Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 48 страниц)
Томану не хотелось домой. Ему хотелось идти без цели, куда глаза глядят, потому что, простившись с кадетами, – которые остались на его стороне в стычке с Петрашем, – он ощущал в груди легкость, несмотря на то что сердце было переполнено отвагой. Приятно было вот так шагать неизвестно куда, и в ритм его твердым шагам в груди звоном отдавали будто отлитые из металла чеканные слова:
– Дело сделано! Наконец-то… пойду… воевать!
А ночь была трезвая. Сама неподвижная, она взяла его, бодро идущего, вместе с обезлюдевшей улицей на свою огромную черную ладонь. Томан был одинок на этой ладони и так разговаривал с ночью:
– Я иду добровольно!
– Это непрактично и трудно…
– Зато правильно и последовательно!
Лицом к лицу с истинным спокойствием ночи спокойствие Томана скоро оказалось лицемерным. Лицемерно напевал он про себя:
– По-сле-до-ва-тель-ность!
А потом в ритме марша разрезал каждую свою мысль:
– Я… и-ду… доб-ро-воль-но… на вой-ну…
Он твердил себе это, чтобы подавить все прочее, что ночь и одиночество пробуждали в его душе!
Он очнулся на окраине города и словно на краю света. Перед ним открывалось черное поле, а может быть, черный лес или всего лишь черное небо.
В действительности же он стоял на знакомом деревянном мосту. Под мостом, у подножия этой черной бесконечности, мерцала гладь знакомой речки.
Томан боролся с упадком духа, как больной борется с болезнью, овладевающей его телом.
Изо всех сил старался он оживить в своем воображении сегодняшний успех, все старался представить себе толпу, подчинившуюся власти его слов, видел перед собой светящиеся, а потом пылающие глаза в барачном полумраке, перед которыми он стоял так твердо. Он желал воскресить в себе то чувство бесстрашия, которое, передаваясь ему от толпы, поднималось в нем, как соки по капиллярам дерева от корней до вершины. Он воскрешал в памяти все свои смелые слова.
Но представления эти были скользкие, и они все исчезали, проваливались, рушились, остывали. И вместе с ними очень быстро высыхала и душа. Что-то увядало в нем, как растение, вырванное с корнями и брошенное на пыльную дорогу. Стоило вспомнить о стычке с Петрашем, как в груди вместо живительного сока разливалась слабость, овладевало разочарование, отвращение и стыд.
– Куда же это меня занесло? – проговорил он вслух, вглядываясь в тьму под собой; проговорил только для того, чтоб услышать свой равнодушный голос, чтоб преградить поток слабости.
Нечаянная двусмысленность вопроса больно ударила его.
Он повернулся и кратчайшим путем отправился домой, измученный, с одной мыслью в голове: скорей бы в постель, в тепло.
– Нет, это моя… сила воли. – Он попробовал придать уверенности своим шагам.
– Нет… это твоя слабость, – отвечала неподвижная в своем покое ночь.
Он невесело засмеялся:
– Что ж, такой уж я есть… Выйти на люди обнаженным – тоже смелость!
– Нет, – шептала насмешливо спокойная ночь. – Это непристойность.
– Нет, нет… Я достаточно силен, чтобы не свернуть с пути!
– Ха-ха!.. Ты слишком слаб, чтобы повернуть руль против тупого течения фишеров, благ и слезаков…
Он сердито тряхнул головой:
– Ах, умереть-то сумеет всякий!
Томан чувствовал, что и сам он, и вся улица затерялись на ладони дьявольской неподвижной ночи, и попытался внушить себе лицемерное спокойствие, напевая в такт шагам:
Покупают по рублю копейку,
Покупают тра-ля-ля…
А звучало-то это словно:
Иди на врага, люд голодный…
Дома он с наслаждением натянул одеяло на свое уставшее тело и погрузился в уют и тишину бедной комнатушки. Но уснуть не смог. Все видел эту мерцающую бледность реки у подножья безбрежной темноты и себя, униженного хладнокровным Петрашем. Он не хотел больше видеть и все-таки видел перед собой этот омут глаз, который, вздуваясь, поднимался к нему, околдовывал его и уносил в тупом, беспощадном потоке.
Он вырвался из навалившегося на него сна. Ему показалось, что он кричит, и он долго еще дрожал, проснувшись.
– Нужно служить чему-то высшему, иначе жизнь не имеет ни смысла, ни ценности, – убеждал он себя с отчаянным упорством. – Самому высшему…
По-ку-па-ют…
– Эгоизм – основа… Здоровый эгоизм нации складывается из здорового эгоизма… верных сынов родины…
Он явственно видел эту первую замасленную страницу школьного учебника по отечественной географии.
– Ха-ха! Тогда зачем же?
Он широко открыл испуганные, полные горечи глаза.
– Нет, нет!
Утром он встал разбитый, испытывая отвращение к самому себе, и вышел из дома в страхе, что придется встречаться с трезвыми, спокойными людьми.
Посреди улицы, на которой почти не было движения, шел небольшой отряд русских солдат. Утреннее солнце мирно поблескивало на остриях штыков. Унтер-офицер, командовавший отрядом, с вызывающей фамильярностью посмотрел на хмурое и несчастное лицо Томана, на красный бант, приколотый к его груди. Он засмеялся, почему-то весело подмигнул Томану и, повернувшись к солдатам, крикнул:
– А ну, ребята, давай нашу… революционную… Соловья!
Лица солдат расцвели, ноги враз ударили по грязи, и сильные зычные голоса грохнули:
Соловей, соловей, пташечка,
Канареечка жалобно поет…
Была в этом такая насмешливая трезвость, что Томан густо покраснел и в ушах у него зазвенело, как с похмелья. Целых полдня он с неприятным чувством думал о предстоящей вечерней встрече с кадетами и о том, что ему, по всей вероятности, нужно будет снова идти в славянский барак солдатского лагеря.
96Самыми сильными чувствами Томана, когда Фишер торжественно вручил ему письмо Пиларжа, были неприятная растерянность и досада на разговорчивого взводного. Хмуриться Томан перестал, только увидев, что среди кадетов нет Петраша. А простые слова Пиларжа, прочитанные вторично, ему польстили; читая же их в третий раз кадетам, он даже упивался ими.
Оказалось, однако, что для выполнения задачи, которую поставили перед ним его новые приверженцы, он недостаточно осведомлен о местном Совете рабочих и солдатских депутатов. Агронома Зуевского, как обычно, не было дома, а его секретарша Соня, не зная, как поступить, отослала его к Коле Ширяеву.
Томан обрадовался случаю посетить Колю Ширяева, которого давно не видел, хотя и полагал, что теснее сблизился с ним после революции. Томан отправился к нему немедленно. Нетерпеливо выбирал он дорожки, едва протоптанные в весенней грязи, прижимался к заборам, ступал, стараясь попасть в чужой след и выискивая островки прошлогодней скользкой травы. Наконец он миновал знакомый накренившийся домик, за низкими, грязными окнами которого, как всегда, копошились, будто черви в банке, полуголые еврейские дети. В жалком садике, где нужно было перескакивать с одного сухого местечка на другое, на голых ветвях покривившихся деревьев и на корыте, прислоненном к одному из них, сушилось тряпье.
В ширяевский флигель, отодвинутый от улицы в глубь этого грязного палисадника, или, скорее, дворика, Томан пришел, очевидно, некстати, помешав своим неожиданным появлением ширяевским гостям. Ширяев напрасно старался скрыть от Томана их неприятное удивление.
– Глядите-ка, гость! – воскликнул он с притворной сердечностью, разгоняя рукой облако едкого махорочного дыма, наполнявшего кухню. – Чему обязан столь приятным визитом?
