355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Кратохвил » Истоки » Текст книги (страница 40)
Истоки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:45

Текст книги "Истоки"


Автор книги: Ярослав Кратохвил



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 48 страниц)

95

Томану не хотелось домой. Ему хотелось идти без цели, куда глаза глядят, потому что, простившись с кадетами, – которые остались на его стороне в стычке с Петрашем, – он ощущал в груди легкость, несмотря на то что сердце было переполнено отвагой. Приятно было вот так шагать неизвестно куда, и в ритм его твердым шагам в груди звоном отдавали будто отлитые из металла чеканные слова:

– Дело сделано! Наконец-то… пойду… воевать!

А ночь была трезвая. Сама неподвижная, она взяла его, бодро идущего, вместе с обезлюдевшей улицей на свою огромную черную ладонь. Томан был одинок на этой ладони и так разговаривал с ночью:

– Я иду добровольно!

– Это непрактично и трудно…

– Зато правильно и последовательно!

Лицом к лицу с истинным спокойствием ночи спокойствие Томана скоро оказалось лицемерным. Лицемерно напевал он про себя:

– По-сле-до-ва-тель-ность!

А потом в ритме марша разрезал каждую свою мысль:

– Я… и-ду… доб-ро-воль-но… на вой-ну…

Он твердил себе это, чтобы подавить все прочее, что ночь и одиночество пробуждали в его душе!

Он очнулся на окраине города и словно на краю света. Перед ним открывалось черное поле, а может быть, черный лес или всего лишь черное небо.

В действительности же он стоял на знакомом деревянном мосту. Под мостом, у подножия этой черной бесконечности, мерцала гладь знакомой речки.

Томан боролся с упадком духа, как больной борется с болезнью, овладевающей его телом.

Изо всех сил старался он оживить в своем воображении сегодняшний успех, все старался представить себе толпу, подчинившуюся власти его слов, видел перед собой светящиеся, а потом пылающие глаза в барачном полумраке, перед которыми он стоял так твердо. Он желал воскресить в себе то чувство бесстрашия, которое, передаваясь ему от толпы, поднималось в нем, как соки по капиллярам дерева от корней до вершины. Он воскрешал в памяти все свои смелые слова.

Но представления эти были скользкие, и они все исчезали, проваливались, рушились, остывали. И вместе с ними очень быстро высыхала и душа. Что-то увядало в нем, как растение, вырванное с корнями и брошенное на пыльную дорогу. Стоило вспомнить о стычке с Петрашем, как в груди вместо живительного сока разливалась слабость, овладевало разочарование, отвращение и стыд.

– Куда же это меня занесло? – проговорил он вслух, вглядываясь в тьму под собой; проговорил только для того, чтоб услышать свой равнодушный голос, чтоб преградить поток слабости.

Нечаянная двусмысленность вопроса больно ударила его.

Он повернулся и кратчайшим путем отправился домой, измученный, с одной мыслью в голове: скорей бы в постель, в тепло.

– Нет, это моя… сила воли. – Он попробовал придать уверенности своим шагам.

– Нет… это твоя слабость, – отвечала неподвижная в своем покое ночь.

Он невесело засмеялся:

– Что ж, такой уж я есть… Выйти на люди обнаженным – тоже смелость!

– Нет, – шептала насмешливо спокойная ночь. – Это непристойность.

– Нет, нет… Я достаточно силен, чтобы не свернуть с пути!

– Ха-ха!.. Ты слишком слаб, чтобы повернуть руль против тупого течения фишеров, благ и слезаков…

Он сердито тряхнул головой:

– Ах, умереть-то сумеет всякий!

