355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Кратохвил » Истоки » Текст книги (страница 29)
Истоки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:45

Текст книги "Истоки"


Автор книги: Ярослав Кратохвил



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)

70

В понедельник, как раз когда Иозеф Беранек проехал через Крюковское, не остановись у Арины, отелилась Аринина коровенка. Едва теленочек, лежавший на мерзлом навозе, начал дышать и был облизан – Арина, завернув его в юбку, еще мокрого и дрожащего, унесла из холодного, плетеного хлева в избу, а потом, так же заботливо укутывая, носила к вымени.

В среду, когда Беранек, наконец, собрался к ней, Арина пекла хлеб; она встретилась с ним у порога – тащила солому и хворост для печи. Вместе с Беранеком заглянул к ней и Семен Михайлович, отставной солдат, который иногда, вместе с Беранеком, забредал в Крюковское к солдаткам. Семен похвалил теленочка, побалагурил с Ариной и отправился к солдатке Анисье. Арина на его шутки и прибаутки отвечала неохотно, сквозь зубы, не поворачиваясь от печи.

А Беранек сидел у стола за спиной у Арины. В печи ярким пламенем занялась солома, затрещал хворост, жадно пожираемый огнем. Арина, наклоняясь, невольно показывала ширину своих бедер.

Выходя из дому, Беранек представлял себе, как смело он войдет к Арине и как будет он сидеть за столом и по-мужски хвастливо рассказывать о своем героическом решении, а Арина подаст ему хлеб и миску.

Но этот Семен, о котором он и не думал, все в нем расшатал.

И вот сидит Беранек, совершенно угнетенный той новостью, которую он пришел сообщить. Но еще больше подавлен он сегодняшним поведением Арины. Нет, лучше встать и выйти во двор. Обходя все закоулки, он везде с тоской замечал работу своих рук; через сад, заваленный снегом, прошел к забору; этим путем летом ходили в луга, сейчас завеянные снегом; этим путем в ту первую ночь выводила его Арина. Забор, который ему тогда пришлось перелезть, сейчас совсем утонул в сугробе. И вокруг риги попытался обойти по промерзшему снегу Беранек. Добрую половину ее крыши он еще осенью перекрыл хорошей новой соломой. На покосившейся двери мрачно чернел большой замок. Беранек тронул дверь – она скрипнула знакомым голосом, только громче прежнего, и звук этот своей леденящей резкостью разорвал белую вечернюю тишину. На сухих плетеных стенах риги дрожали грязные обрывки паутины. Ровная снежная пелена вокруг была густо исчерчена бесчисленными звериными следами. Из высокого сугроба рядом с ригой неподвижно торчала черная ветвистая крона вишни. Беранек вспомнил, как вырубил он под ней все дикие побеги, как приметил ветви, которые нужно будет срезать весной. Только…

– Теперь уже не срежу…

Вот она, Аринина изба… С трех сторон укутанная навозом, соломой и сугробами, стоит она, словно в тулупе с поднятым воротником, выпуская мирный дым к желтому вечернему небу. Не спускает с Беранека глаз, глядя поверх продавленного плетня, на котором развешаны мерзлые тряпки. Смотрит так деловито…

Под снежной папахой – об этом тоже вспомнил Беранек – теперь уже не грязная и не растрепанная крыша: Беранек сам ее немного причесал, а как следует, думал, сделает весной.

– А теперь ничего уж не сделаю…

И низенький дощатый закуток под боком у избы, прежде совсем завалившийся, Беранек тоже поставил на ноги. Теперь он стоит твердо, удобно, будто крепкий щенок в ворохе сена. Будто караулит поленницу дров, которую Беранек сам распилил, наколол и сложил Арине на зиму.

И плетеные стены сарая, которые ветер так и продувал, – а там ведь была и лошадь, и корова, и всякий инструмент, в общем, все богатство Арины, – Беранек помог обложить соломой и навозом, насколько хватило навоза и соломы.

Все это теперь так прочно, так на своем месте – хоть и завалено снегом, хоть и примостилось на краю деревни. Спокойно и безбоязненно, ни о чем не заботясь, смотрит теплая изба на бескровную печаль, которая каждый вечер голодным волком садится на белую землю – и везде она, везде, сколько видит глаз, до самого далекого горизонта.

Ах, как тянет эта изба Беранека к себе! Держит за сердце. И только растерянность да какая-то робость заставляют его, как несмелого влюбленного, топтаться на морозе.

Наконец он все-таки вошел в избу, будто закончил какое-то важное дело на дворе; Арина закрыла печь заслонкой и села на лавку, устало откинувшись к стене. Помолчав, она спросила:

– Где ж ты пропадал, Иосиф… с той недели?

Беранек как раз собрался сам заговорить, сказать что-нибудь дельное, хозяйственное; теперь же будто муравьи забегали у него по всему телу.

– Я, Аринушка? Собрание было… Такая, знаешь, работа… Я тебе потом скажу.

Садясь за стол, он вздохнул, как вздыхают, усаживаясь, крестьяне…

Изба быстро тонула в сумерках. Черные уютные тени выползали изо всех теплых углов, спускались с запечья и растекались по лавке у печи, где были сложены высокой грудой подушки. В черном углу ворочался, шелестя соломой, теленок.

На ночь Беранек понес теленка к материнскому вымени и вернулся с ним, сытым и дрожащим на руках, принеся с собой запах холода и коровьего навоза.

Арина зажгла убогую лампу; Беранек вышел закрыть ставни.

– Иосиф, – глухо сказала Арина, едва Беранек переступил порог. – Трудно мне одной. Глянь, работы прибавилось. А как весной-то будет?

Беранек потер щетинистый подбородок.

Арина сняла большие валенки, стоптанные еще покойным Тимофеем; сверкнули икры ее сильных ног. Она развязала платок и опустила подобранную юбку. Потом положила на стол полкаравая остававшегося хлеба.

Беранек, избегая ее взгляда, смотрел, как к ее почерневшим ступням пристает пыль с земляного пола. Когда она протянула ему хлеб, от нее пахнуло дымом, телом и хлебом.

Арина, дожидаясь, когда в печи поспеет хлеб, присела на лавку и вздохнула.

– Никак весны не дождешься… Знаешь, Иосиф… – Устремив взгляд на печь, она продолжала: – Когда ж будут… распускать пленных по избам?

Беранек со стесненным сердцем раздумывал, как ответить.

– Думаю… Аринушка… не скоро, – вымолвил наконец.

Арина поднялась с новым вздохом и стала вынимать из печи хлебы. Она обтирала их мокрой тряпкой, крестила и относила на лавку, подпирая лопату животом. От караваев, от тряпки пар поднимался к ее разрумянившемуся лицу. Изба наполнилась сытным хлебным духом.

На ужин ели из одной миски щи, заедали хлебом. Деревянная ложка, которой хлебал Беранек, осталась еще от Тимофея. Арина все опускала глаза. Закашлялась:

– Ммм… Что ты сегодня… все молчишь?

– Я? – встрепенулся Беранек.

– Теленку и то не порадуешься. Не пришел и поглядеть на него. А я-то в понедельник все думала: кто же тебя будет растить, теленок… радоваться тебе… Может, пришлют мне другого, чужого… А ты, может, вовсе и не хочешь…

– Аринушка! – с упреком воскликнул Беранек.

– Когда ж тебя мне отдадут-то?

Беранек вытирал хлебом ложку, чтобы не смотреть Арине в глаза; но ему следовало бы, пожалуй, вытереть лоб.

– Да видно, Аринушка, не скоро…

– Ладно, когда-нибудь да кончится зима. А нынче… конца края ей не видать.

Все рушилось в душе у Беранека, и было у него такое чувство, будто он лжет.

Но ведь ничего-то он не знает!

И он сидит и смотрит на Арину.

Так смотрел он на нее весь вечер. Смотрел, как она сгибается над работой, как бедра и руки ее играют под плохонькой одежкой, как падают волосы на разгоряченное лицо.

Он смотрел, как Арина раскладывает по лавке тяжелые подушки и крестится на икону.

Изо всех сил старался Беранек принять степенный, совсем обычный вид. И все-таки каждое ее движение отдавалось у него в сердце. И с каждым ее движением словно что-то врастало в него с голодной жадностью. Выйди она сейчас всего-навсего на двор – все бы в нем болезненно оборвалось.

Но ведь он и в самом деле ничего еще не знает!

И, может, скажи он ей то, ради чего пришел, – это было бы ложью.

В ее крепкие и покорные объятия лег он молча. Он стыдился Арины, потому что сам себе казался пьяным. При первых же ласках это пьяное ощущение еще более усилилось, неожиданной силой разливаясь в нем от сердца по всему телу. И после каждого порыва он хмурился, хотя в избе стояла черная слепая тьма.

В эти минуты счастливая Арина тоже молча прижималась к нему всем своим горячим телом. Лишь очень нескоро она спросила:

– Милый, что же ты сегодня все молчишь? – И неуклюже ласкалась к нему: – Иосиф! Милый ты мой!

Когда оба устали, Арина спросила:

– Скажи, чего же не приходил? Я уж думала, и не придешь больше.

– Что ты, Аринушка…

Но внутри у него опять что-то оборвалось, словно он солгал.

– Аринушка, я приду к тебе… когда кончится война.

– Когда война кончится, ты уедешь… в далекую страну.

– Аринушка, весной война только начнется.

– И бог с ними! Пусть себе воюют… До моей смерти!

– И нам ведь надо на фронт, Аринушка. Я тоже пойду.

Минуту было совсем тихо.

– Что?

– На фронт я пойду.

– Куда?

– Пришлось и мне проситься на фронт. И будет это, Аринушка, нынче весной.

Беранек даже сквозь темноту видит ее настороженный взгляд.

– Какой весной? Куда пойдешь?

Беранек понял, – Арина села.

– Теперь уж в чешскую армию пойдем. Каждому надо ведь чем-то жертвовать…

Он вслушивался в тишину – что Арина ответит. Только глаза ее видит он и во тьме. Разве Арина слышит, как бьется у него сердце?

– Не понимаю я. Что ты говоришь?

– Понимаешь, Аринушка, будет… как бы тебе это сказать… национальная мобилизация. Все товарищи встают… за Россию. Я, значит, тоже… с ними. И с тобой, – тут голос Беранека заметно дрогнул. – С тобой, Аринушка, я… знаешь… напишу Владимиру Константиновичу… Бугрову.

– Да ты-то куда пойдешь? – Арина уже стоит над ним на коленях. И это Беранек знает, хотя ничего не видит. – Почему? Мир, что ли, будет?

– Нет, Аринушка, война будет…

– Или пленных куда угоняют?.. Говори толком!

Арина соскочила босыми ногами на земляной пол.

В черной слепой темноте чуть забелела ее рубашка.

– Угоняют вас? А? – Взволнованный вздох прервал торопливую речь. – Я с тобой пойду!.. Проклятые!

Беранек тоже спустил ноги с полатей.

– Аринушка, пойми, на фронт мы…

– Да хоть в пекло, – и я с тобой!

– Нельзя тебе, Аринушка. Это… чешская армия… Война…

Он вновь прислушался к черному слепому молчанию. Что она ответит? И когда в тишине раздался голос Арины, ему показалось, что ей чуточку легче. И верно – Арина подумала, может, не так поняла, хотя она уже давно научилась понимать ломаный русский язык, каким разговаривал с ней Беранек. Это давало ей слабую надежду.

– Ты русским языком говори. Не поняла я. Ты вроде как пьяный… или разум у тебя помутился. Просто ничего не понимаю, что ты мелешь.

Теперь Беранек вздохнул тяжело и глубоко. Широкими костистыми руками потер себе лоб и грудь.

– Да ведь сказал я тебе, Аринушка… Идем мы… за родину и народ. И за Россию… Ну вот, весной и чехи пойдут войной на Австрию. Вместе с русской армией. Теперь мобилизуют всех. В общем, есть уже Чешская дружина… и наши господа офицеры написали нам об этом. Зовут, значит…

– Кто зовет?

Голос в безглазой избе дрогнул в страшной тревоге. Было в нем нетерпение.

– А ты не ходи. Кто может тебя заставить?

– Никто… мы – добровольно.

– Врешь. На фронт? Добровольно? Дураков нет!

– Но ведь мы за свободу, Аринушка… За Россию… За тебя…

– Мне не нужно! Да будь они прокляты, и Россия твоя, и свобода! Не нужно мне это! Не ходи, и все! Сбеги!.. Давай вместе сбежим!

Беранек, полный нежности, все же обиделся.

– Аринушка, что ты говоришь? Я пойду! Я уже записался.

– Врешь! – с неожиданной злобой закричала Арина и вся забилась в таком же злобном и беспомощном плаче. – Знаю! – кричала она, – Потому и не приходил, знаю, бросить меня хочешь!

– Но я вернусь…

– Врешь!

– Пусть после войны – вернусь, Аринушка.

Арина, охваченная бешенством, оскорбленная и удивленная, на минуту подавила рыдания и закричала:

– Подлый ты! Сволочь! Еще насмехаешься!

– Аринушка!

Но слепая темнота уже взорвалась плачем. Беранек тщетно искал Арину дрожащими руками, Она была уже в другом углу. И в эту, самую трудную минуту, когда у Беранека разрывалась грудь, ему отказал язык.

– Не трогай меня! – кричала Арина.

– Аринушка!

Наконец плотина чувств в груди Беранека прорвалась. Он заговорил лихорадочно, сбивчиво:

– Аринушка! Милая! Я… скажу Юлиану Антоновичу… Ты сдай избу, а то продай. Лучше пойди служить, Аринушка. Мне пообещали… и меня возьмут… как вернусь… я напишу… Он сам мне сказал… Владимир Константинович. Я напишу молодому барину Бугрову… Аринушка… Он ведь тебя тоже знает… помнишь?..

В ответ на темную избу опустилась вдруг такая тишина, что уши заложило.

Немного погодя из тишины вышел какой-то, словно сжавшийся голос Арины.

– Не пиши. Никуда я не пойду.

– Почему? Молодой барин сделает все для меня…

– Не пойду! Не пиши!

Такая тишина встала вокруг этих уже сердитых слов, что Беранек слышал одно только свое дыхание. Наконец он все же выловил Арину из темноты. Под грубой холстинной тканью билось в его руках горячее тело. Беранек трепетно сжимал его.

Может, и вправду соврал я, думал Беранек, тревожно мчались мысли, и сердце его замирало. Может… может, и впрямь… он… никуда от нее не уйдет…

Гладкое тело скользнуло куда-то вниз – Беранек в испуге хотел подхватить его, но нащупал лишь голову Арины. Она билась об лавку.

– Аринушка, что ты? Вернусь ведь!

Но Арина плакала все горше, все громче, выталкивая из себя слова, которые тонули в прибое рыданий, как щепки в разлив.

Сперва Беранек только утешал ее. Потом стал слушать сосредоточенно и внимательно, но долго ничего не мог разобрать из слов, разрываемых всхлипами. И вдруг, будто месяц зашел за тучу, – так томительно стало у него на душе. Ошеломленный, постепенно, еще не доверяя себе, начал он что-то понимать.

– Что?

Никогда у него не билось так сердце.

Наконец все стало таким внезапно-трезвым, как если бы в ночи лесную глушь вдруг осветил резкий и трезвый луч прожектора.

Как же захотелось Беранеку, чтоб в избе вдруг стало светло!

Посмотреть бы сейчас на Арину сбоку! Но он только слушал, как она плакала, а на губах, в глазах его застыла глупая улыбка, и он машинально гладил женщину по голове. Только теперь он ясно увидел ее вздернутый живот, которым она подпирала лопату с хлебами, только теперь припомнил, как прилипла рубашка к ее животу, когда она раздевалась.

– Ну, что ж… – вымолвил он наконец с наигранным легкомыслием… – Будь что будет!

А потом он даже засмеялся с показной бодростью, но знал уже, что теперь он не осмелится писать о своей печали молодому Бугрову: стыдно будет.

Он еще спросил Арину:

– А когда, Аринушка, это должно быть?

Арина промолчала, и только когда Беранек повторил свой вопрос, как бы нехотя прошептала:

– Не знаю.

Но тут же поспешно добавила:

– В мае… или в июне.

Поздней ночью усталость успокоила их. Но когда Беранек собрался уходить, Арина положила утомлённую голову на его костистое плечо и попросила громким шепотом:

– Иосиф, милый! Может… останешься у меня… до утра?

И Беранек снова лег.

Немного погодя Арина ни с того ни с сего сказала:

– После войны сюда не приезжай… И к барину не ходи.

– Почему?

– Так! Забери меня лучше отсюда куда-нибудь… В вашу страну…

– Можно и так.

Тогда Арина повернулась на спину и вскоре крепко заснула.

Беранек же смотрел во тьму широко открытыми глазами.

За окнами, за ставнями лежала в глухой ночи, под мерзлым снегом, далекая и трудная дорога. Одна мысль о ней давила Беранека обморочным чувством усталости.

Его худое бедро согревал мягкий женский бок. Через это прикосновение он слышал, как вздымалось и опадало дыхание Арины. Печка в слепой темноте тихо разливала тепло, и временами где-то в трубе слабенько завывал ветер. Теленок дышал спокойно, как сытый ребенок.

Беранек осторожно кладет тяжелую руку на Аринин живот. И, уловив спокойный ритм мягкой и горячей жизни в женском теле, он стискивает зубы и пялится во тьму, внимательно прислушиваясь к любовному, родному, тихому шепоту Арининой избы.

Мое, – горячим вздрагиваньем говорит корявая мужская рука мягкому животу женщины.

А мысли покидают теплую избу, обходят все Аринино хозяйство.

Хозяйство, которым он собирался владеть.

Подрубленная внезапным сожалением, вспыхнула в нем гордость хозяина – гордость его натруженных рук.

Он застонал вполголоса, как стонут разбитые усталостью, крестьяне на жесткой постели.

«Ах, – думает он, – была бы сейчас хоть трубка под рукой».

Он с грустью перебирает в памяти все, с самого начала.

Из вод воспоминаний всплывает перед ним и унылая его лошадка, и изба Сироток. И вместе с ней – костер Яна Гуса. И на костре – тот человек с буйной прядью волос под широкополой шляпой.

И далее – пан Бурда, разоренный, жалкий; пан управляющий… принесшие жертву… А дальше Беранек ни о чем не думает.

Он осторожно снимает руку с мягко дышащего женского живота и решительно встает.

Арина просыпается.

– Куда ты? Что?

И, не дожидаясь ответа, соскакивает с лавки, и, еще сонная, поспешно натягивает юбку, и влезает в большие валенки Тимофея.

Беранеку стоит большого труда уговорить ее остаться дома, не провожать его на хутор Обухове.

71

В воскресенье за Беранеком неотступно следовал дружеский вопросительный взгляд Гавла.

И то сказать – Беранек, со скрипкой Бауэра под мышкой, первым вступил в избу, которая во всю стену заявляла входящим:

ЕСТЬ И БУДУ СЛАВЯНИНОМ

Вид у Беранека был такой, словно грудь его надо было стягивать обручами, чтоб не лопнула.

– Смотрите-ка, сегодня наша Овца в министрантах у пана учителя!

Но Беранек на шутки товарищей предпочитал отвечать глубоким, безбрежно невозмутимым молчанием.

«Посадить этого барина (ишь как раздулся!), вместе с Бауэром на одну чашу весов, – с любовью думал Гавел, – так перетянут, пожалуй, всех Сироток вместе со двором, да и с хутором в придачу!»

Беранек, ободренный этими взглядами, не выдержал наконец и, незаметно приблизившись к Гавлу, будто невзначай бросил:

– Ну, можешь считать, что я уже там… только помалкивай!

Гавел, который, собственно, вполне мог этого ожидать, густо покраснел от этих доверительных слов.

«Видали, – думал он, с наигранной бодростью, рассеянно прислушиваясь к тому, что говорил Бауэр, – сам пан учитель не открывает еще нам тайну этого негодника…»

Действительно, Бауэр говорил сегодня как-то туманно и с явным намеком на скрываемое событие.

Например, о том, как это прекрасно и благородно – приносить жертвы за родину и народ, и вообще о долге верных сынов родины…

Ничего не подозревающие Сиротки захлебывались от восторга, слушая о том, как французские женщины по велению сердца посылают мужей на фронт, становясь на их место у станков на военных заводах, или о том, как сербские и черногорские женщины подносят патроны мужьям прямо в окопы.

И Сиротки хвастливо поносили русских Иванов:

– Куда русакам! Кабы французы не понастроили им военных заводов, да мы не стали бы к их станкам, – они и воевать-то не смогли бы!

Сиротки были очень довольны собой.

Целое воскресенье Гавел с Беранеком будто нарочно избегали друг друга.

Только когда гости с хутора Обухове собрались уже домой, Гавел вдруг от щедрости душевной предложил проводить их и, крепко хлопнув Беранека по спине, воскликнул:

– Эх, Овца!

Но дорогой он опять словно уклонялся от общества Беранека.

За обрывом, откуда начиналась ровная дорога, как всегда затянули песню.

Земля безмолвно цепенела, когда чехи грянули:

 
Соколы стояли,
Соколы стояли,
Стройными рядами…
 

Гавел шагал позади Беранека, в ногу с ним, и все время думал о нем. Нет, «этому негоднику» не скрыть от Гавла своего удальства; оно горит в его крови, и когда тот поет, и когда пытается расправить грудь, будто стянутую обручами. А когда Беранек лихо вскидывает свои длинные худые ноги, Гавел чувствует даже тот приятный холодок, который пробегает сейчас по спине Беранека.

 
А когда не смо-жешь,
А ко-гда не смо-жешь, —
Со-кола по-кличешь.
 

Ноги, казалось, только ради Беранека с силой топчут замерзшую, наезженную дорогу. Сама звездная вселенная, придавившая ночь, безмолвно слушала песню.

Когда допели одну и собирались начать другую, Гавел незаметно все-таки перебрался к Беранеку и тихо спросил:

– Ты когда идешь?

– Я? – громко откликнулся Беранек. – Да как только получу бумаги…

– Ну… тогда, видно, скоро.

– Конечно… скоро. Но мы еще увидимся.

Они теперь уже далеко отстали от других, но разговор не клеился. Удаляющиеся голоса товарищей да скрип снега под ногами все еще связывал Гавла по рукам и ногам, теснил ему грудь. И вдруг, словно выбрасывая из души все упреки и всю тоску, он воскликнул:

– Овца!

– Чего тебе?

– Чертова ты Овца!

– Да чего ты?

– Чего, чего! Да ведь ты… для тебя вернуться на фронт – все равно что утром на работу выйти…

– Ну и что? Разница какая? Да и сколько уж там наших. И вы пойдете. Все пойдут.

Беранек с безразличным видом надвинул шапку на уши.

– Овца! – Голос Гавла дрогнул от нежности. – Иозеф, тресни меня по башке! Ведь я…

Размякший голос сорвался, и недоговоренное застряло в горле.

Беранек помолчал.

– Ну, что ты хотел сказать-то? – спросил он потом с напускным равнодушием; но они подходили к винокурне, и поэтому Беранек добавил уже мягче и теплее: – Вот и дошли! И ты еще славно прогуляешься.

– Прогуляюсь – это точно! – воскликнул с неожиданным задором Гавел.

Это снова был прежний Гавел, бравый парень и задира.

– Прогуляюсь, Овца – не хуже тебя!

И он крикнул в темноту:

– Эй, пан учитель! Эй, подождите-ка меня!

Впереди остановились.

– Пан взводный, рядовой Гавел докладывает… что желает немедленно зачислиться в Чешскую дружину.

Казалось, даже вселенная, придавившая ночь, онемела от удивления.

– И прошу, чтоб пойти мне вместе с этим вот рабом божьим Овцой… Да не путайся ты под ногами! Как же, так я тебя и пустил одного туда, где летают слишком кусачие свинцовые комарики! А что скажут волы государя императора, если я не верну им хозяина!

Похоже, пленные ничего не поняли из слов Гавла, и уж совсем им было непонятно, почему Бауэр нисколько не удивился.

– Хорошо! – с той же легкостью воскликнул Бауэр. – Все в порядке!

Уже у самого дома, до которого на этот раз Гавел проводил Бауэра вместе с Беранеком, Бауэр, пожав Гавлу руку, небрежно бросил:

– Итак… нас уже трое…

– Вот оно что! – обиделся Гавел. – Скрывали, значит!

Ему стало весело. Неизведанное до сих пор чувство свободы охватило его. Он сдвинул шапку на затылок и в приливе бодрости устремился в ночь, залегшую на пути к Александровскому двору. В ушах у него звучала боевая песня, а мир вокруг него и вселенная над его головой текли, незримые и беззвучные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю