Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 48 страниц)
Над короткими осенними днями порой проглядывала блеклая голубизна посеревшего неба, но чаще проносились разорванные в клочья облака, куда более хмурые, чем сама обнажившаяся земля. Над оголенным краем теперь целыми днями, то здесь, то там, трепетали одинокие дымки. Деревни стали похожи на оборвышей; только обуховское именье по-прежнему дышало силой земли, на которой оно стояло, и широтой простора, который его окружал.
Работы на обуховских полях постепенно заканчивались. Прапорщик Шеметун с досадою думал о недалеких уже днях, когда ohpi и вовсе прекратятся. Но артельщик успокоил его с добродушной беззаботностью:
– Ни собака, ни человек с голоду не подохнут.
И это было правдой, но лишь до той поры, пока земля оставалась мягкой и открытой. За всю осень действительно умер всего лишь один пленный, да и то от чахотки; в размякшей земле за винокурней под ветвями старой липы на краю поля, где никогда ничего не родилось, нашли для него местечко.
Оставшиеся в живых пленные, похожие теперь на вороха лохмотьев, вплоть до заморозков голыми руками и щепками раскапывали сырые борозды перепаханных картофельных полей, пекли в оврагах картошку, собранную где попало, крадучись, ходили по деревням, а однажды ночью опустошили капустные грядки механика. Шеметун наказывал для острастки только тех, кого ловили с поличным. По поводу же обворованного огорода механика и негодования его хозяина он только весело смеялся вместе с артельщиком.
– Надо было лучше сторожить! Подумаешь, велика беда! Во время войны все должны приносить жертвы.
Зима пришла быстро и разом, – как в те времена приходила только смерть. После того как убрали последний обуховский картофель, на несколько дней прояснело над пустыми полями осеннее небо, но потом на землю и на желтую траву легли сырые тучи, леса под ними быстро пропахли гнилью, поля и дороги размокли, а однажды ночью, не дотянув до утра, земля окоченела и покрылась инеем. Потом за несколько дней под самые хуторские крыши навалило слепящего снега. Мир опустел, и все, что оставалось не прикрыто снегом, скорчилось и почернело. Борозды картофельного поля, твердые как камень, лежали теперь глубоко под прозрачной пустотой неба и под толстым пластом стеклянно поблескивающих снежных равнин. Черные вороны улетели с полей поближе к человеческому жилью, на деревья, окаймляющие дороги.
* * *
Вокруг больших побеленных печей в хуторских избах разлилось мягкое сиянье, белое и приятное, как только что выстиранное белье. В доме, где жили пленные офицеры, после ненастья стало празднично. С первых дней зимы жизнь радостно сосредоточилась в теплых стенах дома.
Обер-лейтенант Грдличка с головой ушел в заботы об общей кухне и творил там просто чудеса. В кладовке, ключ от которой он ревностно хранил при себе, вскоре появилось все, чего только не желали скучающие офицеры. Торговка Жукова сама, лично, привезла полные сани всяческой снеди по заказу. Грдличка в благодарность весело обнял статную вдову. Теперь он мог подать к прекрасному, на европейский вкус, обеду, к завтраку или ужину не только чай, кофе или какао, не только медовый или хмельной квас собственного изготовления, но в случае надобности – и вино, водку или вишневку и даже какой-то особенный ликер. Столь богатые запасы позволяли повару-венгру блеснуть своим искусством.
Поэтому вполне естественно, что Грдличка, взглянув на свежевыпавший снег, выкурив с наслаждением около теплой печки свою трубку, побродив от скуки по всем комнатам и надышавшись прямо с порога чистым холодным воздухом, изобрел еще один и гораздо более простой способ развлечься. Садясь, по обыкновению, за карты, он, едва только роздали, проговорил, предвкушая удовольствие:
– А славное будет у нас рождество! Заколем и поросенка! Вот попируем на славу, да с музыкой!
И так смачно причмокнул, что и у других прямо слюнки потекли.
Пленные офицеры теперь гораздо дружнее делили не только будничные заботы, но и удовольствия. В одной из трех комнат каждый день садились за карты. В другой, по наступлении сумерек, воскрешавших забытое очарование детских сказок, группа молодых офицеров занималась спиритизмом. В третьей появились два полных набора лобзиков. Обер-лейтенант Кршиж, отложив столярные инструменты и птичьи клетки, взялся за палитру. В то время как вырезальщики скрипели пилками, состязаясь в искусности, старый Кршиж с упрямой добросовестностью размазывал краски по бумаге, по фанере и даже по полотну. Он настойчиво копировал фотографии, один и тот же портрет жены и детей, пробиваясь все ближе и ближе к сходству. Доктор Мельч иногда играл в карты, порой от скуки полировал ногти или же писал письма жене приказчика Нине Алексеевне; но чаще всего, лежа на постели, читал французский роман, взятый у ревизора Девиленева.
