– Спасаете?
– Петр Михеевич! С чего это вы потеряли голову? Что, собственно, произошло? Я рассуждаю трезво, как коммерсант. Так и следует смотреть на мир. Сами посудите! Разве что-нибудь случилось? Ничего! Дуракам нравится красное, надоели им наши старые милые, красно-сине-белые цвета. Что же в таком случае делает добрый коммерсант? А вот что: он будет продавать красное! Иначе его сожрут конкуренты. Мука-то все равно моя… что в красных мешках, что в красно-сине-белых… Ха-ха! Видите, поэтому и попросили нашего брата войти в правительство… вместо помещиков и бюрократов. Что же, милостивый государь, прикажете мне делать? Обидеться и не входить? Оставить все в руках дураков, бывших каторжников и им подобных?
– Ну что ж, – язвительно усмехнулся Трофимов, но ни один мускул не дрогнул на его лице. – Ради бога, пожалуйста, спешите на помощь вашим «товарищам», каторжникам, когда вы изволили отказать в помощи… православному царю!
Мартьянов опустился в кресло напротив Трофимова:
– Петр Михеевич! Да они же сами отдали бразды! Нас не приглашали. Не принимали нашей помощи. Да что там! – Мартьянов поднялся с обиженным видом. – В Петрограде я не был, не знаю… А дело сделано. Видите, до чего докатились без нас-то. Без нас, милостивый государь, не обойдется ни одно правительство!
Мартьянов засмеялся нарочито шумно и сердечно и сказал жене:
– Лизанька, дай нам поесть. Потом опять обратился к Трофимову:
– Петр Михеевич, друг милый, за здоровье нашего народного правительства! Скоро мы в него и вас пригласим. Нам нужна интеллигенция, – она наша верная опора…
Трофимов возмущенно встал.
– Ну, нет! На меня в своих позорных делах не рассчитывайте! Я подожду, пока будет настоящее правительство, такое, которое отразит величие святой Руси…
– Ну и ждите, а сейчас я вас не отпущу. Уж простите, пожалуйста. Бог с вами, желаю вам успеха в ваших ожиданиях. Только не забывайте, повторяю… без нас дело не пойдет! И послушайте… – Мартьянов вдруг вспыхнул: – Чего ради, собственно, носит Мартьянов на честной своей груди этот красный позор? За чьи грехи, скажите? Ради кого нынче Мартьянов – вроде Минина и Пожарского?
– Минин и Пожарский, милостивый государь, сражались за царя… Минин и Пожарский будут бить врагов царя и предателей… И дай бог, чтобы вы не оказались в их числе.
Мартьянов не рассердился, как на то рассчитывал Трофимов. Сегодня этот здоровый человек излучал отеческую снисходительность, примиряющую доброту и огромное желание работать.
Мельница стояла, дела в пекарне едва-едва шли. Однако дворнику, пришедшему с жалобой на рабочих, Мартьянов ответил добродушно:
– Ну, пускай их! У них праздник. Ладно! Скажи им: завтра за работу! Потрудимся на славу, коли уж у нас свобода.
Настроившись и сам на праздничный лад, Мартьянов вернулся к Трофимову.
– Петр Михеич, мы ведь интеллигентные люди. Ну, пусть, я либерал, пусть у нас с вами есть и другие несогласия, как говорится, во взглядах… у каждого ведь свои интересы, ну, допустим, и свои взгляды. Но, видите ли, основа-то жизни у вас и у нас все-таки одна: родина! Вы и я, мы понимаем жизнь одинаково. Интеллигенция не может быть против нас, и мы не можем быть против интеллигенции. У нас общий интерес: родина! А на взгляды… плевать, не будем же мы ссориться из-за политики. Доставьте мне удовольствие, прошу, пожалуйста, к скромному столу… выпьем за счастливое будущее нашей великой России! За наш Царьград, за наши проливы! Разрешите, – Мартьянов возвысил голос с шутливой торжественностью, – разрешите председателю исполнительного комитета, то есть местной революционной власти, попотчевать вас из уважения к вам и к вашим патриотическим чувствам.
За столом – Елизавета Васильевна все-таки уговорила Трофимова – Мартьянов ел с большим аппетитом, был разговорчив и усердно угощал хмурого гостя.
– Не бойтесь, власть в умных руках, – говорил он, необыкновенно развеселившись после тяжелых дней мрачных опасений. – Князь Львов [207]207
Львов Г. Е. (1861–1925), крупный помещик. В 1905–1917 годах примыкал к кадетам. В годы мировой войны – председатель Земского союза. После Февральской буржуазно-демократической революции – глава первых двух кабинетов Временного правительства (март-июнь 1917 г.).