Томан, смешавшись, поскорее перешел к делу.
– Мне нужно исполнить одно спешное поручение, – сказал он, запыхавшись. – Это поручение к местному Совету. Меня послали к вам…
– Кто послал?
– Софья Антоновна.
– А, Соня!
Ширяев повернулся к бородатому солдату за столом.
– Ну что ж, это кстати. А вот, прошу, ее отец… Солдат, рабочий и депутат Совета.
Солдат ленивым жестом ответил на зародившийся интерес Томана.
– Какой там отец! – проворчал он. – Я – Куцевола, а она Домбровская. – Он посмотрел Томану в лицо и усмехнулся. – Отец… господской милостью.
– Неродной отец, – как-то поспешно объяснил Ширяев, пододвигая Томану стул.
– Она никогда не говорила… – удивился Томан.
– Откуда ей знать? – сердито процедил Куцевола. – Она и дома-то не бывает. – Стакнулась барышня… с этим господином… эсером.
Томан быстро повернулся к Ширяеву.
– Нельзя ли вас… на минутку?
– Пожалуйста… Можете и здесь. Мы все депутаты. Познакомьтесь.
Кроме Куцеволы, здесь был молодой солдат в расстегнутой шинели, с холодными пальцами, желтыми от табака; в тени печи сидел мужчина в черной косоворотке с бритым лицом и широкими твердыми челюстями; и еще кто-то на лавке за печью, кто не потрудился выйти, очевидно не испытывая особого желания знакомиться с Томаном.
Первые трое пожали Томану руку и больше не проявили к нему никакого интереса. Лишь услышав о резолюции пленных, направленной в Совет, молодой солдат и мужчина в косоворотке встали, чтобы через плечо Ширяева прочитать поданную Томаном бумагу.
– Кто это предложил? – резко спросил человек в косоворотке, а молодой солдат засмеялся.
– Милюковщина!
И оба сели на свои места, после чего мужчина в косоворотке смерил Томана взглядом:
– Вы офицер?
А молодой солдат небрежно бросил:
– Быть того не может, чтобы пленные хотели снова воевать.
– Обман! А как ловко закручено! Кто вас научил?
Ширяев припечатал откровенным смехом удивленную растерянность Томана:
– Милюков, правда? У него все точно так: и самоопределение, и мощь империалистической родины, и святость грабительских обязательств. Такое самоопределение, мой дорогой, вам и кайзер подпишет.
Куцевола вызывающе спросил:
– Хотел бы я знать, господа австрияки, что вы-то собираетесь делать для нашей революции?
Томан постепенно приходил в себя. Ему стало жарко. Он возмутился:
– Что? Мы хотим защищать революцию не только на словах, но и на деле. Просимся на фронт.
– Гм… Кто же просится? Кого вы туда посылаете?
– Никого, сами идем.
– Как?
– Добровольно.
Куцевола встал.
– На передовую?
– Да.
Молодой солдат, свернув цигарку, послюнил ее. А потом негромко спросил:
– И против кого же хотите воевать?
– Против немцев.
– Да нет… против нас! Корнилов [214]214
Корнилов Л. Г. (1870–1918) – генерал, один из лидеров российской контрреволюции. С июля 1917 года Верховный главнокомандующий вооруженными силами России. В конце августа 1917 года двинул войска на Петроград с целью разгрома Советов, подавления революции и установления военной диктатуры.
[Закрыть] вон уже собирает…
Куцевола опять сел.
– Вы вот хотите на фронт… А мы оттуда бежим.
У Томана стянуло горло. Темнело; в избе, наполненной едким махорочным дымом, воцарилось молчание.
– Вы с фронта? – нарушил молчание Томан неверным, поникшим голосом.
– Да… – протянул Куцевола, вздохнув. – С фронта.
– Ранены?
Молодой солдат глубоко затянулся и не сразу проворчал:
– И ранены были.
Томан вдохнул тяжелый воздух.
– Чехи хотят вам помочь – прогнать немцев.
– Ни к чему. Пока ничего такого не требуется.
Томана облило холодом.
– Как это ни к чему? Надо защищать революцию!
В продымленном желтом луче света, как занавес, закрывавшем темную лавку за печью, появилось вдруг красное обветренное лицо, растрепанная борода и выгоревшая гимнастерка.
– А вот так! – воскликнул этот человек осипшим голосом. – У нас, видишь ли, революция. А тут, за спиной, ей угрожают… змеи, в том числе ваши!
– Сядь, отец, – спокойно сказал Ширяев, и растрепанная голова исчезла.
Снова потянулась смятая, нестойкая тишина. Потом Куцевола сказал:
– С чего же это вы, австрияки, желаете воевать за милюковский Царьград и за проливы?
Возмутившись вдруг, Томан взорвался:
– Некогда думать о Царьграде, неприятель у вас в стране, надо от него защищать революцию… И вовсе мы не австрияки! Вы провозгласили самоопределение наций… Революция не помышляет о завоеваниях… – Холодок вокруг Томана сгущался, но он его уже не замечал. – Немец проглотит все, в том числе и революцию!
– Не проглотит. Подавится.
– Сглотнет и не заметит.
– Людей и страну не съешь.
У Томана сразу заболело под сердцем, и голос его упал.
– Вы не знаете, что значит быть народом без свободы, без права распоряжаться своими делами…
Ширяев, который до сих пор молчал, откровенно засмеялся:
– Как это не знаем? Почему же мы тогда восстали? За что борется революция? – И закончил неуместный спор с гостем: – Ну, ладно, хватит. А резолюцию свою пошлите прямо в Совет. Господам в президиум. Может, и получите в ответ что-нибудь сладенькое.
Молчание прокуренной комнаты стало после этих слов еще холоднее и плотнее. Томан стоял, будто босой на острых камнях. Когда он уходил, все, правда, пожали ему руку, но с нескрываемым равнодушием.
Он вышел с чувством, будто в душе его все переворошили безжалостными руками.
97Быть может, вы видели когда-нибудь реку перед водопадом, вздувшуюся от обильных дождей.
Вобрав в себя говорливые источники, она долго, долго, спокойно и лениво текла по бесконечным равнинам, задерживаясь в заводях и загнивая в прибрежных болотах.
И вдруг, незаметно для глаза, просыпается река и ускоряет свой ток, обеспокоенная чем-то неожиданным и невидимым; спешит, бежит, растревожив сонные заводи и врываясь в мирно гниющие болота; донные струи, кружась, поднимаются к вздутой поверхности, водовороты, стремительно помчавшись вперед, завихряют грязные затоны, разрывая встречное течение.
И разом река всем своим могучим, упругим телом ударяется о пороги; вскидывает бурные волны, шумит, шипит, пенится, плюется брызгами; тащит за собой испуганную и взвихренную воду заводей, рвет берега, буравит прибрежные болота, занося их галькой и песком.
И наконец исполненная страшной, неукротимой воли, головокружительным водопадом исступленно бросается с обрыва – чтобы потом свежей, веселой, вспененной, сверкающе-пляшущей, рваться через накатанные и обкатанные камни, от хаоса – снова к размеренному бегу уже по иной равнине, ближе к желанному морю.
Такой вот порожистой рекой над водопадом, вздувшейся от ливней крови, пролитых на фронтах, был в России с ранней весны год 1917.
В этот год русские города не заметили, как мартовские ветры снесли с полей снега и под набухшим небосводом почернела и набухла земля.
За стенами неспокойных городских домов люди прислушивались к умиротворяющим голосам министров, командующих армиями, политических деятелей, депутатов, известных социалистов; упивались истеричным криком Керенского, подхваченным, разлитым, усиленным, повторяемым и разносимым печатью во все уголки и щели широкой земли; подобно колоколу, заглушал он в эти панические дни грозные раскаты революции, звеня в ушах, потрясая умы, подавляя непокорность сердец.
Но газеты, «спасающие» Россию от революции, с первых же дней забили тревогу.
«Начинается контрреволюционная агитация. Бунтуют освобожденные из тюрем, подбивая людей громить помещичьи усадьбы».
И, сочувственно прикрыв разлетевшуюся черную сотню, как наседка прикрывает цыплят, вспугнутых коршуном, они в то же время давали слово анархисту Кропоткину [215]215
Кропоткин П. А. (1842–1921) – князь, ученый географ, революционер. Один из видных теоретиков и пропагандистов анархизма. В годы первой мировой войны занимал оборонческую позицию.
[Закрыть] и распространяли его призывы:
Мужчины, женщины и дети России! Спасайте родину и цивилизацию от черных сотен Центральных держав!
* * *
Зуевский, поместив в своем доме Соню на постоянное жительство и превратив ее комнатку в свой секретариат и секретариат партии, с головой ушел в работу; он не жалел сил для защиты нового порядка на собраниях и митингах. С весны ему пришлось урезонивать крестьян, которые самовольно вырубили лучший участок леса на земле Мартьянова. Вместо карательной роты он взял с собой только двух солдат, и с крестьянами говорил, как с неразумными детьми, долго и настойчиво:
– Ну что, ребята? Озоруете? Так-то вы понимаете свободу? Нечего сказать, сознательные граждане! Кто же это вам так присоветовал? А что будет, когда уничтожите лес? Засуха будет, засуха! Может, это помещики вас подбили? Сколько заплатили? Да ведь они теперь могут поднять крик: посмотрите, разве можно доверить землю мужикам? Таких доводов у них не было, и кто же их теперь предоставляет им? Вы сами, их бывшие рабы! Вот кого сумели они послать вместо себя против народной революции! Своих же бывших рабов! Хитры помещики, а? А мужики-то что же – глупы? И кому же вы этим мешаете вводить революционный порядок? Да себе! Самим себе, своему же революционному правительству. А что такое революционный порядок? Это такой порядок, который законным путем даст мужику свободу и землю. А почему необходим законный путь? Почему не взять сразу, прямо, силой? Ну-ка, мол, дяденька, отдай? Потому, коли возьмешь что незаконно, то закон отберет это у тебя, как у вора, вернет владельцу, а вора накажет. Поэтому революционное правительство хочет, чтоб мужик получил землю по закону, чтобы стал он таким же законным землевладельцем, как прежде – помещик. Чтобы народное правительство могло схватить помещика, если б тот вздумал отобрать у мужика землю. Вот, что такое, граждане, революционный порядок. Ребята! Революция – это ведь не произвол вместо права и нравственности. Наоборот! Революция – это и есть переход от бесправия и произвола к лучшему праву, к справедливости! Революция должна быть чистой, святой…
Под конец, решив, что уже взял мужиков за сердце, Зуевский воскликнул:
– Так что ж, ребята! Неужто же народному правительству защищать священный революционный порядок и свою чистоту не от помещиков, а от вас? Неужто же. снимать с фронта революционные воинские части и посылать их не на немца, а на вас, потому что за вашей спиной укрываются помещики и контрреволюция? Нет, братцы! Сами хватайте провокаторов, подручных помещиков и Вильгельмовых немцев. Сами передавайте их народно-революционным властям!
Крестьяне выслушали Зуевского, лукаво поклонились ему до земли и сказали:
– Прости ты, Михаил Григорьевич, нас, деревенских дураков. Народ мы темный, сам знаешь, ну и дело с концом. Дурак какой-то, черт его побери, попутал нас глупых, вот и все. Ты уже не серчай. Больше не будем.
С той поры они валили мартьяновский лес только тайком и по ночам.
В лагере военнопленных тоже не заметили, как за стенами бараков зазеленели поля. Проглядели даже появление первых листочков в садах, молоденьких и нежных, волнующих душу какой-то девственной обнаженностью.
Над весной того года господствовали два вновь открытых слова:
Учредительное собрание!
Слова эти звучали торжественно, торжественней, чем «Христос воскрес», и были словно вычеканены из металла. Были как блестящий паровоз, летящий вдаль.
Но доктор Трофимов, споря с Мартьяновым, ожесточался на эти слова:
– Освободили!.. Освободили преступников, которые при настоящей власти не смели бы и на свет божий показаться. А при этой «временной» так и лают на всех своих собачьих свадьбах: «Учредительное собрание!» Будут, как видно, «учреждать» смирительные дома для порядочных людей!.. Переворот! И верно – перевернули мир наизнанку, вверх дном! Арестанты, лодыри, враги государства и общества, конокрады и преступники всех мастей и сортов всплыли наверх… начальством заделались!
Это весна и для чехословацких военнопленных была отмечена учредительным мероприятием – съездом чехословацкой общественности в Киеве [216]216
«Чешско-словацкий национальный съезд», как он обычно именовался в официальных документах, был созван в Киеве 23 апреля 1917 года. На съезде присутствовали делегаты от национальных организаций, объединявших колонистов и военнопленных, а также от чехословацких воинских частей. В приветственной телеграмме съезду министр иностранных дел Временного правительства Милюков выразил надежду, что «чехословацкий народ сумеет в эту, решительную для своей судьбы минуту сохранить внутреннее единство целей и организаций».
В свою очередь, организаторы съезда сделали все возможное, чтобы превратить его в парадную манифестацию и продемонстрировать наличие сплоченного национального фронта. Съезд провозгласил Чехословацкий национальный совет, во главе с Т.Г.Масариком, высшим политическим органом борьбы за государственную самостоятельность и от имени всех чехов и словаков «без различия классов и партий» выразил готовность, сражаться до победного конца вместе с Антантой и США против Центральных держав.
На съезде было объявлено о получении от русских военных властей разрешения формировать чехословацкие добровольческие части всех родов оружия.
[Закрыть]. Делегатом на съезд от организации военнопленных в последнюю минуту стал Петраш, потому что в присланном удостоверении по непонятным причинам было проставлено его имя. У Томана, который как председатель организации по праву собирался на съезд, все расплылось перед глазами, и слова, которыми он тщетно пытался замаскировать свои чувства, как-то не выговорились.
Петраш вернулся со съезда в начале мая. Рассказов ему хватило на несколько вечеров. Он привез много важных новостей, привез на память и русские киевские газеты, в которых кадеты могли прочитать, что съезд прошел с энтузиазмом. Их еще сегодня волновало опубликованное в газетах заявление французского летчика о том, что французы до последней капли крови будут бороться за свои идеалы переделки Европы, и обещание русского оратора, что русский народ, как и чешский, до конца выполнит взятые на себя обязательства. Кадеты без конца восхищались телеграммой министра Милюкова съезду, а главное – телеграммой дежурного генерала штаба главковерха о том, что разрешено формирование новых добровольческих частей из военнопленных чехословаков.
Фишер, прочитав все это, завертелся волчком, как ошалевшая собачонка.
– Я же говорил! Я же говорил! Я же говорил! Здорово!
Он ничего иного не делал, только появлялся во всех углах, садился на все койки, твердя всем с необузданной радостью:
– Я же говорил: здоровая эгоистичная национальная идея сильнее всех интернациональных утопий!
* * *
В мае война была как смертельно раненный орел, который еще бьет крыльями и рвет когтями землю, но никогда больше не взлетит.
И Мартьянов в середине мая бросил надоевшую политику и вернулся к обычным делам. Жену он отправлял на лето в деревню, и она уезжала из беспокойного города с радостью. Они уговорились в этом году жить на даче вместе с Зуевской, и Зуевская с детьми приехала к Мартьяновой в начале июня.
Зато Мартьянов, выйдя из местного исполнительного комитета, совсем перестал встречаться с Зуевским. Он сильно сблизился с Трофимовым и всякий раз, когда слышал о забастовках и кровавых бунтах в армии и на заводах, в недоумении хлопал себя ладонью по лбу:
– Наша святая революционная Русь, видно, вовсе спятила! Скажите, пожалуйста, чего хотят эти люди? Ведь умные люди! Русские люди! Не все же они большевики, приехали в запломбированных вагонах от Вильгельма! [217]217
Ввиду того что буржуазное Временное правительство в полном согласии с другими правительствами Антанты препятствовало возвращению на родину русских эмигрантов-интернационалистов, противников империалистической войны, они были вынуждены согласиться на проезд в Россию через Германию. В. И. Ленин и другие эмигранты-революционеры ехали через Германию в особом вагоне. Условия проезда предусматривали экстерриториальность эмигрантов, с которыми германские власти могли сноситься лишь через сопровождавшего их секретаря Швейцарской социалистической партии Ф. Платтена. Вынужденный проезд эмигрантов-интернационалистов через Германию широко использовала буржуазная и правосоциалистическая печать для клеветы на большевиков, грязных намеков на «государственную измену», «германофильство вождя большевиков» и т. д.
[Закрыть] Эх… русское дурачье! А как бы именно сейчас можно было жить! Как в раю! Царя нет! Свобода! Все к твоим услугам. Все, что требуется человеку для плодотворной работы и предпринимательства! А они куда лезут? Куда лезут, скажите, – на штыки, под пулеметы, на баррикады! Прут, как саранча! На смерть! За кем? За шпионами, за убийцами, купленными на немецкие деньги. Не лучше, не разумнее ли сидеть дома, есть хлеб с кашей да жену обнимать в постели!
Мартьянов потому ходил на все патриотические манифестации, что никогда еще так не мучила его бессильная ненависть и тревога за родину.
Но раз как-то они с Томаном провожали отряд русских дезертиров, отправляемых обратно на фронт.
Такие торжественные проводы! Чуткая улица подняла пыльный шлейф к выцветшему, иссушенному небу, всколыхнулась от барабанного боя и криков. Она развернула грудь во всю ширь, от дома к дому, вздуваясь воплем большого красного полотнища:
Мы, дезертиры, добровольно идем на фронт! Война за свободу до полной победы!
Милиция, босые мальчишки, взопревшие музыканты были как бы носом длинной колонны, похожей на змею, по бокам колонны гарцевали вооруженные верховые, а в хвосте, ощетинясь штыками, браво печатал шаг почетный взвод тонконогих безбородых солдат. Вдоль глазеющих домов – толпа: лица, растянутые изумлением, онемевшие от любопытства, хмурые, равнодушные и скучающие.
Даже купцы, выставившие в запыленных витринах портрет Керенского, смотрели на эту торжественно-крикливую процессию как-то безрадостно. А какой-то старик из толпы подошел к Томану и, улыбаясь ему близорукими глазами, сказал:
– Не до песен им… Хе-хе! Дай бог, хоть знамена довезти до фронта! Чтоб не пустили их наши ребята на портянки!
Мартьянов вскипел, отогнал старика. Но и сам-то он, вместо радости и желания взяться за работу, принес с этого торжества лишь новую горечь и разочарование.
– Смотришь, – печально говорил он потом в сумерках Томану, – и кажется, будто все это сон, волшебная сказка. Ведь где-нибудь в другом месте, в другой, культурной стране, к примеру хотя бы в вашей, люди бы вне себя от восторга были. Такая достойная демонстрация! Даже дезертиры и те пошли воевать! А наша публика? Равнодушие и недоумение… Вот оно, вековое наше угнетение-то! Нет в нас ни национальной гордости, ни отваги!