Томан чувствовал, что и сам он, и вся улица затерялись на ладони дьявольской неподвижной ночи, и попытался внушить себе лицемерное спокойствие, напевая в такт шагам:

 
Покупают по рублю копейку,
Покупают тра-ля-ля…
 

А звучало-то это словно:

 
Иди на врага, люд голодный…
 

Дома он с наслаждением натянул одеяло на свое уставшее тело и погрузился в уют и тишину бедной комнатушки. Но уснуть не смог. Все видел эту мерцающую бледность реки у подножья безбрежной темноты и себя, униженного хладнокровным Петрашем. Он не хотел больше видеть и все-таки видел перед собой этот омут глаз, который, вздуваясь, поднимался к нему, околдовывал его и уносил в тупом, беспощадном потоке.

Он вырвался из навалившегося на него сна. Ему показалось, что он кричит, и он долго еще дрожал, проснувшись.

– Нужно служить чему-то высшему, иначе жизнь не имеет ни смысла, ни ценности, – убеждал он себя с отчаянным упорством. – Самому высшему…

 
По-ку-па-ют…
 

– Эгоизм – основа… Здоровый эгоизм нации складывается из здорового эгоизма… верных сынов родины…

Он явственно видел эту первую замасленную страницу школьного учебника по отечественной географии.

– Ха-ха! Тогда зачем же?

Он широко открыл испуганные, полные горечи глаза.

– Нет, нет!

Утром он встал разбитый, испытывая отвращение к самому себе, и вышел из дома в страхе, что придется встречаться с трезвыми, спокойными людьми.

Посреди улицы, на которой почти не было движения, шел небольшой отряд русских солдат. Утреннее солнце мирно поблескивало на остриях штыков. Унтер-офицер, командовавший отрядом, с вызывающей фамильярностью посмотрел на хмурое и несчастное лицо Томана, на красный бант, приколотый к его груди. Он засмеялся, почему-то весело подмигнул Томану и, повернувшись к солдатам, крикнул:

– А ну, ребята, давай нашу… революционную… Соловья!

Лица солдат расцвели, ноги враз ударили по грязи, и сильные зычные голоса грохнули:

 
Соловей, соловей, пташечка,
Канареечка жалобно поет…
 

Была в этом такая насмешливая трезвость, что Томан густо покраснел и в ушах у него зазвенело, как с похмелья. Целых полдня он с неприятным чувством думал о предстоящей вечерней встрече с кадетами и о том, что ему, по всей вероятности, нужно будет снова идти в славянский барак солдатского лагеря.

96

Самыми сильными чувствами Томана, когда Фишер торжественно вручил ему письмо Пиларжа, были неприятная растерянность и досада на разговорчивого взводного. Хмуриться Томан перестал, только увидев, что среди кадетов нет Петраша. А простые слова Пиларжа, прочитанные вторично, ему польстили; читая же их в третий раз кадетам, он даже упивался ими.

Оказалось, однако, что для выполнения задачи, которую поставили перед ним его новые приверженцы, он недостаточно осведомлен о местном Совете рабочих и солдатских депутатов. Агронома Зуевского, как обычно, не было дома, а его секретарша Соня, не зная, как поступить, отослала его к Коле Ширяеву.

Томан обрадовался случаю посетить Колю Ширяева, которого давно не видел, хотя и полагал, что теснее сблизился с ним после революции. Томан отправился к нему немедленно. Нетерпеливо выбирал он дорожки, едва протоптанные в весенней грязи, прижимался к заборам, ступал, стараясь попасть в чужой след и выискивая островки прошлогодней скользкой травы. Наконец он миновал знакомый накренившийся домик, за низкими, грязными окнами которого, как всегда, копошились, будто черви в банке, полуголые еврейские дети. В жалком садике, где нужно было перескакивать с одного сухого местечка на другое, на голых ветвях покривившихся деревьев и на корыте, прислоненном к одному из них, сушилось тряпье.

В ширяевский флигель, отодвинутый от улицы в глубь этого грязного палисадника, или, скорее, дворика, Томан пришел, очевидно, некстати, помешав своим неожиданным появлением ширяевским гостям. Ширяев напрасно старался скрыть от Томана их неприятное удивление.

– Глядите-ка, гость! – воскликнул он с притворной сердечностью, разгоняя рукой облако едкого махорочного дыма, наполнявшего кухню. – Чему обязан столь приятным визитом?

Томан, смешавшись, поскорее перешел к делу.

– Мне нужно исполнить одно спешное поручение, – сказал он, запыхавшись. – Это поручение к местному Совету. Меня послали к вам…

– Кто послал?

– Софья Антоновна.

– А, Соня!

Ширяев повернулся к бородатому солдату за столом.

– Ну что ж, это кстати. А вот, прошу, ее отец… Солдат, рабочий и депутат Совета.

Солдат ленивым жестом ответил на зародившийся интерес Томана.

– Какой там отец! – проворчал он. – Я – Куцевола, а она Домбровская. – Он посмотрел Томану в лицо и усмехнулся. – Отец… господской милостью.

– Неродной отец, – как-то поспешно объяснил Ширяев, пододвигая Томану стул.

– Она никогда не говорила… – удивился Томан.

– Откуда ей знать? – сердито процедил Куцевола. – Она и дома-то не бывает. – Стакнулась барышня… с этим господином… эсером.

Томан быстро повернулся к Ширяеву.

– Нельзя ли вас… на минутку?

– Пожалуйста… Можете и здесь. Мы все депутаты. Познакомьтесь.

Кроме Куцеволы, здесь был молодой солдат в расстегнутой шинели, с холодными пальцами, желтыми от табака; в тени печи сидел мужчина в черной косоворотке с бритым лицом и широкими твердыми челюстями; и еще кто-то на лавке за печью, кто не потрудился выйти, очевидно не испытывая особого желания знакомиться с Томаном.

Первые трое пожали Томану руку и больше не проявили к нему никакого интереса. Лишь услышав о резолюции пленных, направленной в Совет, молодой солдат и мужчина в косоворотке встали, чтобы через плечо Ширяева прочитать поданную Томаном бумагу.

– Кто это предложил? – резко спросил человек в косоворотке, а молодой солдат засмеялся.

– Милюковщина!

И оба сели на свои места, после чего мужчина в косоворотке смерил Томана взглядом:

– Вы офицер?

А молодой солдат небрежно бросил:

– Быть того не может, чтобы пленные хотели снова воевать.

– Обман! А как ловко закручено! Кто вас научил?

Ширяев припечатал откровенным смехом удивленную растерянность Томана:

– Милюков, правда? У него все точно так: и самоопределение, и мощь империалистической родины, и святость грабительских обязательств. Такое самоопределение, мой дорогой, вам и кайзер подпишет.

Куцевола вызывающе спросил:

– Хотел бы я знать, господа австрияки, что вы-то собираетесь делать для нашей революции?

Томан постепенно приходил в себя. Ему стало жарко. Он возмутился:

– Что? Мы хотим защищать революцию не только на словах, но и на деле. Просимся на фронт.

– Гм… Кто же просится? Кого вы туда посылаете?

– Никого, сами идем.

– Как?

– Добровольно.

Куцевола встал.

– На передовую?

– Да.

Молодой солдат, свернув цигарку, послюнил ее. А потом негромко спросил:

– И против кого же хотите воевать?

– Против немцев.

– Да нет… против нас! Корнилов [214]214
  Корнилов Л. Г. (1870–1918) – генерал, один из лидеров российской контрреволюции. С июля 1917 года Верховный главнокомандующий вооруженными силами России. В конце августа 1917 года двинул войска на Петроград с целью разгрома Советов, подавления революции и установления военной диктатуры.


[Закрыть]
вон уже собирает…

Куцевола опять сел.

– Вы вот хотите на фронт… А мы оттуда бежим.

У Томана стянуло горло. Темнело; в избе, наполненной едким махорочным дымом, воцарилось молчание.

– Вы с фронта? – нарушил молчание Томан неверным, поникшим голосом.

– Да… – протянул Куцевола, вздохнув. – С фронта.