[Закрыть], Родзянко, Милюков – все достойные и почтенные люди! Сумеем как-нибудь исправить грехи… Своими силами! Крестьянин не. даст чиновнику ничего. Он сам живодер и эксплуататор. Подумайте только, в Петрограде не было хлеба! А у меня был! И есть! Значит, мы сумеем навести порядок… ха-ха! Захочу – накормлю, не захочу – не дам. Мой хлеб! Мое добро, что хочу, то с ним и делаю. Мое и твое – свято! Возьму и не дам, если бывшие каторжники станут мешать работе и порядку. Посмотрим еще на их работу, увидим, что они без нас могут. Вот, глядите-ка!
Мартьянов положил на белую скатерть свои руки – полные, гладкие, но широкие, с сильными пальцами.
– Вот только эти энергичные руки могут удержать любое правительство, могут спасти родину. Ваше здоровье, Петр Михеич. – Мартьянов подвинул гостю рюмку. – И нехорошо обижать нас – надо нас поддерживать!
* * *
Над серым, черным и белым городом, зацветающим красным, поднимается высокое синее небо, затянутое белесой дымкой.
Глубоко под ним, растоптанные в грязном тающем снегу и слякоти, лежат улицы окраин, тихие, опустевшие. Сегодня их оживляют только стайки беззаботных детей.
Снег, слегка подмерзающий в долинах вечерних теней, усеян отбросами. В снеговой луже сверкает солнце и чистота небес. Из-под ворот, изгрызенных собаками, выбегает звонкая струйка воды, смешанная с навозной жижей, и, пенясь, кружит размокший обрывок бумаги.
Со дна пустынной окраинной улицы, с обрывка бумаги, плавающей в грязной воде, взывают к высокому глухому небу черные буквы.
Манифест
Божией милостию мы, Николай Второй, император Всероссийский, царь польский, великий князь финляндский… объявляем всем нашим верноподданным…
…почли мы долгом отречься от престола государства российского, сложить с себя верховную власть…
И в конце обрывка, вдавленного чьим-то сапогом в грязную навозно-снежную кашу, можно разобрать набранную крупно подпись:
89Николай
Лейтенант Томан, не в силах долго оставаться в лагере, забежал еще к Коле Ширяеву, надеясь там где-нибудь у дома вдовы Палушиной снова встретить Соню.
Ширяева дома не было, и солдат, опять вышедший к нему из кухни, проявил еще большую подозрительность.
Вдова Палушина сидела дома одна, всеми покинутая и перепуганная. Соню вот уже несколько дней и дома-то не видели. Старуха, держа перед собой фотографию сына, возводила глаза к иконе, хваталась за сердце и все твердила вздыхая:
– Ах боже мой, боже мой, где ты, дитятко мое, Гришенька! Скажите, что же это творится на белом свете?
Томан поспешил уйти. Не надевая фуражки, он постоял на знакомой грязной улице в слабой надежде дождаться хотя бы Ширяева.
От будничной земли, от улицы, втоптанной в грязь, от манифеста, плавающего в луже, взгляд его убегал к небу.
Под вечер он еще раз попытался найти агронома Зуевского. Но тот еще не заходил домой, и домашние отвечали, что не видели его со вчерашнего дня. Зато у Зуевских он нашел Соню.
Она тоже уже несколько ночей не ночевала дома.
События захватили ее, а Михаил Григорьевич завалил неотложной работой для партии эсеров, так что ей невозможно было вырваться. К тому же и дети Зуевских, найдя ее вечером в комнате между спальней родителей и детской, где прежде жила няня, не желали отстать от нее.
Сегодня Томан впервые разговаривал с Соней, как с давним и близким товарищем. Он сел около девушки и, не спуская с нее, еще взволнованной, глаз, не удержался и сказал ей:
– Вы сразу как-то изменились!
Соня слегка нахмурилась и ответила неестественно серьезно:
– Все мы выросли. – Она подумала немного. – Ведь это все замечательно! Замечательно! Просто не верится.
Дрогнули ресницы ее широко открытых глаз, и Соня порывисто вздохнула, проглотив какое-то рвавшееся наружу слово. Не сразу смогла она продолжать.
– А Михаил Григорьевич… – сказала и запнулась на этом имени, и опять в волнении замолчала.
Она отвела взгляд от Томана и стала смотреть в окно, залитое печалью зимнего вечера. Четко рисовались в окне очертания крыш и колоколен. В голубоватых сумерках силуэт собора казался молчаливее и торжественнее обычного. Томан невольно вспомнил о крестном ходе, столь безнадежно тянувшемся сегодня от деревни к городу.
– Мужики тоже молились за революцию, – сказал он усмехнувшись.
Но Соня сохранила взволнованную серьезность.
– Конечно, ведь это так замечательно. А Михаил Григорьевич…
Она опять запнулась. И глаза ее, обращенные к окну, распахнулись, как крылья перед полетом.
– Я чувствую, – ее голос дрожал, Соня сдерживала дыхание, – что это превыше всего. Я это понимаю – сердцем. Во мне все воскресло. Когда я была маленькой, наша соседка умела очень страшно рассказывать о страданиях Христа… как он ради спасения людей… принял терновый венец. Мне, глупышке, потом всегда становилось страшно в церкви, а по ночам сердце мое кричало, словно звало на помощь, но я не за себя боялась… мои мысли были о том, на кресте, в зерновом венце… Ведь это он – за нас, за нас!..
Соня светло улыбнулась; нежные слезы дрожали в ее голосе и едва-едва не выступали на глаза.
– Мне хотелось плакать, но я не плакала… так я была потрясена. Какая я была дурочка! Боялась даже заплакать. Это было суровое познание… как мороз. Я вся дрожала… так это меня трогало! За нас, понимаете: за нас, за нас!
Угасающее небо, бледная звезда, черные силуэты крыш, колокольни, торчащие прямо вверх, – все это действительно было исполнено чистой и торжественной строгости. И раскрывшееся сердце Томана пронзило трепетное волнение и жажда впитать в себя силу и веру самих звезд. Оно хотело быть одновременно и гранитом, и тихой озерной гладью, которая содрогается от вечернего ветерка.
Девичьи глаза в росинках слез отразили гаснущее небо.
– А Михаил Григорьевич… – в третий раз начала Соня и опять сделала судорожный глоток, так и не закончив фразы.
Видно, слишком много чувств нагромоздилось перед этой мыслью, и слабое слово не могло пробиться через них.
* * *
Зуевский пришел домой поздно ночью. Соня еще не спала. Услышав за стеной его веселый голос, она сдавила скачущее сердце и, по-детски приоткрыв рот, прислушалась к ночному говору.
Непривычно веселые слова Зуевского и тяжелый голос его жены заглушил скрип супружеского ложа. Разговор задохся в жарком шепоте.
Потом и эти звуки провалились, как свинец, в тишину, которая застыла в неподвижности, заполнив слух и окаменевшую душу Сони.
Соня резко натянула на голову одеяло, и оно заглушило плач. Девичий плач рвался сквозь стиснутые зубы, как кровь из раны, и зубам хотелось вырвать из тела изболевшееся сердце.
90Дни неслись, как сухие листья, сметенные ураганом, Они закружились, перемешались и утратили свои приметы. Увлеченная вихрем стремительных событий, стала раскачивать массивное время молодость, всегда жадная к переменам.
Мысль о том, чтобы выразить свое отношение к великим событиям, возникла стихийно в первый же день, но только, получив известия из других лагерей, пленные чехи решились ее осуществить. И тогда уже сердца переполнились нетерпением и спешкой, словно паруса ветром.
Сразу же, единогласно, была избрана депутация, и лейтенант Петраш, не дожидаясь избрания, взялся за дело и быстро написал поздравительный адрес. Кадету Боровичке поручили красиво переписать адрес под наблюдением лейтенанта Фишера; Томана, появившегося после того, как решение приняли, просто включили в депутацию, попросив снять красный бант хотя бы на время, чтобы не раздражать полковника Гельберга.
Кадеты глазели из окон вслед депутации, пока она не скрылась в дверях комендатуры.
Сонный писарь поднял голову от пишущей машинки, и Петраш сказал ему чуть ли не повелительным тоном:
– Прошу доложить о нас господину коменданту.
– Нельзя! – с оскорбленным видом отказал писарь. – Пленным положено обращаться по своим делам только к господину поручику.
– Нельзя! – с непринужденной четкостью вернул ему Петраш. – Мы не по делам пленных. По весьма важным причинам мы должны говорить именно с господином комендантом.
Самоуверенность Петраша смутила писаря. Он оглядел по очереди всех трех членов депутации, потом нерешительно приложил ухо к дверям кабинета полковника Гельберга и наконец вошел в дверь. Но он скоро вернулся и ясно, твердо, даже с оттенком враждебности в голосе, заявил:
– Пленными занимается господин поручик, извольте обратиться к нему.
И, повернувшись к депутации спиной, снова сел за свой стол.
Депутаты несколько растерялись, но Петраш недолго колебался: пошли к поручику. Старый офицер покраснел, когда Петраш, с элегантным поклоном, на ломаном русском языке объявил ему о намерении создать организацию пленных чешских офицеров. Поручик явно растерялся. Он посмотрел в окно, потом – на стол и наконец отважился взглянуть в глаза просителям.
– Погодите, – сказал он неуверенно и вышел.
Стали ждать, раздосадованные проволочками, невольно отворачиваясь от назойливых взглядов писарей, и с чрезмерной поспешностью ринулись в кабинет коменданта, как только открылись двери, и в них появилось прояснившееся лицо поручика.
Они думали увидеть уже поднявшегося им навстречу коменданта, но тот спокойно продолжал писать, и плечи его выражали бесстрастие.
Пришлось пленным офицерам постоять на пороге. Петраша, двинувшегося было вперед, остановил жест поручика. Потом поручик тихо и почтительно кашлянул в ладонь.
Наконец комендант отложил перо и решительно поднялся.
– Прошу, – сказал он.
Петраш подошел к столу, сопровождаемый своими торжественно выпрямившимися спутниками. Никогда еще не говорил он по-русски так коряво.
– Мы пришли, – сказал Петраш, – чтоб от имени чешского народа поздравить русский народ в тот исторический момент, который, как мы верим, свидетельствует о непоколебимой воле к победе. Именно этой победе над жестоким врагом организация военнопленных чехов и хочет способствовать всеми своими силами. Просим предоставить нам возможность помогать тем самым борьбе за освобождение нашего народа, а также наших братьев – славян.
Комендант слушал несвязную, разбитую паузами речь Петраша, по-военному выпрямившись, застыв в неприятной внимательности.
– Да, – наконец сказал он, поняв, что последняя пауза Петраша означает конец его заявления, – тяжелые времена настали для нашей России. Однако я верю, что и они счастливо минуют, а вас, за ваше рыцарское участие, благодарю.
Слова коменданта были тяжелыми как свинец. Кончив говорить, он прямо и непреклонно посмотрел на депутатов и резко протянул им руку.
Петраш принял ее с колебанием и сказал:
– Мы пришли, господин полковник, еще и с просьбой дать нам возможность послать поздравительный адрес от военнопленных чехов местному исполнительному комитету.
Густые брови полковника удивленно поднялись.
– Ну зачем же это?… Это уж вы… как-то… слишком… сочувствуете… – Теперь его брови нахмурились. – Видите ли, тут я ничем помочь не могу. К этим людям я отношения не имею. Армию представляет там господин поручик.
Поручик залился краской, когда комендант упомянул о нем, и покраснел еще больше, когда тот прямо к нему обратился:
– Вероятно, вам следует предварительно им сообщить.
Тут он вторично подал депутатам руку, добавив небрежно с бесцветно-вежливой улыбкой:
– Но они там и сами сделают свое дело.
Тогда поручик отважился вступить в разговор, почтительно понизив голос:
– Разрешите доложить… они хотят только… передать письменный адрес. Это, вероятно, возможно…
Комендант вперил в него бездумный взгляд и вздохнул.
– У вас с собой это ваше обращение?
Петраш с готовностью передал ему адрес. Пока полковник читал его, все трое смотрели на него серьезно и озабоченно. Наконец бумага в его руках дрогнула.
– Сам я ничем в этом деле помочь не могу. Господин поручик, спросите там, каково их мнение? Ну, а адрес… это что, копия?
– Да, – сказали все трое в один голос.
– Оставьте его здесь. Господин поручик сообщит вам результат.
И полковник поклонился, показывая, что утомлен, но Петраш все же осмелился задержать его и на этот раз.
– И еще… простите нашу дерзость. Мы уполномочены официально просить, чтоб нам позволили отправить поздравительную телеграмму Временному правительству России.
Лицо коменданта вытянулось от удивления, которое стало постепенно переходить в веселость.
– Что? Правительству? Вы? И как это вам, скажите на милость, пришло в голову?
Однако, заметив яркий румянец на лицах депутатов, он уже вежливо сказал:
– Видите ли, господа, согласно предписанию, пленным это не дозволяется… Не разрешается… так сказать, все-таки… вмешиваться в наши внутренние дела.
Он смотрел Петрашу прямо в глаза и улыбался; потом разрядил возникшее напряжение и решительно вздохнул:
– Ладно, покажите мне вашу телеграмму.
Он пробежал телеграмму глазами, невольная усмешка вновь промелькнула на его утомленном лице. Возвращая телеграмму, он твердо и прямо заявил:
– Этого не могу. Сие зависит исключительно от командования округа. В моей компетенции – только рапортовать о вашей устной просьбе высшему командованию. Дальше уж дело будет за ними.
Он поклонился четко и теперь уж явно непреклонно. Депутаты, по предложению Фишера и Томана, собирались еще просить полковника, чтоб им разрешили общаться с пленными чехами из солдатского лагеря, но на эту третью просьбу они уже не отважились.
Только на улице Петраш сломил молчание; плюнув, он коротко бросил, сдерживая негодование:
– Бюрократ!
Фишер, весь красный, быстро шел впереди, все время повторяя:
– Я же говорил вам, – он германофил!
В пику полковнику они потребовали, чтоб Томан с помощью Зуевского послал телеграмму из города, причем еще и в редакции московских газет.
– Мы еще об этом потолкуем! – грозили они, утешая друг друга.