Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 48 страниц)
На пожелтевшем листе бумаги, прикрепленном, у входа в барак, где жили чехи, красивым прямым почерком было выписано:
Приглашаем
всех пленных офицеров, чехов, на товарищескую сходку, имеющую быть в воскресенье, в 2 часа дня, в «кадетке».
Программа
1. Сообщение об устройстве второй (чешской) независимой офицерской кухни.
2. Для интересующихся: Сообщение о возможности получить гражданскую работу для военнопленных в России.
3. Чтение важного письма от товарищей пленных из города Н. Пензенской губернии.
Под всем этим, кроме подписи лейтенанта Петраша, стояла еще подпись лейтенанта Ружека. Этот Ружек был еще до Гринчука избран старостой офицерской столовой и жил в так называемом польском бараке.
За вчерашний вечер и половину нынешнего дня приглашение на сходку обошло все бараки, в которых жили чехи.
Появление лейтенанта Томана было как порыв ветра, раздувший огонь в очаге. Его ждали. Его торжественно ввели. И нескольких минут в этой атмосфере было достаточно, чтобы смыть с души Томана всю его нерешительность и неуверенность – так пенный прибой смывает песок с гладкого камня.
Томан сразу увидел, что все приготовлено для сходки: стол передвинут к входной двери, остальное пространство уставлено скамьями. «Блажные кадеты» именовали скамьи «партером», свои койки – «ложами». Гостей, приходящих из других бараков, они провожали на места, как в театре. В «партер» усадили «иногородних» или «заграничных», собственные «сливки общества» с превеликим шумом заняли «ложи». Впрочем, многие из «иногородних» не осмеливались даже приблизиться к «ложам». Пожалуй, один только кадет Ржержиха, бывший тут своим человеком и очень хорошо и близко знавший эти веселые «сливки общества», непринужденно присел на кровать лейтенанта Слезака. Несмотря на это и на непривычный шум и говор, Слезак не отрывался от своей книги.
Ожидая начала, кадеты развлекали гостей анекдотами и разносили чай. У самовара долговязый кадет Блага, перекрывая шум, выкрикивал:
– За копейку, по копеечке без сахара! В золотой фонд чешской кухни!
Ружек, по праву серьезного кандидата на пост старосты оппозиционной кухни, привел какого-то обер-лейтенанта из «штаба», дипломатически уговорив его баллотироваться в председатели. Этот обер-лейтенант, по фамилии Казда, был очень мало известен кадетам и явно смущался. Неловко шутя, принимал он услуги кадетов, поклонился Томану. Ружек, гордый тем, что привлек Казду, агитировал за него во всех углах. С длинным чубуком в зубах толкался он в переполненном помещении, переводя всякий разговор на нужную тему:
– Когда я был «менажмайстером» в полку…
Наконец кадеты, словно сговорившись, разом начали кричать:
– Начинайте, начинайте!
За столом – гости только сейчас заметили его – уже стоял Петраш.
Кадеты в «ложах» усаживались, выкрикивая с молодым нетерпением:
– Тише! Тише!
«Партер» сразу почувствовал себя как бы в окружении.
Петраш провел худощавой рукой по длинным волосам и начал мягким, но твердым тоном:
– Как старший в этом бараке…
Четкость его спокойного голоса всколыхнула сердца слушателей, как ветер – зеркальную гладь воды.
Петраш сказал, что сходка эта, как явствует из программы, была созвана с целью окончательно обсудить вопрос об устройстве второй офицерской кухни, необходимой не только потому, что старая все равно не в силах обслужить весь лагерь, но, главное, из-за многочисленных претензий, что привело к сильной оппозиции против теперешнего кухонного совета.
Ружек, чтоб расположить собрание к себе, бросил:
– Конечно, когда выборные не возражают, а повара торговлишкой занимаются – не остается плебеям ни ветчинки, ни буженины!
– Тихо, «менажмайстер»! – с веселой резкостью крикнул кто-то из кадетов, и остальные встретили этот окрик взрывом смеха.
Петраш остановил их укоризненным взглядом. Он заговорил о том, что сейчас, в общем и целом, налицо, все необходимые предпосылки для устройства отдельной чешской кухни.
При этих словах Ружек хвастливо ударил по карману, где у него лежали протоколы:
– Вот, все здесь!
– Прошу тишины! Как вам известно из программы, – продолжал Петраш, – есть у нас еще кое-что, касающееся всех пленных чехов. Есть письмо ко всем нам. Вам надо будет высказать свою точку зрения и свое отношение к нему.
Ружек, уже с тетрадкой для протокола, подбежал прямо к председательскому столу.
– Тогда начнем! – крикнул он. – Главное и решающее: нужна чешская кухня!
Но Петраш остановил его:
– Чтобы повести дело как следует, правомочно, а также порядка ради, предлагаю избрать президиум.
Петраш не успел договорить, как в «ложе» вскочил кадет Горак.
– Председателем предлагаю пана профессора Петраша! – громко заявил он. – А секретарем кадета Благу.
– «Пана» кадета! – дурачась, выкрикнул Блага, а Петраш усталым голосом повторил:
– Предложен председателем профессор Петраш, секретарем кадет Блага. Кто «за»?.. Есть ли кто «против»?.. Никого. Кадет Блага, пожалуйте…
Блага двинулся к столу, подавая своим какие-то знаки длинными руками.
– Кадеты, смирно! Направо равняйсь!
Улыбка, пролетевшая по лицам окруженных «чужаков» была бледной и довольно быстро растаяла.
Блага еще не сел к столу, Петраш еще не набрал воздуху для речи, когда в задних «ложах» вскинулось несколько рук одновременно.
– Первый пункт программы… – начал было Петраш и осекся. – Горак просит слова. Пожалуйста.
Кадеты вытолкнули Горака из «ложи» вперед. Облепленный напряженными, внимательными взглядами «чужаков», Горак прочитал по бумажке:
– Предлагаю изменить порядок дня. Так как обсуждение вопроса о кухне займет много времени и так как лейтенант Томан пришел к нам, чтоб высказаться по второму пункту, и в кухонном вопросе не заинтересован, и поскольку обоим этим пунктам даст более определенное направление то, что мы решим по третьему пункту, предлагаю начать с конца. Сначала прочитать письмо, адресованное всем нам, да оно и короткое, потом выслушать сообщение о возможностях получить работу по вольному найму, а под конец уже – о независимой чешской кухне.
– Правильно! – припечатал Блага. – А о кухне можем потом судить да рядить хоть до утра.
От единодушного одобрения кадетских «лож» дрогнули стены барака; «чужаки» в «партере» озирались, смутно заподозрив подвох.
Ружек, помышлявший только о своей кухонной кандидатуре, предотвратил преждевременные споры, мгновенно решив за всех:
– Ладно, давайте тогда письмо! Только скорее!
И чтобы поднять настроение, он, паясничая, пропел:
Она ему написала,
А как писала, все рыдала:
Она ему написала
Пись-ме-цо!
Тем временем Петраш произнес обычное:
– Кто «за»?.. Кто «против»?.. Никто.
После этого он попросил «друга Фишера», «согласно принятому решению», прочитать это письмо.
За председательским столом возник маленький Фишер, как всегда хмуря свой низкий лоб. Собравшиеся навострили слух, лица их напряглись.
Фишер, ни на кого не глядя, без всяких вступлений, стал монотонно читать:
– «Уважаемые друзья!
Ни один образованный чех не сомневается уже, что нынешняя война – это генеральное наступление надменного германства против славян. Пробил роковой час, двенадцатый час, который принесет решение – возьмет ли наша нация власть над своей судьбой в собственные руки. Тысячи лучших сыновей ее в чешских бригадах, двенадцать миллионов верных сердец чехов и словаков…»
«Иногородние», зажатые меж «лож», в робкой растерянности искали друг друга взглядами. Тревожный шумок заставил Фишера на мгновение поднять глаза: обер-лейтенант Казда, поспешно встав, пробирался меж скамей к выходу; взволнованный, полный смятения, он спотыкался, задевал колени сидящих. Собрание безмолвно следило за ним.
«Ложи» кадетов заволновались, зашумели.
– Прошу тишины! Беспокоиться нет причины. О том, что нам пишут, каждый сможет высказаться свободно.
Кто-то нетерпеливо брякнул:
– Так не тяните, кончайте скорее! Все это не относится к делу…
Фишер продолжал читать, повысив голос. Теперь у него на устах гремели «идеалы нации», «единая воля нации, триста лет подвергавшейся жестокому, кровавому порабощению», набатным звоном звенел «долг сынов измученной матери-родины», в первую голову тех сынов, «которые, находясь за рубежами, пользуются свободой высказываться» и потому обязаны торжественно объявить «единую волю всей нации».
Чье-то нетерпеливое раздражение осмелилось возмутиться:
– Что за политика, кто это пишет?!
Фишер ответил на выпад паузой.
– «…и мы предлагаем вам основать организацию…»
– Еще бы!.. Союз! А то как же – чехи, и вдруг без игры в кружки и союзы!
– Прошу тише! Частные мнения – потом!
– «…сообщить нам фамилии руководителей и завязать с нами регулярную письменную связь…»
– Выбросьте вы это! Провокация! Зачем им фамилии?
– Даю справку: авторы письма – люди известные.
«П о с т с к р и п т у м.
Мы знаем, что большинству из нас невозможно по различным серьезным основаниям сейчас же вступить в Дружину, тем более, пока не решен вопрос об офицерских званиях; порой невозможно даже принять работу на оборону России. Однако каждый из нас может хотя бы поддерживать общее национальное дело денежными взносами…»
– Ну, конечно! Денежки! Держи карман!
– Da liegt der Hund begraben! [176]176
Вот где собака зарыта! (нем.)
[Закрыть]
– Тише, пожалуйста!
– «…или, по крайней мере, морально – став членом чешской национальной организации. Только через организацию можно выразить волю всей нации».
– Все? Письмо в корзину, и поехали дальше!
Голоса протеста и согласия, переплетясь в единый клубок, подкатились к столу президиума, над которым Петраш терпеливо хлопал в ладоши:
– Тихо! Кто хочет слова?
Ему пришлось трижды повторить призыв, прежде чем в эту неразбериху, в это вызывающее ожидание ворвался голос хмурого Горака, и все невольно притихли.
– Господа! Друзья! – закричал Горак напряженно. – Я много говорить не стану. Кто чешской матери сын, кто закончил хотя бы начальную школу – тот должен знать, где его место сегодня! Ну и… наши герои в Дружине… и… наш народ тоже не из трусливых! Он борется… хотя немецкие палачи расстреливают, вешают… А нам это здесь не грозит!
Аплодисменты, одобрительные крики, поднявшиеся в кадетских «ложах» по знаку Благи, сделали излишними какие бы то ни было слова. Сам Блага, решительно встав от стола, подошел к Гораку и подал ему какую-то газету. К ним подбежал Фишер и, вырвав газету, вскочил на скамью.
– Тише! Слушайте! – дружно зашумели кадеты.
– Послушайте, что пишут наши братья!
– «К пленным чехам!»
– Тише!
– «Мы пошли без обещаний, без гарантий…»
– Да слушайте же!
В «партере», где многие уже читали это «Послание к пленным чехам», поднялось несколько испуганных людей.
Трое «чужаков», бледных, растерянных, двинулись прямо к выходу – насмешки кадетов распахнули перед ними и затем захлопнули дверь. Ружек ускользнул незамеченным, блеснув в дверях лысиной, похожей на тонзуру.
Блага, знавший «Послание» наизусть, под общий шум декламировал вслед исчезнувшим:
– «Меры человеческого презрения мало для вас! Вы – прах, рабски покорный капризам ветра! Вы – менее, чем безумцы, и более, чем рабы! Не видите, что работаете на Австрию! Вы – жалки!»
Кадеты бешено аплодировали и, вскакивая на койки, ревели турьими голосами:
– Долой «Чехонь»! [177]177
Чехоня (Čėhona) – насмешливое прозвище верноподданных чехов, возникло от перефразирования начальных слов гимна «Čėho nabyl občan pilny, vojin zbrani zachovej…» («Что приобрел гражданин усердный, воин оружьем защищай…») в «Čėhona byl občan pilny» («Чехоня был гражданин усердный»).
[Закрыть]
Чтоб перекричать всех, Фишер влез на стол.
– Господа! – его пронзительный голос прорезал бурю, и постепенно ему удалось привлечь внимание. – Господа!.. Нам дал слово великий славянин на русском тропе!.. За это слово мы обязаны, по мере сил и возможности… помочь братьям-русским!
Слезак, упорно до этой минуты сидевший на своей кровати, уткнувшись в книгу, теперь вдруг вскочил и рванулся из своего угла. Напоровшись, однако, на множество взглядов, встревоженных его внезапным движением, он с безнадежностью вернулся к своей книге. Томан видел это, и сердце его дрогнуло от невольного сочувствия.
Фишер предложил немедленно создать организацию, о которой говорилось в письме. Кадеты, не подсчитывая голосов, с восторгом проголосовали «за». «Партер», ошеломленный происходящим, молчал.
Впрочем, не было ни времени, ни возможности что-либо обдумать и высказать – Фишер, окончательно завладевший газетой Горака, кричал уже новое:
– Гимн, гимн!
Десятки голосов подхватили это требование. Фишер, выжидая тишины, уже наклонил, будто готовясь к драке, нахмуренный лоб; его круглая спина вздрагивала.
– Какой гимн? – испуганно спросил кто-то с первой скамьи.
– «Сохрани нам, господи»! – с грубой насмешкой бросили ему ответ.
– «Чехоню»!
– «Гимн ненависти»! – еще сильнее сморщив лоб, вскричал Фишер и, будто угрожая, поднял зажатую в кулаке трубку.
Трубку осторожно вынули у него из руки, а он в запале даже не заметил этого. Вместо трубки он взмахнул газетой и сейчас же впился в нее взглядом.
Затем он принялся декламировать – прерывисто, делая паузы, задыхаясь и сопя:
– «Г и м н н е н а в и с т и! Пусть ненависть бродит у нас в мозгу, словно тигр по джунглям, пусть лежит она на сердце нашем, подобно удаву! Да будет ненависть нашей молитвой, вечерней и утренней, да будет она песнею наших дел! Девственная грудь наших скал, гладь озер, русла рек, бездны шахт, наши еще не рожденные дети – пусть дышат ненавистью! Пусть сжимаются в радости атомы металла, и песок под корнями лесов пусть жаждет той счастливой минуты, когда мы расплавим железо и сталь на врага! Тогда нетрудно будет найти оружие и возвести баррикады!..»
Тут Фишер смолк, опустив газету, и вперил в слушателей взгляд, изостренный театральной ненавистью. Выдержав паузу, он закончил сквозь зубы:
– «На жилистом горле врага пусть сомкнутся челюсти наши!»
Ржержиха, успевший тем временем подобраться к самому столу, еще перед последней паузой Фишера разразился вызывающе громким смехом. Кадеты же, сияющие триумфом и довольством, поспешили заглушить этот смех бурной овацией.
– «Чехоней» – вон! – возмущенно кричали они Ржержихе, за спиной которого, потные, растерянные, сидели «чужаки».
– А я – против! – дерзко воскликнул Ржержиха, зная, что говорит и от их имени; он все смеялся, сунув руки в карманы измазанных красками брюк. – Который же апостол намарал это?
– Не апостол, а чешский солдат!
– Из какой оперетки? Нет, я с таким не играю! И если хотите знать, почему…
– Потому что трусите!
– До чего сообразительны!.. Как легко угадать, правда? Мы в одном горшке варимся. Вы, господа, тоже трусите… Только вы – овцы провинциальной породы… да и вертячкой заболели… и даже друг друга боитесь…
Его заглушили. До глубины души оскорбленные такими кощунственными словами, взорвались оглушительным протестом. Лезли на Ржержиху. Требовали назвать трусов:
– Пусть перечислит!
Однако ему не дали даже слова вставить.
– Сам-то он – штабная овца австрийской породы!
– Позор, позор!
– Чешский интеллигент называется!
– Да еще художник!
– Позооор!
Ржержиха выжидал; увидев, однако, что буря не утихает, пошел к выходу – вызывающе спокойный, сунув презрительно руки в карманы измазанных брюк. Особенно вызывающими казались кадетскому возмущению его короткие, сильные ноги.
– Пошел покорнейше доносить в «штаб»!
– Пан Влчек, вы опоздали!
«Čéhona byl občan pilný!»
Тяжелые, гневные издевки сотрясали стены, падали на спину Ржержихе, на его вызывающие ноги.
Слезак снова отбросил книгу, заходил в узком проходе между койками и скамьями, как хищник в клетке. Томан, чей теплый взгляд участливо следил за Слезаком, опять загорелся сильным, но скрываемым сочувствием. Поэтому, когда все несколько поутихли, он сказал мягко, уже не глядя на Слезака:
– Я хочу обратить ваше внимание на то, что членство в организации, которую мы создаем, лишь морально налагает обязанность платить добровольные взносы, которые пойдут на меры по защите наших национальных прав. Защищать национальные права через общественную организацию никем не запрещается. И – это наш священный долг…
– Отлично!
Фишер поспешил дополнить:
– Ручаться при освобождении можно только за членов организации.
– И только члены организации будут приняты на довольствие в чешской кухне.
Петраш попытался наконец овладеть собранием.
– Наша организация, – проговорил он с небрежной досадливостью, – ни в коем случае не налагает каких-либо обязательств работать или тем более вступать в воинскую часть.
– Это пока нет чешской армии!..
– И даже тогда, Горак, даже тогда в армию пойдет лишь тот…
– Кто не наложит в штаны!
Петраш, уже едва справляясь с раздражением, закончил беспредметный спор, обратив ко всем краткий и ясный вопрос:
– Кто записывается в чешскую организацию?
– Все! Все! – хором откликнулись кадеты.
– Фамилии!
Блага, не ожидая персонального согласия, начал составлять список своих людей. Первым он вписал Томана, за ним Петраша, Фишера, потом уже себя и всех остальных. Кадеты же все начали выкрикивать свои фамилии – для того только, чтоб публично покрасоваться собственной смелостью.
Часть «чужаков», успев за это время обменяться несмелыми, но очень понятными взглядами, двинулись к выходу. Большинство уходящих смущенно, слащаво-приветливо раскланивалось с твердокаменными кадетами. Один из оставшихся, колеблясь, подошел к столу и, скромно переждав, когда запишут всех «своих», назвал, краснея, свою фамилию. Двое других застенчиво, с излишним многословием, сообщили Петрашу, что объявят ему свое решение завтра.
– А где же Боровичка? – нетерпеливо вскричал Горак.
Розовощекий кадет, прозванный за юность «Младенчиком», юноша, о богатстве которого ходило много разговоров, поднялся в дальнем углу и терпеливо уставился на Петраша. Петраш мимолетным взглядом скользнул по его беспомощной физиономии и сердито отрезал:
– Нет!
Младенчик, покраснев от признательности, как барышня, молча сел на место.
– А Слезак?
Слезак, видимо, ожидавший, что его вспомнят, сейчас же выпрямился и пошел к столу, на ходу, от волнения и спешки, задевая людей.
– Пардон, – проговорил он, подойдя. – Как же это получается? Стало быть, вступая в организацию, мы ищем личных выгод? Против остальных товарищей?
– Слезак не записывается, – с нарочитой небрежностью, но так, словно подчеркивая каждый слог, провозгласил Петраш.
Слезак повернулся, чтоб тем же взволнованным шагом, отойти к своей койке, к книге, но тишина, воцарившаяся во всем обширном помещении, поразила его. Он стоял перед цепочкой блестящих глаз. Из молчания за его спиной вырос мягкий голос Томана – он был какой-то скользкий и теплый.
– Каждый может испытывать страх, – явственно прозвучали слова Томана, – но ведь можно… даже проявить известную смелость… сознавшись в этом, как сделал Ржержиха.
Слезак, уже не справляясь с возбуждением, резко обернулся и, не заглянув в эти бездушные глаза, обозлился на всех вообще. Слова его были как оскаленные в бешенстве зубы, как выкрик пытаемого:
– Сказал я кому, что не хочу записываться?!
– Запишите его, – мягко проговорил Томан, сжалившись над ним.
Слезак еще постоял немного, и только когда холодно-насмешливые глаза кадетов опустились на перо, безразлично выводящее его имя, он, сильно побледнев, отошел к своей койке и лег навзничь. С ненужной резкостью, со злобой он бросил соседу, который с аппетитом уплетал хлеб с маслом:
– Скорей бы кончался этот цирк! С самого обеда двух страниц прочитать не могу!
И в глазах его блеснули непроизвольные слезы.
После избрания руководства, – председателем новой организации, под демонстративные аплодисменты, единодушно был избран Томан, распорядителем Петраш, – молодых людей охватило горячее, высоко всплеснувшее воодушевление. Над его разгулявшимися волнами стихийно взвилась песня. Искры перелетали из глаз в глаза, зажигая людей. Легкое деревянное строение дрожало от их голосов, а им казалось – они сотрясают весь мир.
Открыли дверь, выпуская на волю дерзкую песню. Когда же допели ее – захотелось всем вместе, кучей выйти под открытое небо. Надевая шинели, почему-то вспомнили о других лагерях военнопленных, о рассеянных по ним знакомых. Надо послать им такое же письмо, какое получили сами! Томан живо, восторженно рассказал о своем друге Бауэре, вместе с которым он-де давно уже ведет работу во имя чешского народа. Горак совал всем свою газету с «Посланием к пленным чехам», отчеркнутым красным, предлагая взять из него эпиграф для письма. Фишер, уже в шинели, стоя у стола, записывал адреса, которые ему диктовали. Список адресов рос, и в этом виделась им надвигающаяся лавина; представлялся пожар, который вот-вот вспыхнет от искр, рассеянных по всему миру, и охватит новые неисчислимые места, а под конец и эту великую «славянскую страну».
Наконец вышли на улицу, сбившись дружным роем за спиной Томана; молодые сердца наливались отвагой, с радостным нетерпением стремясь к бою.
А истощенный день уже укладывался на покой за горизонтом, и поля позади бараков были черны, тяжелы и грозны. Но когда высокий простор тронул свежестью разгоряченные лбы, опахнул их своим вечно летящим в бесконечность крылом – молодым сердцам стало тесно даже меж звездами.