– Ранены?

Молодой солдат глубоко затянулся и не сразу проворчал:

– И ранены были.

Томан вдохнул тяжелый воздух.

– Чехи хотят вам помочь – прогнать немцев.

– Ни к чему. Пока ничего такого не требуется.

Томана облило холодом.

– Как это ни к чему? Надо защищать революцию!

В продымленном желтом луче света, как занавес, закрывавшем темную лавку за печью, появилось вдруг красное обветренное лицо, растрепанная борода и выгоревшая гимнастерка.

– А вот так! – воскликнул этот человек осипшим голосом. – У нас, видишь ли, революция. А тут, за спиной, ей угрожают… змеи, в том числе ваши!

– Сядь, отец, – спокойно сказал Ширяев, и растрепанная голова исчезла.

Снова потянулась смятая, нестойкая тишина. Потом Куцевола сказал:

– С чего же это вы, австрияки, желаете воевать за милюковский Царьград и за проливы?

Возмутившись вдруг, Томан взорвался:

– Некогда думать о Царьграде, неприятель у вас в стране, надо от него защищать революцию… И вовсе мы не австрияки! Вы провозгласили самоопределение наций… Революция не помышляет о завоеваниях… – Холодок вокруг Томана сгущался, но он его уже не замечал. – Немец проглотит все, в том числе и революцию!

– Не проглотит. Подавится.

– Сглотнет и не заметит.

– Людей и страну не съешь.

У Томана сразу заболело под сердцем, и голос его упал.

– Вы не знаете, что значит быть народом без свободы, без права распоряжаться своими делами…

Ширяев, который до сих пор молчал, откровенно засмеялся:

– Как это не знаем? Почему же мы тогда восстали? За что борется революция? – И закончил неуместный спор с гостем: – Ну, ладно, хватит. А резолюцию свою пошлите прямо в Совет. Господам в президиум. Может, и получите в ответ что-нибудь сладенькое.

Молчание прокуренной комнаты стало после этих слов еще холоднее и плотнее. Томан стоял, будто босой на острых камнях. Когда он уходил, все, правда, пожали ему руку, но с нескрываемым равнодушием.

Он вышел с чувством, будто в душе его все переворошили безжалостными руками.

97

Быть может, вы видели когда-нибудь реку перед водопадом, вздувшуюся от обильных дождей.

Вобрав в себя говорливые источники, она долго, долго, спокойно и лениво текла по бесконечным равнинам, задерживаясь в заводях и загнивая в прибрежных болотах.

И вдруг, незаметно для глаза, просыпается река и ускоряет свой ток, обеспокоенная чем-то неожиданным и невидимым; спешит, бежит, растревожив сонные заводи и врываясь в мирно гниющие болота; донные струи, кружась, поднимаются к вздутой поверхности, водовороты, стремительно помчавшись вперед, завихряют грязные затоны, разрывая встречное течение.

И разом река всем своим могучим, упругим телом ударяется о пороги; вскидывает бурные волны, шумит, шипит, пенится, плюется брызгами; тащит за собой испуганную и взвихренную воду заводей, рвет берега, буравит прибрежные болота, занося их галькой и песком.

И наконец исполненная страшной, неукротимой воли, головокружительным водопадом исступленно бросается с обрыва – чтобы потом свежей, веселой, вспененной, сверкающе-пляшущей, рваться через накатанные и обкатанные камни, от хаоса – снова к размеренному бегу уже по иной равнине, ближе к желанному морю.

Такой вот порожистой рекой над водопадом, вздувшейся от ливней крови, пролитых на фронтах, был в России с ранней весны год 1917.

В этот год русские города не заметили, как мартовские ветры снесли с полей снега и под набухшим небосводом почернела и набухла земля.

За стенами неспокойных городских домов люди прислушивались к умиротворяющим голосам министров, командующих армиями, политических деятелей, депутатов, известных социалистов; упивались истеричным криком Керенского, подхваченным, разлитым, усиленным, повторяемым и разносимым печатью во все уголки и щели широкой земли; подобно колоколу, заглушал он в эти панические дни грозные раскаты революции, звеня в ушах, потрясая умы, подавляя непокорность сердец.

Но газеты, «спасающие» Россию от революции, с первых же дней забили тревогу.

«Начинается контрреволюционная агитация. Бунтуют освобожденные из тюрем, подбивая людей громить помещичьи усадьбы».

И, сочувственно прикрыв разлетевшуюся черную сотню, как наседка прикрывает цыплят, вспугнутых коршуном, они в то же время давали слово анархисту Кропоткину [215]215
  Кропоткин П. А. (1842–1921) – князь, ученый географ, революционер. Один из видных теоретиков и пропагандистов анархизма. В годы первой мировой войны занимал оборонческую позицию.


[Закрыть]
и распространяли его призывы:

Мужчины, женщины и дети России! Спасайте родину и цивилизацию от черных сотен Центральных держав!

* * *

Зуевский, поместив в своем доме Соню на постоянное жительство и превратив ее комнатку в свой секретариат и секретариат партии, с головой ушел в работу; он не жалел сил для защиты нового порядка на собраниях и митингах. С весны ему пришлось урезонивать крестьян, которые самовольно вырубили лучший участок леса на земле Мартьянова. Вместо карательной роты он взял с собой только двух солдат, и с крестьянами говорил, как с неразумными детьми, долго и настойчиво:

– Ну что, ребята? Озоруете? Так-то вы понимаете свободу? Нечего сказать, сознательные граждане! Кто же это вам так присоветовал? А что будет, когда уничтожите лес? Засуха будет, засуха! Может, это помещики вас подбили? Сколько заплатили? Да ведь они теперь могут поднять крик: посмотрите, разве можно доверить землю мужикам? Таких доводов у них не было, и кто же их теперь предоставляет им? Вы сами, их бывшие рабы! Вот кого сумели они послать вместо себя против народной революции! Своих же бывших рабов! Хитры помещики, а? А мужики-то что же – глупы? И кому же вы этим мешаете вводить революционный порядок? Да себе! Самим себе, своему же революционному правительству. А что такое революционный порядок? Это такой порядок, который законным путем даст мужику свободу и землю. А почему необходим законный путь? Почему не взять сразу, прямо, силой? Ну-ка, мол, дяденька, отдай? Потому, коли возьмешь что незаконно, то закон отберет это у тебя, как у вора, вернет владельцу, а вора накажет. Поэтому революционное правительство хочет, чтоб мужик получил землю по закону, чтобы стал он таким же законным землевладельцем, как прежде – помещик. Чтобы народное правительство могло схватить помещика, если б тот вздумал отобрать у мужика землю. Вот, что такое, граждане, революционный порядок. Ребята! Революция – это ведь не произвол вместо права и нравственности. Наоборот! Революция – это и есть переход от бесправия и произвола к лучшему праву, к справедливости! Революция должна быть чистой, святой…

Под конец, решив, что уже взял мужиков за сердце, Зуевский воскликнул:

– Так что ж, ребята! Неужто же народному правительству защищать священный революционный порядок и свою чистоту не от помещиков, а от вас? Неужто же. снимать с фронта революционные воинские части и посылать их не на немца, а на вас, потому что за вашей спиной укрываются помещики и контрреволюция? Нет, братцы! Сами хватайте провокаторов, подручных помещиков и Вильгельмовых немцев. Сами передавайте их народно-революционным властям!

Крестьяне выслушали Зуевского, лукаво поклонились ему до земли и сказали:

– Прости ты, Михаил Григорьевич, нас, деревенских дураков. Народ мы темный, сам знаешь, ну и дело с концом. Дурак какой-то, черт его побери, попутал нас глупых, вот и все. Ты уже не серчай. Больше не будем.

С той поры они валили мартьяновский лес только тайком и по ночам.

В лагере военнопленных тоже не заметили, как за стенами бараков зазеленели поля. Проглядели даже появление первых листочков в садах, молоденьких и нежных, волнующих душу какой-то девственной обнаженностью.

Над весной того года господствовали два вновь открытых слова:

Учредительное собрание!

Слова эти звучали торжественно, торжественней, чем «Христос воскрес», и были словно вычеканены из металла. Были как блестящий паровоз, летящий вдаль.

Но доктор Трофимов, споря с Мартьяновым, ожесточался на эти слова:

– Освободили!.. Освободили преступников, которые при настоящей власти не смели бы и на свет божий показаться. А при этой «временной» так и лают на всех своих собачьих свадьбах: «Учредительное собрание!» Будут, как видно, «учреждать» смирительные дома для порядочных людей!.. Переворот! И верно – перевернули мир наизнанку, вверх дном! Арестанты, лодыри, враги государства и общества, конокрады и преступники всех мастей и сортов всплыли наверх… начальством заделались!

Это весна и для чехословацких военнопленных была отмечена учредительным мероприятием – съездом чехословацкой общественности в Киеве [216]216
  «Чешско-словацкий национальный съезд», как он обычно именовался в официальных документах, был созван в Киеве 23 апреля 1917 года. На съезде присутствовали делегаты от национальных организаций, объединявших колонистов и военнопленных, а также от чехословацких воинских частей. В приветственной телеграмме съезду министр иностранных дел Временного правительства Милюков выразил надежду, что «чехословацкий народ сумеет в эту, решительную для своей судьбы минуту сохранить внутреннее единство целей и организаций».
  В свою очередь, организаторы съезда сделали все возможное, чтобы превратить его в парадную манифестацию и продемонстрировать наличие сплоченного национального фронта. Съезд провозгласил Чехословацкий национальный совет, во главе с Т.Г.Масариком, высшим политическим органом борьбы за государственную самостоятельность и от имени всех чехов и словаков «без различия классов и партий» выразил готовность, сражаться до победного конца вместе с Антантой и США против Центральных держав.
  На съезде было объявлено о получении от русских военных властей разрешения формировать чехословацкие добровольческие части всех родов оружия.


[Закрыть]
. Делегатом на съезд от организации военнопленных в последнюю минуту стал Петраш, потому что в присланном удостоверении по непонятным причинам было проставлено его имя. У Томана, который как председатель организации по праву собирался на съезд, все расплылось перед глазами, и слова, которыми он тщетно пытался замаскировать свои чувства, как-то не выговорились.

Петраш вернулся со съезда в начале мая. Рассказов ему хватило на несколько вечеров. Он привез много важных новостей, привез на память и русские киевские газеты, в которых кадеты могли прочитать, что съезд прошел с энтузиазмом. Их еще сегодня волновало опубликованное в газетах заявление французского летчика о том, что французы до последней капли крови будут бороться за свои идеалы переделки Европы, и обещание русского оратора, что русский народ, как и чешский, до конца выполнит взятые на себя обязательства. Кадеты без конца восхищались телеграммой министра Милюкова съезду, а главное – телеграммой дежурного генерала штаба главковерха о том, что разрешено формирование новых добровольческих частей из военнопленных чехословаков.

Фишер, прочитав все это, завертелся волчком, как ошалевшая собачонка.

– Я же говорил! Я же говорил! Я же говорил! Здорово!

Он ничего иного не делал, только появлялся во всех углах, садился на все койки, твердя всем с необузданной радостью:

– Я же говорил: здоровая эгоистичная национальная идея сильнее всех интернациональных утопий!

* * *

В мае война была как смертельно раненный орел, который еще бьет крыльями и рвет когтями землю, но никогда больше не взлетит.

И Мартьянов в середине мая бросил надоевшую политику и вернулся к обычным делам. Жену он отправлял на лето в деревню, и она уезжала из беспокойного города с радостью. Они уговорились в этом году жить на даче вместе с Зуевской, и Зуевская с детьми приехала к Мартьяновой в начале июня.

Зато Мартьянов, выйдя из местного исполнительного комитета, совсем перестал встречаться с Зуевским. Он сильно сблизился с Трофимовым и всякий раз, когда слышал о забастовках и кровавых бунтах в армии и на заводах, в недоумении хлопал себя ладонью по лбу:

– Наша святая революционная Русь, видно, вовсе спятила! Скажите, пожалуйста, чего хотят эти люди? Ведь умные люди! Русские люди! Не все же они большевики, приехали в запломбированных вагонах от Вильгельма! [217]217
  Ввиду того что буржуазное Временное правительство в полном согласии с другими правительствами Антанты препятствовало возвращению на родину русских эмигрантов-интернационалистов, противников империалистической войны, они были вынуждены согласиться на проезд в Россию через Германию. В. И. Ленин и другие эмигранты-революционеры ехали через Германию в особом вагоне. Условия проезда предусматривали экстерриториальность эмигрантов, с которыми германские власти могли сноситься лишь через сопровождавшего их секретаря Швейцарской социалистической партии Ф. Платтена. Вынужденный проезд эмигрантов-интернационалистов через Германию широко использовала буржуазная и правосоциалистическая печать для клеветы на большевиков, грязных намеков на «государственную измену», «германофильство вождя большевиков» и т. д.


[Закрыть]
Эх… русское дурачье! А как бы именно сейчас можно было жить! Как в раю! Царя нет! Свобода! Все к твоим услугам. Все, что требуется человеку для плодотворной работы и предпринимательства! А они куда лезут? Куда лезут, скажите, – на штыки, под пулеметы, на баррикады! Прут, как саранча! На смерть! За кем? За шпионами, за убийцами, купленными на немецкие деньги. Не лучше, не разумнее ли сидеть дома, есть хлеб с кашей да жену обнимать в постели!

Мартьянов потому ходил на все патриотические манифестации, что никогда еще так не мучила его бессильная ненависть и тревога за родину.

Но раз как-то они с Томаном провожали отряд русских дезертиров, отправляемых обратно на фронт.

Такие торжественные проводы! Чуткая улица подняла пыльный шлейф к выцветшему, иссушенному небу, всколыхнулась от барабанного боя и криков. Она развернула грудь во всю ширь, от дома к дому, вздуваясь воплем большого красного полотнища:

Мы, дезертиры, добровольно идем на фронт! Война за свободу до полной победы!

Милиция, босые мальчишки, взопревшие музыканты были как бы носом длинной колонны, похожей на змею, по бокам колонны гарцевали вооруженные верховые, а в хвосте, ощетинясь штыками, браво печатал шаг почетный взвод тонконогих безбородых солдат. Вдоль глазеющих домов – толпа: лица, растянутые изумлением, онемевшие от любопытства, хмурые, равнодушные и скучающие.

Даже купцы, выставившие в запыленных витринах портрет Керенского, смотрели на эту торжественно-крикливую процессию как-то безрадостно. А какой-то старик из толпы подошел к Томану и, улыбаясь ему близорукими глазами, сказал:

– Не до песен им… Хе-хе! Дай бог, хоть знамена довезти до фронта! Чтоб не пустили их наши ребята на портянки!

Мартьянов вскипел, отогнал старика. Но и сам-то он, вместо радости и желания взяться за работу, принес с этого торжества лишь новую горечь и разочарование.

– Смотришь, – печально говорил он потом в сумерках Томану, – и кажется, будто все это сон, волшебная сказка. Ведь где-нибудь в другом месте, в другой, культурной стране, к примеру хотя бы в вашей, люди бы вне себя от восторга были. Такая достойная демонстрация! Даже дезертиры и те пошли воевать! А наша публика? Равнодушие и недоумение… Вот оно, вековое наше угнетение-то! Нет в нас ни национальной гордости, ни отваги!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю