Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)
Прапорщик Шеметун воспользовался поездкой в город по делам службы для своих личных дел и вернулся на Обуховский хутор лишь на другой день. Зато он заехал по дороге в Александровское и захватил с собой в качестве переводчика управляющего Юлиана Антоновича. По приезде в Обухове оба первым долгом отправились к пленным офицерам.
Хороший немецкий язык Юлиана Антоновича пробил первую брешь в стене отчуждения, которая облегла офицеров. Они сразу воспряли духом – и немедленно заявили множество просьб. Им хотелось бы свободно выходить из дому (убегать они, разумеется, и не думают), им нужен денщик, нужен самовар, и хорошо бы им получить в свое распоряжение кухню, которая была в их домике. Юлиан Антонович обещал привезти им собственный самовар.
Шеметун, чувствовавший себя скованным среди людей, которых он не мог понимать, только утвердительно кивал, багровея и хмурясь, на все просьбы, передаваемые Юлианом Антоновичем. Зато он успел-таки заметить некоторые особенности, которые с первых же дней отличали пленных офицеров в новой для них среде. Уходя, он с серьезным и церемонным видом принял поклон обер-лейтенанта Грдлички и всех других пленных, теснившихся за ним. Шеметун рад был снова очутиться на вольном воздухе; он повел Юлиана Антоновича к коровнику, где размещались пленные солдаты.
Здесь он чувствовал себя свободнее.
– Ох! – воскликнул он, когда дверь открылась, и в нос ему шибануло спертым воздухом, густым, как сироп. Потом он засмеялся и сказал:
– Ох, не наш дух, не православный!
Из темноты, поначалу ослепившей обоих, смотрели на них блестящие глаза. Пленные, уже предупрежденные об их посещении, сидели на нарах и стояли в проходах.
Первым делом Шеметун громовым голосом распорядился открыть двери настежь и, только выждав некоторое время, вошел внутрь. В сопровождении Юлиана Антоновича он произвел смотр пленным весьма достойно; его широкие плечи вполне могли бы принадлежать хотя бы и генералу. Он прошел вдоль нар, провожаемый множеством любопытствующих взоров.
Пленные, внимательно следившие за ним, стояли беспорядочно, молчаливой толпой. И лишь когда Шеметун о Юлианом Антоновичем возвращались к выходу, хмурое молчание внезапно нарушил выкрик:
– Смир-но!
Шеметун и Юлиан Антонович, не ожидавшие ничего подобного, вздрогнули. Они теперь только заметили, что пленные в этой части коровника не торчат как попало, а выстроились ровной шеренгой, и по команде «смирно» все энергично вскинули подбородки.
– Вот черти, испугали! – весело сплюнул Шеметун. – Что это?
– Was ist das? – приветливым тоном перевел Юлиан Антонович.
– Чехи! – доложил правофланговый с шестью белыми звездочками на петлицах.
– Ничего не понимаю, – возразил Шеметун. – Какие чехи?.. Ну, все равно… Славно они это проделали. Чехи-орехи… Здравия желаю! Вольно!
Оба встали в дверях, и Юлиан Антонович бросил в тишину коровника вопрос:
– Кто тут старший по званию?
Вперед вышел тот же пленный с шестью белыми звездочками:
– Я!
Оттого, что он выступил из ряда, в шеренге образовалась брешь, и через эту брешь стало видно что-то белое; Шеметун, предоставив Юлиану Антоновичу разговаривать с пленным, заинтересованно подошел. Шеренга пленных охотно и молча расступилась перед ним.
Шеметун увидел на досках вдоль нар ряд белых листков, образующих такой же ровный ряд, как и сами пленные.
– Что это? – спросил он и, сдвинув брови, напрягая зрение в полутьме, прочитал на первом листке: «Бау-эр»…
– Кто это писал? – с живостью спросил Шеметун.
– Я, – в третий раз шагнул вперед человек с белыми звездочками.
– Вот как! Вы умеете писать по-русски?
Бауэр взглянул на Юлиана Антоновича, и тот немедленно повторил вопрос по-немецки.
– Да, – ответил Бауэр.
– Wo haben sie gelernt? [109]109
Где вы учились? (нем.)
[Закрыть]
– Дома.
Шеметун, – в течение всего этого допроса Бауэр смотрел ему в глаза, – кинул на Юлиана Антоновича торжествующий взгляд и стал кричать Бауэру, словно тот был глухой:
– Вы, может быть… по-русски… понимаете, разумите… немного? А?
– Да.
Шеметун в восторге хлопнул себя по бокам.
– Отлично! Ишь, артист! Еврейчик-то, а? Юлиан Антонович, да мы с вами… Америку открыли! Вот вам и начальник канцелярии!.. Завтра – ферштейн? – шагом марш!
Юлиан Антонович – скорее из желания выказать любезность, чем из деловых соображений, – спросил Бауэра, сможет ли он вести дела канцелярии, вернее, занимался ли он когда-нибудь письмоводительством и желает ли он работать в канцелярии.
– Да. Да. Да, – четко отвечал Бауэр на все вопросы.
– Да, да, да! – развеселился Шеметун. – Браво, молодец! Да, да, да!
Он подозвал своего фельдфебеля и приказал:
– Завтра утром вот этого – в канцелярию! Понял? А остальных – на двор, чтоб не портили мне воздух и стены. После войны Юлиан Антонович собирается тут коров держать, ясно?
– Да! – в один голос с фельдфебелем невольно воскликнул и Бауэр; Шеметун расхохотался:
– Ну да, да! Ничего, увидим. Немец-то! Артист! Да, да! Да? – Да, да, да!
С Шеметуном смеялся и Бауэр, смеялись все пленные.
* * *
Когда Шеметун ушел и двери коровника открыли настежь, пленные с заново пробудившимся интересом подходили смотреть на чудные листочки, прилепленные к доскам хлебным мякишем и слюнями. С трудом разбирали непривычную письменность, спрашивали:
– А это что за буква?
– Это «бэ», – с достоинством объяснял Беранек.
Складывали по слогам:
– Ба… Ба-и-эп…
– Бауэр! – с пренебрежительным высокомерием поправлял Беранек,
У самого Бауэра с этих пор ни для кого не находилось времени. Он принял весьма озабоченный вид, хотя гордость и радость так и распирали его. Даже самым близким знакомым он отвечал теперь скупо, но мягко и степенно. И теперь на каждом шагу он наталкивался на стену почтительности и доверия.
Гавел, снова ободренный всем этим, ходил по коровнику настоящим хозяином и нарочно забредал в дальний конец, где сидел его враг, вольноопределяющийся Орбан. Перед Гавлом расступались, а он громко хвастал:
– Ну, теперь прищемят хвост господам немцам и мадьярам!
Вечером Беранек, ни слова не говоря, взял башмаки Бауэра и, не слушая его протестов, долго и тщательно начищал их полой своей шинели:
– Чтоб не посрамить чешского звания!
21Когда на следующее утро артельщик привел унтер-офицера Бауэра в канцелярию, помещавшуюся в домике прапорщика Шеметуна, то Бауэр первым долгом аккуратно сложил пожелтевшие, запыленные бумаги, валявшиеся на столе и в двух ящиках, смел со стола всякий сор – ржавые, поломанные перья, окурки, пепел, табачную крошку и пыль, – потом соорудил импровизированный чернильный прибор из пустой папиросной коробки и пузырька чернил, а в крышку другой, удобной для этой цели коробки, сложил две ручки и обломок карандаша, которые он нашел под бумагами. Все, что беспорядочно стояло в комнате, он разместил так, как ему казалось лучше; в довершение уборки он подмел бы и пол, если бы было чем.
От всего этого существенно изменился вид комнаты, на побеленные стены которой падали лучи солнца, пропущенные через листья герани на подоконнике.
Шеметун, войдя в канцелярию часом позже, удивленно присвистнул.
– Леля, Лелечка! – позвал он Елену Павловну, а Бауэру сказал: – Gut, gut [110]110
Хорошо, хорошо (нем.).
[Закрыть].
Пришла Елена Павловна; Шеметун, обведя рукой преображенное помещение, проговорил:
– Посмотри, Лелечка, каков волшебник! Что значит немецкая школа! Вот такой порядок поди навели теперь и в твоей волынской деревне.
Светловолосая женщина окинула взглядом стол, канцелярию и лишь потом остановила глаза на Бауэре. Слегка покраснела, когда он поклонился ей подчеркнуто учтивым, на европейский манер, поклоном, – она к этому не привыкла. Наклонилась к бумажке, исчерканной Бауэром, когда тот пробовал ржавые перья, и вдруг довольно живо спросила:
– Он католик?
– Да, – ответил сам Бауэр.
– Да, да! У него на все ответ – да, да, да!
Шеметун хлопнул Бауэра по плечу и снова, как глухому, крикнул:
– А… послушайте! Где вы научились писать… эээ… писать?!
– Я учитель.
Елена Павловна вскинула глаза с еще более ласковым интересом и заговорила по-польски:
– Откуда же вы? На Волыни много католиков, поляков…
– Я чех.
– О, я знаю чешские деревни – богатые, культурные!
Бауэра охватил жаркий и неудержимый прилив гордости. Но он поблагодарил Елену Павловну только безмолвным поклоном – вся его радость сосредоточилась во взгляде.
– Да бросьте вы шипеть! – перебил их Шеметун. – Вижу – столковались, отлично столковались, и переводчика не надо!
Потом Елена Павловна сама принесла Бауэру стакан чаю с куском пышного белого хлеба.
– Проше, – сказала она сердечно, как гостю.
Бауэр, удивленный и польщенный ее вниманием, ответил:
– Спасибо.
На обед Бауэра повел тот же артельщик, у которого был свой столик в канцелярии. Но теперь Бауэр шагал за ним уже не так, как утром. Он шел, как, бывало, выходил из школы, когда надо было сохранять достоинстве и серьезность на глазах у весело разбегавшихся детишек. Он шел, не глядя по сторонам, и как тогда он чувствовал взгляды детей, так теперь чувствовал взгляды офицеров, следивших за ним с веранды их домика, и невольно щурился.
После обеда Шеметун отправился к Юлиану Антоновичу для делового разговора; на радостях, что избавился от забот и нашел человека, который будет выполнять работу за него, за начальника, он взял с собой Елену Павловну. Бауэр остался один во всем доме. Аккуратно выписывал он фамилии пленных – как некогда вписывал фамилии учеников в классный журнал или в табели.
Вспомнилось это и ему самому – и вспомнилась школа, знакомые учителя, вспомнилось, как уходил он на войну. С ликованием представил он, как – теперь уж наверняка! – вернется домой, обогащенный таким жизненным опытом, что затмит, конечно, всех своих коллег.
Он вспомнил, как накануне своего ухода показывал детям на карте границы огромной России и под нею – линию фронта в маленькой Европе. Европа была придавлена тяжестью русского пространства… Он умел показать это несоответствие так ярко, что дети слушали, затаив дыхание, а те, у которых отцы или братья были в русском плену, начали хвалиться этим. Бауэр усмехнулся, вспомнив старика директора школы, который считал себя заядлым патриотом и при всем том гордился своей политической благонадежностью.
Припомнил он и слова директора при расставании:
«Главное – возвращайтесь! И оставайтесь патриотом, дорогой коллега, даже в суровой обстановке войны»…
Молодые учителя, правда, еще тогда, в коридоре, и потом, на вокзале шептали ему на ухо:
«Не вздумайте умирать за Австрию – да передайте привет братьям-русским!»
Вспомнилась самая младшая из учительниц, озадачившая его взрывом ненависти к Австрии и внезапным горьким плачем.
Над кустами, над садами деревни, видными из школьного окна, беспечно носились тогда в синем небе ласточки. Точно такие же, какие носятся сейчас над кустами, над садом, видным из окна канцелярии…
Возвышение Бауэра внушило к нему уважение и пленных офицеров. Воспользовавшись отсутствием Шеметуна, обер-лейтенант Грдличка с шумом ввалился в канцелярию.
– Мое почтение, пан учитель! – гаркнул он на весь дом. – Поздравляю! Только не знаю, кого поздравлять – вас или нас!
Он так и сверкал шумной, неотесанной жизнерадостностью, отлично согласовавшейся с его круглой спиной и с животом любителя пива; он наговорил кучу всяких вещей, и слова его как бы приятельски похлопывали Бауэра по плечу. Лишь после этого он перешел к цели своего посещения: им, мол, обещан денщик, лучше всего если б он был заодно и поваром, повар им крайне необходим. Потом с шутливой церемонностью, со слащавой улыбкой, Грдличка пригласил пана учителя заходить к ним «на огонек».
– Будете желанным гостем! Кадет Гох тоже учитель. Мы устроим чешский кружок. А будет повар – будут и чешские булки, и свинина с капустой. И здесь ведь много можно сделать на благо нашего кружка.
Говоря все это, Грдличка постукивал пальцами по табакерке, потом с дружеской бесцеремонностью протянул ее Бауэру.
А тот с трудом подавлял улыбку – удовлетворение так и распирало его. Однако он оставался корректным и любезным и только приговаривал:
– Так точно, ваше благородие… Как только налажу канцелярию… Все, что с моей стороны… Всячески пойду навстречу… Пожалуйста…
Корректным оставался Бауэр и вечером, когда пленные офицеры обступили его на дворе, желая познакомиться с ним. Они повторяли приглашение Грдлички и засыпали Бауэра пустяковыми вопросами. Один кадет Шестак спросил дельное:
– Как будет поступать почта с родины? И как мне отправлять письма?
Он хотел знать, долго ли идет письмо до Австрии, а под конец спросил, стоит ли вообще писать.
– Пожалуй, мы будем дома раньше, чем письма. Русские бегут, и отступление их неудержимо…
Расходясь, офицеры сердечно желали:
– Будьте здоровы, пан учитель!
22Следующий солнечный день пленные тоже еще наслаждались счастливой и суровой простотой животной жизни. Жевали липкий хлеб, валялись на травке, мылись, качая воду из двух колодцев, полоскали завшивленные рубахи в разбухшем деревянном желобе, чесали друг другу голые спины, давили вшей, спали, сидели в нужнике… Две кучки пленных расселись по углам двора – откуда ни возьмись, у них появились грязные карты, спасенные из огня сражений в чьем-то мешке и тоже попавшие в плен.
В общем, вид и самочувствие у пленных были как у солдат воинской части, только что выведенной из боя, из окопов на отдых куда-нибудь в тихий тыловой уголок. Разница была лишь в том, что их отдыхающую, животную лень уже не могла ужалить никакая мысль о войне. И они пока не стремились никуда с этого места. Заросший травой, плохо огороженный двор был для их усталости, для их отдыха достаточно просторным миром – миром, который они еще только открывали.
В первые дни такой насыщающей бездеятельности в лагере царил еще ленивый покой. Большинство, чьим центром притяжения стал вольноопределяющийся Орбан, молча отворачивалось от беспокойного меньшинства, группировавшегося вокруг Гавла.
Гавел со своими чехами разбил отдельный стан на некошеной траве в проулке между поленницей и полуразвалившимся забором. Отсюда, окрыленные надеждой, следили они за пленными офицерами, когда те, раскрасневшись, в расстегнутых мундирах, беспрепятственно пролезали через кусты над оврагом позади двора и стояли там, разглядывая широкий край с его ореховыми и березовыми рощами, с полями и лугами, с деревней, увенчанной величавой главой церкви, которая выглядывала из-за горизонта, как в праздник любопытная девушка – из окна.
Лишь изредка, там и сям, тихий ландшафт оживляли мелкие, почти незаметные для глаза движения, указывающие на присутствие человека. Тянулась по дальнему проселку длинная вереница серых деревенских телег с бревнами и терялась вдали. Красно-белое пятнышко – какая-то баба – медленно, улиткой, ползло по бескрайним лугам. Тарахтела телега по дороге вдоль оврага, и удивленный мужик, углядев пленных за забором хуторского двора, остановил лошадь, чтоб поглазеть на них. Баба, ехавшая в телеге, соскочила на землю, подошла поближе, крикнула что-то и перебросила Гавлу полкаравая хлеба.
Иозеф Беранек провел все послеобеденное время, осматривая старые просторные хозяйственные постройки, радуясь встрече с родной обстановкой. В одном из закоулков он почувствовал запах свежего конского навоза и, направившись по запаху, обнаружил за новой рубленой оградой конюшню и лошадей – это сделало его совершенно счастливым.
После обеда на зеленой хуторской улице появилась яркая, пестрая группка – приехали молодые женщины из Александровского. Жена приказчика Нина Алексеевна с подругами устроили налет на Елену Павловну, и теперь они все вместе окружили унтер-офицера Бауэра.
С жадным интересом выслушивали они его ответы на целый град их вопросов – большую часть их Елене Павловне пришлось переводить. Твердый выговор, с каким Бауэр произносил русские слова, единодушно был признан «ужасно милым». Женщины усердно ломали язык, стараясь выучить и запомнить его иноземное имя. Потом, пресытившись этой забавой, оставили Бауэра – столь же внезапно, как и налетели на него. Потащили с собой Елену Павловну погулять по широкой, заросшей травой улице хутора.
Перед домиком, где поселили пленных офицеров, дамы распустили концы своих легких и ярких шарфов, кокетливо повязанных вокруг головы. Едва не бросились бегом к доктору Мельчу, который ловко сумел попасться им на дороге. Вызывающими и бесстыдными взглядами мерили дамы его с ног до головы. Потом подослали к нему с букетиком полевых цветов дочурку механика и издали засыпали его воздушными поцелуями. И долго махали на прощанье белыми платочками пленным солдатам, с любопытством толпившимся в воротах двора.
Энергия, заключавшаяся в серо-голубой массе батальонов, эта живая тяжесть, которая во время изнурительных маршей увлекала и подталкивала вперед изнемогающие сердца, преодолевая слабость одиночек, живое бремя расплавленных сердец, которое подминало под себя, перемешивая, отчаяние, храбрость, страх, благоразумие, протест и усталость, образуя единую энергию борьбы, – эта энергия тяжести масс, расщепленная последним поражением, начала собираться воедино уже на третий день.
Лениво-животное насыщение безмятежным отдыхом начало уже тяготить организм толпы, как тяготил желудки пленных кислый хлеб. Серое человеческое стадо начало лениво расправлять свои мышцы, ища какой-то деятельности – так расправляет полип свои щупальцы.
В коровнике, на серых балках над головой, с которых, подобно сталактитам, свисала грязная одежда и тощие солдатские мешки, и над грубо сколоченным столом в углу появились орнаменты из открыток, завалявшихся по карманам у пленных. На дворе из корявых стволов, проросших лопухами и вьюнами, из полусгнивших досок, найденных в траве, сколотили некое подобие беседки. Из обрубков бревен в уютном уголке устроили стол для картежников и сиденья, у входа в коровник появилась – вместо завалинки – лавочка на четырех ножках, а от желоба у колодца протянулась в размокшей земле канавка, отводящая воду в заросли крапивы меж поленницами.
Кто-то нашел подходящую суковатую ветку и принялся вырезать трубку в форме головы бородатого русского солдата в папахе. Вскоре этим же занялись и другие, придумывая новые и новые формы. Множество пленных могли часами следить за этой кропотливой, требующей большого терпения, работой. Другие усаживались в кружок и убивали время всякими россказнями о мире и войне, а высокий ефрейтор, немец Клаус, собрав вокруг себя нескольких товарищей, пытался наладить хоровое пение в четыре голоса. Любители одиночества, если их не заставляли носить в кухню дрова и воду, уныло слонялись по двору, бессознательно ища себе дела.
Гавел с горя пристал к парикмахеру Тацлу – тот хоть Прагу хорошо знал. С неиссякаемым терпением бродили они из угла в угол, тысячу раз подходили к забору, который грозила поглотить высокая сорная трава, тысячу раз останавливались у ворот, перед которыми на сучковатом пеньке клевал носом вооруженный караульный; Гавел смотрел на молодые ветки орешника и берез, на поля и луга, на деревню за ними, на веранду офицерского домика – и все беспокойнее чесал свою грудь, искусанную вшами.
– Если так ничего и не будет делаться, – поминутно твердил он Тацлу, – то мы сгнием тут, или нас заставят работать, как австрияков с немцами.
У Тацла в глазах читалось то же убеждение.
– Нравится это кому или не нравится, – заявил он вдруг, – а придется посылать заявления в Киев. На свободе-то нетрудно заработать на членские взносы.
– Какое уж тут «нравится или нет»! Теперь-то уж каждому можно открыть свои карты! Мы ведь славяне! И каждый дурак понимает, что тот чех, который воюет против русских, – воюет за собственные оковы!
Тацл тут немного струхнул, и только поэтому предложил – мол, один ум хорошо, а два лучше, – позвать своего дружка, и сейчас же побежал его разыскивать.
Дружком Тацла оказался сапожник Нешпор – тощий, с глазами. как бы навек удивленными. Привлеченный к заговору, Нешпор еще шире раскрыл свои глаза. Он не сказал ни «да», ни «нет», но задыхаясь и горячась, стал настаивать, чтоб созвали на совещание всех чехов. И побежал сзывать, кого знал.
Пришел портной Райныш. С ним, но недоразумению, приплелся и немец Гофбауэр. Но Гавел взял Гофбауэра за плечо и спокойно сказал ему:
– Геноссе, вег! Тут – бемиш, никс дейч [111]111
Уходи, друг! Тут чешские дела, не немецкие (искаж. вел.).
[Закрыть].
Довольно долго ждали остальных. Когда стало ясно, что больше никого не будет, Гавел открыл совещание. Пригладив волосы на затылке, он заговорил:
– Это у нас секретная сходка. Хотели мы тут с Тацлом и Нешпором сказать вам, что надо бы потолковать… в общем, дело ясное, мы не полоумные, и уж раз мы чехи, то нечего нам торчать под замком и гнуть спину на подневольной работе, как немцы и мадьяры. Короче, сколачиваем чешский кружок и посмотрим, что дальше. Хотим попросить пана взводного, пусть напишет в Киев…
Он обвел взглядом кружок товарищей; их глаза и губы ждали еще какого-то слова.
– Тогда начнем. Среди нас немцев нет? – Он подождал минутку. – Нету! Одни чехи. Так вот, стало быть, надо нам заявить о себе куда нужно… Ну-ну… – Гавел снова пригладил волосы. – Думаю, все мы здесь славяне и патриоты?
Он замолчал и еще раз посмотрел на всех. В напряженном молчании из задних рядов, где-то около Беранека, раздался голос:
– Ясное дело, славяне мы!
– Так кого же мне вписать насчет этого самого освобождения?
– Всех, пожалуй…
Это было сказано неуверенно, и поэтому каменщик Цагашек припечатал решительно и громко:
– Всех!
Беранек оглянулся на Вашика и, хотя сердце его сильно билось, промолчал в согласии с крестьянином.
– А куда писать-то? – раздался тот же неуверенный голос.
– В союз защиты чехов, чтоб нас не держали зря под замком!
Райныш, сидевший ближе всех к Гавлу, поднял руку:
– Меня запишите.
– А где этот союз?..
– В Киеве! Будто газету не читал!
– И кто… в этом союзе? Что они там делают?
– Кто? Да чехи, славяне! Все сознательные чехи и славяне. А делают что? С немцами лимонничают, понял? Молятся за победу оружия государя императора!
Гавлу хотелось говорить язвительно, однако, почуяв пробуждающееся сопротивление в этих робких расспросах, он встал, возвысился над ними, подавляя тем самым всякие замечания.
– Короче, кто из чехов вступает с нами в чешский союз? Melden und weiter Maul halten! [112]112
Доложить и дальше не трепаться! (нем.)
[Закрыть]
– Я! Цагашек!
– Занятие?
– Каменщик!
– Следующий!
Гавел записывал, не поднимая глаз. После Цагашека быстро назвали себя:
– Алоиз Завадил, переплетчик.
– Франтишек Снопка, продавец.
– Иозеф Ондржичек, рабочий.
– Ян Гомолка, рабочий.
– Вацлав Жофка, железнодорожник.
– Еще кто?
– Фердинанд Фикейз, землевладелец.
– Эй, Ферда, не пыжься! – засмеялся кто-то. – Эдак ведь и я такой же землевладелец, как ты! Две-то козы и у меня есть!
– Дальше! Никто?
– Ярослав Когоут, чертежник.
– Следующий!
– Франтишек Павел, служащий.
Паузы становились все длиннее. Гавел вспомнил, что не записал еще ни Нешпора, ни Тацла. Тут Нешпор начал кого-то усиленно выглядывать среди собравшихся; найдя, кого искал, он воскликнул:
– А Шульц! Шульц, ты что молчишь?
– Меня не надо, – тем самым неуверенным голосом ответил коренастый смуглый человек, отодвинувшийся уже подальше, к самой поленнице.
– Почему?
– Потому! Не знаю я, что это такое… И никого тут не знаю…
У Нешпора вспыхнули щеки и уши, заблестели вечно удивленные глаза. А на лбу Шульца собирались упрямые морщины; медленно, избегая взгляда Нешпора, он заявил:
– Коли я чего хорошенько не знаю… так и не лезу туда!
– А мы тебя не спрашиваем, чего ты знаешь, чего не знаешь! Мы спрашиваем, ты – чех, славянин? – заговорил вместо Нешпора Гавел и тут же вспомнил о Беранеке. – А где Овца?
Беранек, будто близорукий, щурил глаза и морщил лоб, подражая Шульцу.
– Я пана взводного подожду, – сказал он.
– Не бывал он за границей, – примирительно махнул рукой Райныш и начал объяснять всем: – Чешские союзы есть везде за границей. Даже в Германии.
– Ну, там другое дело! – вдруг оживился Шульц. – А тут ты – солдат! В форме! Тут тебя мигом объявят русофилом.
Гавел сбил фуражку на затылок и, вперившись в Шульца, крикнул:
– Ну и катись, солдат, катись! Ха-ха, а я и есть русофил! – Он хлопнул себя по груди. – Чего мне скрывать? Не больно надо. А ты что – германофил? Да ведь тебе даже немец не поверит. Нет, здесь мне свои убеждения скрывать незачем! Свой – к своему!
– И не трусить!
– Нет, – уже строптиво проговорил Шульц. – Меня не пишите, и точка! – Он поднялся уходить. – Каждому вольно делать, что он хочет. А я хочу вернуться домой.
– Мы тоже!
– Слыхали мы это от пана лейтенанта Томана. Наше вам!
– Скатертью дорожка!
Шульц скрылся за поленницей; теперь заколебались и многие из тех, кто уже готов был назвать свое имя. У них находились все новые и новые вопросы – в дружеском тоне, конечно, – все новые и новые сомнения… В конце концов решили подождать – пока пришлют устав союза, да еще – что скажет Бауэр.
– Не сегодня же посылать, а записаться всегда успеем.
Потом они поспешили исчезнуть – поодиночке, как можно незаметнее. Гавел смачно плюнул им вслед.
Оставшиеся уселись тесным кружком. Теперь, когда их было мало, их опьянила и побратала собственная смелость. Рассказали друг другу все, все свое прошлое, Гавел хвастал победами в драках, стычках с полицией, демонстрациями. Живыми, бесхитростными словами он описывал улицы пражского предместья, немецких буршей, полицейских и жандармов, разбитые окна, кровь своих и чужих ран. Впрочем, хвастались все, кто сидел в этом кружке, однако никто не мог соперничать с Гавлом.
Беранек же только слушал, постепенно отодвигаясь от Гавла подальше, за чью-нибудь спину. Он был в смятении. «И как можно еще бахвалиться такими делами!» – думал он.
Был момент, когда Гавел уловил на себе его скользящий, недоверчивый взгляд; тогда он сдвинул набекрень фуражку и, не считаясь с тем, кто там может его услышать, воскликнул с буйным удальством:
– Так-то, пан Овца! Значит, мы теперь – организация чешских русофилов: Обухов! Бьем обухом и немцев и мадьяр. И – наших, которые труса празднуют! Потому что, если кто даже здесь боится высказать свои убеждения, – того я и чехом-то не считаю!