В эти уютные дни один кадет Шестак метался в яростном отчаянии, как хищник в клетке. Лейтенант Вурм, живший с ним в одной комнате и хорошо знавший его больное место, только цинично поддразнивал его.
– Ничего, Шестачок, – смеялся он, блаженно вытягивая свои длинные ноги в сапогах, – к рождеству мы – домой! Даст нам господь долгую жизнь, – все будет… Приглядел бы ты себе другую девицу! И с какой стати твоя будет писать тебе в этакую даль? Что ей надо – и без тебя найдет. И тебе выгода: явишься на готовенькое.
– Мир заключат к весне, – взрывался Шестак, и глаза его белели. – А нет, так этих из-ззвергов стр-р-р-ашно разобьют весной!
И Шестак по-прежнему упорно ходил по занесенной дороге за винокурней встречать Иозефа Беранека с почтой. После этих бесполезных прогулок он не мог спокойно сидеть даже у ефрейтора Орбана, жившего в светлой комнате старого господского дома с видом на степь. Все разговоры о родине, об измене, об идеалах и надеждах он слушал в пол-уха и только однажды вскричал с жаром:
– Сколько тянется зима в этой распроклятой стране?!
Лишь в одном он сходился с Орбаном больше, чем когда бы то ни было, – в отношении к России. Шестак еще лютее ненавидел теперь Россию, уверовав, что именно она – причина всех его страданий и мук.
* * *
В голодной снежной пустыне бездомные собаки выслеживали голодную, замерзающую дичь; рвали жалкую добычу в полях около селений, в оврагах, меж сугробов, обагряя белый снег кровью, загрязняя его перьями и клочьями шерсти. Собаки, кожа да кости, дрожали от холода, но с голода не подыхали.
А вот человек погиб в первые же метели; это был какой-то голодный хорват, втихомолку отправившийся ночью за хлебом. Бело-черная ночь металась под расходившейся метелью. И утром собаки нашли замерзшего хорвата в сугробах, неподалеку от занесенной дороги на Крюковское.
После этого случая на плечи Шеметуна свалилось вес бремя забот о пленных. В обуховском коровнике, приспособленном под летний рабочий лагерь, не было настоящих печей. Маленькие окна заросли льдом и снегом. Полумрак шуршал, светился точками глаз; люди, днем толкающиеся в узких проходах вдоль стен, ночью вплотную забивали пространство между стойками нар. Коровник согревался только живым теплом, – как тогда, когда здесь содержался скот. Худые истощенные тела, однако, грели плохо. Пленные целыми днями теснились в сыром помещении, где воздух был не столько согрет, сколько испорчен дыханием и испарениями. Газы от дурного пищеварения и вонь от прелого тряпья и немытых тел стояли над нарами. Люди спали одетыми, жались друг к другу, образуя живые комья. Ворочались, храпели, кашляли и хрипели. По утрам, еще затемно, выскакивали по первому зову русского караульного на мороз и бежали за горячей водой, именуемой чаем. Теперь к горячей воде выдавали всю дневную порцию свежего хлеба, а в обед и ужин – жидкий картофельный суп, слегка заправленный разваренной сушеной рыбой. Суп в ведрах остывал быстрее, чем голодные пленные успевали съесть его.
Шеметун, не привыкший к стольким заботам, не скрывал от управляющего Юлиана Антоновича своего недовольства. Он сказал ему прямо:
– Что ж вы не оставили себе ваших пленных на зиму? Для вас же их держат, не для меня. И нашей любимой родине черта лысого от них пользы! Одни расходы! Покорно благодарю хоть за то, что вы мне свой скот на шею не посадили!
Но на все его жалобы Юлиан Антонович только самодовольно и безмятежно улыбался. Что Шеметуну еще надо? Отпустил же Юлиан Антонович Орбана из канцелярии, отдал его обуховскому фельдшеру в больницу, – не по своей воле – по приказу именно Шеметуна!
– Скажите, – спрашивал он, в свою очередь, у Шеметуна, – как вы представляете себе нормальные коммерческие отношения? То, что я хочу у вас купить, вы у меня забираете, а ненужное, простите, я не покупаю. Даром брать – и то дорого станет. Не та конъюнктура. Товар – ваш. Чего же вам? Вы продаете, я покупаю.
И все же этот толстый практичный латыш оказал Шеметуну коварную услугу: он согласился взять в Александровское на подходящих условиях десяток-другой пленных по собственному выбору.
– На зимнюю спячку! И конечно, никакого вознаграждения. Наоборот, с вас еще причитается на содержание. И так беру себе в ущерб, но старой дружбе, – острил он, – в надежде лишь на приятность наших летних деловых отношений.
Вскоре выяснилось, что и эта любезность, оказанная Юлианом Антоновичем вроде бы в шутку, от зимней скуки, была коммерческим трюком. Эта хитрость рассмешила Шеметуна – но не ранее, чем прошел его гнев. А гнев его растаял благодаря Бауэру, который тоже использовал эту сделку в собственных интересах и в интересах своих людей.
Кончилось дело тем, что Шеметун им обоим добродушно погрозил пальцем:
– Ох, немцы!
Впрочем, Бауэр имел и право и даже обязанность – переселить в Александровское своих людей. Он был доверенным лицом Союза чехословацких обществ в России и возглавлял обуховскую организацию чехов и словаков. Он сколотил небольшой чешский хоровой кружок и, главное, маленький оркестр, которыми сам и руководил.
Оркестр Бауэра, собственно, и был предметом торга Юлиана Антоновича, желавшего иметь у себя такую редкость и забаву. Весь фокус заключался в том, чтобы перевести его в Александровское вопреки тому, что до сих пор меценатом чешского искусства и чуть ли не создателем бауэровского оркестра был не кто иной, как Шеметун! Шеметун привез из Базарного Села первую скрипку для Бауэра. Да и остальные музыкальные инструменты чехи могли сделать только с помощью Шеметуна, – на все, что следовало купить для этой цели, Шеметун давал деньги – из «общего котла». Шеметун обеспечил музыкантам и пристанище в просторном старом обуховском доме, занятом под лазарет, но еще пустующем. А после первой же публичной репетиции, которая для местных жителей была чем-то вроде чуда, Шеметун пришел в такой восторг, что даже собрал музыкальные инструменты – вырезанные, выдолбленные и склеенные пленными – и решил поехать в город похвалиться перед знакомыми. Бауэр был ему благодарен за все его заботы, но особо растрогала его эта реклама в городе.
Однако восторженная пропаганда бауэровского оркестра вышла боком самому же Шеметуну.
Шеметуну хотелось, конечно, захватить с собой в город, вместе с инструментами, и музыкантов. Но он не решился на этот шаг без разрешения, хотя сам спал и видел, как поразит город концертом. Пока что он рискнул свозить оркестр только к Юлиану Антоновичу на вечеринку с чаем – и в этот-то вечер и зародилась у Юлиана Антоновича коварная мысль.
Когда Юлиан Антонович с невинным видом выбрал для переселения в Александровское одних музыкантов и предложил им приличное человеческое жилье, Шеметун собрался было с негодованием отстаивать «своих» музыкантов.
Но Бауэр предал его раньше, чем прапорщик начал сопротивление. Бауэр убедил Шеметуна, и даже без особого труда, что оркестрантам нельзя постоянно жить в лазарете, и от того, что они перейдут в Александровское, ничего не изменится. Ведь сам-то он, капельмейстер, остается в Обухове.
Потом Бауэр добился от Юлиана Антоновича, чтобы тот – пусть и без всякого удовольствия – взял к себе вместе с музыкантами, и на тех же условиях, почти всю чешскую организацию, а она насчитывала уже более полутора десятков людей. Из членов ее не попали в Александровское только трое, вступившие последними: Райныш, Воточка и Янса. И еще – Вашик. который в последнюю минуту, ко всеобщему удивлению, сам отказался от такого блага. Как вскоре выяснилось, у него были на это причины: в тот же день Грдличка от имени офицеров попросил, чтобы именно Вашика определили к ним для услуг и для помощи на кухне. Узнав об этом, благоразумный Вашик вышел из организации. Сначала на него сердились, но потом махнули рукой и даже как-то поняли:
– Ясное дело, боится, как бы ему домишка своего не потерять. А что крестьянину свобода и родина без своего клочка земли да без избы!
С Бауэром на хуторе Обухово остался, разумеется, и Иозеф Беранек. Чтоб вознаградить его за этот ущерб, ему отвели небольшой теплый пристенок, прилепившийся к стене котельной винокуренного завода; эта пристройка служила когда-то складом и была со всех сторон обложена поленницами дров. Беранеку разрешили переселиться туда вместе со своей лошаденкой.
От всей этой сделки больше всего выгадала, конечно, команда Гавла, прибившаяся к музыкантам.
Юлиан Антонович выделил «своим» пленным пустовавшую просторную избу, в которой до войны жил кто-то из служащих в поместье. Он наладил дело так, чтоб помимо продовольствия, выдаваемого натурой, пленным перепадало и по нескольку копеек наличными. Гавла, обладавшего прекрасным писарским почерком, он взял в канцелярию вместо Орбана, а Снопку определил заведовать общей кухней. И все зимние работы он распределил так, чтобы Бауэр всегда мог найти своих музыкантов в сборе по тем дням, когда Беранек проезжал мимо на почту.
* * *
Эти полтора десятка чехов, переселившихся с хутора Обухово на Александровский двор, были окрещены, при прощании с остающимися, – «Сиротками». Сиротки – это была группа людей, которым нечего было бояться. Людей, которым не было нужды скрывать свои убеждения. Людей, готовых публично заявлять об этих своих убеждениях.
На дверях избы было написано:
Т а б о р [179]179
Табор (лат. Фабор) гора в Палестине близ г. Назарета. По библейской традиции, так была названа и гора в южной Чехии, куда собирались паломники со всей страны, чтобы послушать проповеди сторонников учения Яна Гуса. В период гуситских войн здесь был создан укрепленный лагерь. По названию этого лагеря представители революционного крыла гуситов именовали себя таборитами.
[Закрыть]
Когоут мелом и известью пририсовал к этому названию большой герб и двухвостого льва [180]180
герб Чешского королевства.
[Закрыть], а под ним приписал:
С и p о т ы [181]181
«Сиротами» стали называть себя табориты – бойцы отрядов, находившихся под непосредственным командованием выдающегося чешского полководца Яна Жижки (ок. 1360–1424 гг.) после его смерти.
[Закрыть]
Над дверью прибили крест-накрест два маленьких флажка, – красно-бело-синий и красно-белый [182]182
Красно-бело-синий – государственный флаг Российской империи. Красный и белый – национальные цвета Чехии и Моравии.
[Закрыть]. В горнице место иконы заняла неумело нарисованная картина, изображающая Яна Гуса [183]183
Ян Гус (1371–1415) – магистр Пражского университета, выдающийся мыслитель и проповедник, идеолог чешской реформации. Сожжен в Констанце по приговору церковного собора как еретик. Учение Гуса стало основой идеологии многолетней вооруженной борьбы народных масс Чехии против феодальной эксплуатации, католической церкви и иноземного гнета. Это была, по характеристике Ф. Энгельса, «национально-чешская крестьянская война против немецкого дворянства и верховной власти германского императора, носившая религиозную окраску (Маркс К. и Энгельс Ф., Сочинения, 2-е издание, т. 6, стр. 180).
[Закрыть] на костре. Стены всех трех комнат и сеней разукрасили лозунгами:
П p а в д а п о б е д и т!
С в о й к с в о е м у и в с е г д а з а п р а в д у!
К т о н е с н а м и, т о т п р о т и в н а с!
И всю стену, напротив входной двери, заняла броская надпись:
Е с т ь и б у д у с л а в я н и н о м!
На побеленном боку русской печи Когоут нарисовал углем карикатуру: два хромых монарха играют на шарманке. А во второй горнице, там, где положено быть иконе, красовался портрет русского царя, вырезанный из какого-то журнала.
И вот, когда в этой своей крепости мужественные Сиротки – вместе с Бауэром, пришедшим к ним в гости, – впервые сели за самый настоящий сладкий чай, они прониклись глубокими чувствами заслуженно отдыхающих победителей, и в глубине сердец у них шевельнулась сумасбродная мысль – никуда больше отсюда не высовывать носа. В этом уютном гнездышке в тот вечер все переполнялось сознанием хорошо сделанного дела и все дышало теплотой дружбы.
Они поднимали стаканы чая за свое здоровье и за погибель австрияков и Австрии. Завадил, открывая празднество, сказал слова приветствия, которые, видимо, выражали самые заветные мысли Сироток.
– Сегодня, дорогие друзья и Сиротки, – говорил Завадил, – в этот знаменательный день мы можем наконец громко сказать, кто что думает. Тут уж у нас за спиной не стоит ни враг, ни предатель, ни лицемер. И что я, товарищи, хочу еще сказать, так это, что свободу, известное дело, не завоюешь без кровавой борьбы против Австрии.
Речь Завадила, увлекаемого волнами одобрения и даже восторга слушателей, лилась потоком; не переводя дыхания, он отважно поставил на голосование свое предложение о размерах обязательного национального налога, за что его тут же и окрестили «министром финансов» и избрали казначеем. Но потом, когда он с места в карьер принялся переписывать своих данников, его под веселый хохот немедленно разжаловали в «сборщики податей».
– Дорогие братья и товарищи, – продолжал Завадил после своего избрания, – дело понятное, и нечего мне здесь больше толковать о нашем национальном долге… понятное дело, незачем голосовать, я только хочу сказать, что этот список, вот он у меня, пусть будет и нашим общим заявлением о готовности работать на оборону России. В этом смысле и надо действовать.
Ему захлопали:
– Да здравствует наш сборщик податей! Все понятно!!!
Но Завадил, который сегодня готов был говорить без конца и все еще никак не мог сказать всего, что хотел, поднял руку и повысил голос:
– И конечно, дорогие друзья, это и есть наше общее обязательство выступить за священные идеалы, за наши убеждения всюду, где мы будем нужны, по первому же зову национальной мобилизации, хотя бы и с оружием в руках! Пью за наш славный воскрешенный Табор и его Сирот!
– Наздар! [184]184
Сокольское приветствие (Будь здрав!). «Сокол» – чешское спортивное и культурно-просветительное общество. Основано в 1868 году педагогом, создателем системы физического воспитания, М. Тыршем и коммерсантом И. Фюгнером. Целью сокольских организаций провозглашалась моральная и физическая подготовка народа для борьбы за национальную независимость. В конце XIX – начале XX века сокольские общества стали возникать в Польше, Хорватии, Словении, Сербии и России. В 1908 году они объединились в Сокольский союз. Осенью 1915 года деятельность сокольских организаций в Австро-Венгрии была запрещена.
[Закрыть]
Все снова зааплодировали и, отпив чай, принялись качать Завадила. И потом беспечно и гордо, до глубокой ночи пели песни. Ибо они сделали все, что можно было сделать в их положении.
* * *
Кучка чешских мятежников тесно сомкнулась вокруг Бауэра. Ибо успех опьяняет, от успеха может закружиться голова, но успех и сплачивает. То, чего они добились сейчас, освободившись от жалкого, отупляющего, низводящего всех до одного уровня, прозябания в обуховском коровнике, разделило оба лагеря четкой широкой линией фронта.
Бауэровские чехи давно приучились больше других следить за своей внешностью. Теперь они еще выше подняли головы, подчеркивая свою непричастность к этому несознательному и враждебному стаду пленных. Молча и резко провели они грань между собой и остальными. Более того – они не могли подавить в себе чувства превосходства даже и над окружающими их русскими. Им уже было мало восхищения этих русских. Читая в чешских газетах сообщения об успешных концертах пленных чехов в разных городах, они хвастливо мечтали о таких же триумфах.
И когда однажды Бауэр небрежно заметил, что и он с самого начала поставил себе ближайшей целью устройство концертов в городе, – они пришли в восторг, хотя внешне того и не проявили. Без долгих слов они расценили это как один из важных этапов борьбы за освобождение чехов.
Освобождение чехов!
Уже сами эти слова звучали музыкой, и все, что было связано с ними, шло в ритме атакующего марша, мощным потоком вливаясь в море общего торжества, которое, они верили, однажды затопит улицы освобожденной Праги.
Опыт уже научил их верить бауэровским замыслам, и с этой минуты они горели нетерпением. С таким дирижером, как Бауэр, они не сомневались в своем триумфе, были уверены, что город они завоюют. Они ждали только дня и часа, когда это произойдет. И нетерпение это на какое-то время заслонило все остальное, заполнив собой всю их жизнь.
К победе они готовились со всем усердием.
Три раза в неделю, в почтовые дни, на Александровский двор приезжал Бауэр. Музыканты репетировали, а по воскресеньям устраивали в Таборе, в дополнение к возобновленным пропагандистским беседам, маленькие домашние пробные концерты.
На эти беседы вместе с Беранеком приходило еще несколько чехов, славных парней, которые, хоть и жили в коровнике, но безотказно работали осенью на винокурне. Сиротки скромно угощали их сладким чаем, а случалось, и чешским печеньем, которое Снопка пек порой к воскресным встречам. Гостям, конечно, не хотелось потом из тепла и чистоты «Табора» возвращаться в коровник. Сердца их пылали от горячих слов, а лица – от горячего чая. Возбужденные, они маршировали обратно; по морозу и снегу, распевая сокольские песни чуть не до самых ворот обуховского лагеря.
А в коровнике их встречала мрачная злоба бедствующих пленных. Поначалу, пока еще посетители Александровского двора были настроены общительно, доверчиво и миролюбиво, они объясняли эту колючую злобу завистью. И не заметили, как общие бедствия, осознав себя, поднимаются над завистью, в чувстве «справедливого гнева» и «святой ненависти».
Благоденствие прощалось одному Орбану, потому что он по-прежнему навещал своих товарищей и лечил заболевших. А главное, конечно, потому, что его искренняя страстность была на их стороне.
Нищета в конце концов придала особый смысл Орбановой страстности. Именно она раздувала их глухо тлеющую злобу и давала ей направление. Орбан сумел сплотить против Бауэра и его Сироток кружок пленных даже в среде людей, бессильно покорявшихся своей судьбе. Теперь в слове, означающем родину, они слышали ритмы родной крови, преданности и веры. Партия Орбана – это были непокоренные мученики обуховского коровника; и в жалком своем положении они кичились моралью своих господ, горя пламенными убеждениями или искренне исповедуя преданность великой, могучей и неделимой родине. Их представления окрыляли, возносили и ободряли их души.
По примеру Бауэра, Орбан собирал своих людей на дружеские беседы и по-немецки, по-мадьярски и по-словацки объяснял им, униженным бедствиями плена, исторический смысл событий, убеждал в неделимости и неприкосновенности их общей родины – Австро-Венгрии.
Чехи, хранившие верность обуховскому коровнику и объединившиеся вокруг Шульца, отгораживались молчанием от этих «господ патриот-радикалов». Собственные добродетели заставили их теснее сблизиться с пленными поляками. С кружком Орбана их объединяла только ненависть к России, которую представляли в их глазах шеметуновские часовые, да ненависть к Сироткам – этим беспокойным дезертирам из нищеты плена.
Вскоре после ухода Сироток между обоими лагерями вспыхнула война. Она началась атакой обуховского коровника. И ко всему прочему эта атака на чехов была предпринята чешским же оружием.
Как-то, разговаривая со своим приятелем Орбаном, Шестак привел одно чешское стихотворение. Оно настолько точно выражало его собственные чувства, что Орбаи тут же записал его. Этим стихотворением коровник однажды приветствовал чехов, возвращавшихся из Александровского двора с беседы. А утром в понедельник это стихотворение, да еще с карикатурой на русского солдата, размахивающего нагайкой, появилось на дверях Табора Сироток. Невозможно описать удивление и недоумение Сироток, прочитавших под замазанным гербом:
За протухшей каши миску [185]185
строки из популярнейшей поэмы крупного чешского поэта С. Чеха (1846–1907) «Песни раба». Поэма пронизана идеей революционной борьбы против отечественных и чужеземных угнетателей за торжество свободы и справедливости.
[Закрыть]
Плеть они позорно лижут,
Ту, которой были биты.
Потрясенные Сиротки долго не знали, смеяться им или сердиться. Прежде всего их занимали догадки, каким путем такая гнусная надпись появилась на их дверях, а потом они дружно вспыхнули справедливым гневом за свой, столь цинично оскорбленный идеал. Гавел просто никак не мог постичь господскую спесь или, как он выразился, австрияцкую наглость этих воров, которые кричат на честных людей: «Держи вора!» Чувств своих он не в силах был выразить словами. Только в превосходных степенях передавал он свое глубочайшее возмущение бесстыдством самых трусливых из рабов, осквернивших «Песню раба» Сватоплука Чеха, извративших факты и оплевавших правду! Беспощадная борьба была объявлена Орбану и его «немецко-венгерской своре»!
Ненависть, вспыхнувшая с новой силой и совершенно конкретная цель борьбы стали необходимой пряной приправой в жизни отверженных Сироток. Она оживила их музыку, песни и их беседы, укрепила их дружбу. Она же разожгла в них теперь воинствующее намерение осуществить то, что они никогда не упускали из виду и что оставалось для Бауэра ближайшей задачей: покорение русского города.