Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 48 страниц)
Гофбауэр быстро шлепнул его по заднице:
– Мяса!
– Кости!
– Иди ты к черту!
Пустой желудок и впрямь жесточайшим образом давал о себе знать – до боли. В печи потрескивал огонь, облизывая раскаленные поленья, как сытый пес облизывает жирную кость.
Райныш взорвался:
– Проклятье! Проклятье! До чего жрать охота!
– Ничего, зато когда-нибудь, на родине, вкуснее покажутся сосисочки с хреном!
Райныш заметался по тесной бане. Собака тоже вскочила и, играя, путалась в ногах.
– Пошла прочь! – оскалился на нее Райныш. – Ты-то жрала… а я нет.
Гофбауэр сидел верхом на лавке и горько улыбался. Когда он заговорил, улыбка эта окрасилась горечью и презрением.
– А я тебе советом помогу. Вот ты в школе учился и мог бы знать, что не хлебом единым жив человек и не мясом, а еще и словом божьим.
– Это верно! И в школе нас не тому учили. Даже в школе не говорили нам правды.
– Чего захотел – правды! А сказал нам ее… Карл Маркс. Потому господа его и не любят.
Райныш быстро ходил по тесной бане, как зверь в клетке, и вдруг споткнулся о собаку, вертевшую перед ним хвостом.
– Гляди – настоящая барыня. На твоих харчах отъелась, а ты высох. Теперь и костей твоих жрать не стала бы. Потому и сбежала, курва, к офицерам.
Он постоял немного, потом кивнул на собаку:
– Как думаешь, сколько голодных она насытит?
Гофбауэр встревожился:
– Ты о чем?
– О чем слышишь.
Райныш ухмыльнулся. Медленно прошелся он от стены к стене, поднял полено и со всего размаху кинул его в огонь. Из печи вылетели горящие угольки, сухое полено сразу же с треском вспыхнуло.
– А помнишь, какая она была?
Гофбауэр тихо улыбнулся, вспомнив первую встречу с Барыней. Он подтащил собаку за лохматый загривок, приласкал.
Вдруг Райныш решительно глянул ему в глаза.
– Подержи-ка ее!
– Рехнулся, что ли!
Гофбауэр вспыхнул и тоже встал.
– Держи, говорю! Нас объедала – теперь мы ею наедимся.
Гофбауэр все еще держал суку за мохнатую шерсть, тянул к себе, словно собираясь ее защищать. Собака, играя, легонько хватала его зубами за руку.
– Она прибежала попрощаться с тобой. Как ты можешь?
– Я тебе покажу как! Держи ее!
Гофбауэр отпустил собаку.
– Держи! – закричал Райныш, замахнувшись тяжелым поленом.
Гофбауэр с невольным испугом оглянулся на окно. Оно все было затянуто седым льдистым инеем. За слоем, инея – плотно закрытые ставни. Гофбауэр слышал, как колотится его сердце.
Одной рукой он обнял Барыню за шею. Собака, нерешительно уклонявшаяся от Райяыша, благодарно и преданно заглянула Гофбауэру в глаза.
– Нет, оставь ее! – внезапно и решительно сказал Гофбауэр.
– Держи как следует! И не подставляйся! – сурово приказал Райныш.
Руки у него задрожали от бешенства.
– Хватай ее! Хватай, говорю, – не то руки перебью!
Гофбауэр машинально прижал мягкое и теплое тело к земле. Собака легла охотно, задрала ноги и, крутя головой, мягко покусывала Гофбауэра за руки. Вдруг она дернулась и изо всех сил стала вырываться. Гофбауэр прижал ее покрепче – она лизнула ему руку.
– Проклятая! – в отчаянии выдохнул Гофбауэр и выпустил ее.
Собака в приливе благодарности радостно прыгнула ему на грудь. Гофбауэр откинулся назад и вдруг, отвернувшись, в ярости слепо пнул ее ногой.
– Позор, солдат! – захохотал за его спиной Райныш.
– Если б это был…
– Двуногий трусливый пес… вроде тебя, так, что ли?
И Райныш изо всех сил метнул тяжелое полено в темный угол, куда спряталась Барыня: тьма взорвалась жалобным воем. Тесное помещение, казалось, рухнет под напором исступленного звериного вопля – и Райныш кинулся к двери.
Гофбауэр, вскочивший в испуге, тоже метнулся к двери, и там оба столкнулись. Один и тот же страх отбросил их назад, Гофбауэр обеими руками зажал собаке пасть, измазавшись ее слюной.
Но Райныш молча взял новое полено и, отпихнув Гофбауэра, саданул по темной массе на полу. Теперь он бил уже сосредоточенно, стараясь попасть по голове, но потом ярость и страсть овладели им снова, и он бил, не помня себя, пока собака не затихла окончательно.
– Баба! – сказал он тогда Гофбауэру, тяжело дыша, и отбросил окровавленное полено.
Он смотрел на друга с презрением, однако руки у него тряслись.
Весь потный, он опустился на лавку, нечаянно сбросив шайку, и она с грохотом покатилась по дощатому полу. Гофбауэр испуганно подхватил ее. Оба прислушались, повернув лица к дверям и окну, а потом громко расхохотались и сели рядом на лавку.
– Я нынче за кусок мяса родного брата убью, – сказал Райныш и опять засмеялся, свирепости в его тоне не слышалось. – Герой! Ты что глаза вытаращил? Собачьего гуляша не пробовал? Даю тебе сегодня прощальный банкет. Сдирай шкуру! – приказал он Гофбауэру.
Пока тот отыскивал в куче своего тряпья карманный нож, Райныш поспешно оделся и осторожно вышел из бани. Вернулся он с солью, свежим хлебом и с плиткой черного прессованного чая. Он потратил на это все оставшиеся деньги.
В предвкушении горячего мясного блюда друзья расшалились. Балагуря, они отыскивали шайку, в которой сидела Елена Павловна.
– Это будет вместо пряностей!
Налили в шайку воду, поставили на горячие угли и стали в соленой воде варить собачье мясо. Печь обдавала их непереносимым жаром, пот лил с них ручьем, и в конце концов им пришло в голову раздеться донага. Они даже пару поддали, – вода в кадке еще оставалась, – и вымылись. Потом этой использованной водой тщательно вымыли окровавленный пол. Шкуру и все остальное сожгли в печи.
Хлеб разделили на две равных части, а одно местечко на лавке назвали праздничным столом. В жестяном помятом ковше, из которого поливали спины моющимся, поставили чай.
– А какая была! – весело воскликнул Райныш, ставя на лавку клокочущее варево.
Они уселись на лавку верхом друг против друга. Первые куски клали в рот со всей торжественностью. От радости они сделались как пьяные, то и дело выкрикивали:
– А ну, еще водички!
– Подошлите-ка сюда вон ту блондиночку!
Райныш с полным ртом запел:
Ты рай земной…
И добавил от себя на какой-то неопределенный мотив:
Тепло, жратва – вот он, рай!
– Как сказать! Что за рай без Евы!
– Для двух Адамов – две Евы!
– Хватило бы и одной!
Тщедушный Гофбауэр – кожа да кости – величественно раскинул руки.
– Полцарства за беленькое мыльце!
– Куда тебе, старый скелет! Что это на тебя сегодня наехало! Ну тебя! И вообще – что за царство? Здесь, брат, республика! К тому же я люблю черненьких!
– Тогда говори ты! За торжественной жратвой господа всегда произносят речи.
Гофбауэр встал и, надменно откашлявшись, сделал широкий жест:
– Голодные всех стран… соединяйтесь!
– И жрите!
От буйного веселья они уж и не знали, что бы им еще выкинуть, чтоб блаженство было полнее. Взяли две шайки, наполнили их теплой водой и уселись в них.
– Вот в этой она сидела! – закричал вдруг Гофбауэр. – Смотри-ка, смотри!
– Да нет! Вот где ее следочки! – отвечал Райныш.
Дружно пили из мятого жестяного ковша чай, пахнувший махоркой. Сначала ели жадно, но быстро насытились невкусным мясом и вскоре не в состоянии были даже глядеть на него. Осталось еще много.
– Это тебе завтра на дорогу, – сказал Гофбауэр.
Но Райныш, которого уже мутило от пресыщения, только рукой махнул.
– Возьми себе! Я с завтрашнего дня в первой же деревне буду есть по-человечески.
– Не возьму. Найдут – и начнется канитель, еще в убийстве обвинят.
– Тогда сожги! Будто это жертвоприношение Моисея богу.
Объевшись и согревшись, они легли на дощатый полок и уже из озорства поддали еще пару. Райныш стал икать.
– Мир праху ее, о господи!
Гофбауэр шлепнул его по бесстыдному заду.
– Итак, ваше величество, изволили нажраться?
– Да, передай, Иоганн, ее величеству, что ее высокородный супруг изволит ожидать свою блошеньку в опочивальне. И передай мою королевскую благодарность моему повару.
– Твой королевский голод был, государь, твоим лучшим поваром.
– Да. Жаль только, господа не оставили себе этого лучшего повара. С меня бы хватило обыкновенной кухарки.
– Короче говоря, кухарки, в достатке собак и таких вот тепленьких дворцов – тогда и в плену можно бы жить. Ну, у тебя-то с завтрашнего дня все это будет, а я уж и собачьего-то счастья не дождусь. Сдохну я к весне. Собаки и те жрать не станут.
– Н-да! – вздохнул Райныш.
Ему становилось очень плохо, и от этого даже в мысли о завтрашнем отъезде проникла тоска.
А Гофбауэра, несмотря на явно мрачное будущее, не оставляло хорошее настроение. Живот его, согретый изнутри чаем, а снаружи паром, пучило от мягкого хлеба. С озорством, какого Райныш от него не ожидал, он тужился и после каждого неприличного звука, оглядываясь, кричал:
– Марш в конуру!
В конце концов от жары, от непривычно обильной еды Райнышу сделалось совсем худо, он боялся, вот-вот его вырвет. Тяжелой глыбой наваливалась на него теперь неотступная мысль о завтрашнем отъезде, о том неизвестном, что ждет его впереди. И его застывшая, все более глубокая печаль, была ему, как оковы, которыми прикован человек к безнадежному завтра.
80За семью пленными офицерами, принявшими приглашение на званый вечер, Валентина Петровна, кроме хуторских саней, послала собственную упряжку, которой правил венгр Лайош. За офицерами послали тогда лишь, когда все остальные гости уже съехались. Перед освещенным входом, под окнами помещичьего дома у фонарей в воротах Александровского имения, вокруг которых таяла черная выстуженная ночь, толпилась любопытная дворовая челядь.
Сиротки, чувствовавшие себя героями дня, подготовили для дорогих земляков сюрприз: выстроились у подъезда помещичьего дома, и Гавел, которому на этот вечер была поручена роль портье и гардеробщика, каждую минуту выбегал из дверей и с высоты господского крыльца весело кричал Сироткам:
– Так, ребятки, отвалите им дружно! Кто музыку испортит… завтра к рапорту! А пока… вольно!
Из строя ему улыбались замерзшие лица, и на его шутки отвечали шуткой:
– А ты нам, братец, отвали потом какие-нибудь остаточки! Капельку белоголовочки, что ли!
– Что ты, что ты! Да разве же это дело?! Алкоголь, приятель, не для приличных людей! Замерзнешь завтра!
Смех на морозе ломался в окоченевших уголках глаз и губ. Сиротки нетерпеливо топтались на скрипучем снегу. Порой кто-нибудь выбегал на минутку из строя – обогреться во флигеле, и все же, когда долгожданные сани с офицерами, окутанные облаком белого пара, вкатили под веселый звон колокольчиков, в лужу света у подъезда, все оказались на своем месте. А за спинами Сироток сгрудилась вся дворня, замершая от любопытства.
Сиротки, салютуя офицерам, стояли стеной. Гавел бросился со ступенек к саням, чтоб помочь сойти прапорщику Шеметуну и чтоб выпростать обер-лейтенанта Грдличку из тулупа, которым снабдил его управляющий Юлиан Антонович.
Кроме Грдлички, приехали доктор Мельч, лейтенант Вурм, Данек, кадеты Гох и Ружичка и малознакомый Сироткам кадет по фамилии Горкий. Застенчиво сбившись в кучку за спиной Шеметуна, Грдлички и Мельча, они сразу поднялись по лестнице к освещенному входу, от волнения не обратив внимания на Сироток, так что Завадилу не пришлось произнести подготовленной речи.
И Гавел тоже только разок успел щелкнуть каблуками перед тем, как с неловким и стремительным усердием броситься снимать с приехавших шинели. Юлиан Антонович как управляющий дома приветствовал гостей в прихожей и повел через настежь открытые двери к хозяйке. Валентина Петровна приняла их, сияя весельем и нескрываемым любопытством; коротким, щедрым жестом она пригласила их в комнату. Раскрасневшиеся от мороза, одеревеневшие от езды в санях, они проследовали за ней к остальным гостям, наталкиваясь от неловкости друг на друга.
В просторной гостиной, из которой была вынесена значительная часть мебели, офицеров встретили бурными аплодисментами. Из русских гостей, столь горячо их приветствовавших, Грдличке был знаком только крюковский священник и учительница Степанида Ивановна. Пока офицеры, сильно смущаясь, знакомились с остальными, Валентина Петровна подбежала к музыкантам Бауэра, стоявшим навытяжку, и скороговоркой приказала:
– Ваш австрийский гимн! Быстро!
Иозеф Беранек, которому было поручено раздавать партитуру, глупо посмотрел на Бауэра, музыканты опустили глаза, но Бауэр, не растерявшись, процедил:
– «Где родина моя?».
И, подняв дирижерскую палочку, кивнул Беранеку:
– Раздайте программы!
С первыми аккордами гимна, взятыми на рояле, Беранек торжественно двинулся через всю гостиную, неловко, топорно и без слов суя гостям программки концерта. Все эти программки за короткое время по инициативе Бауэра изготовил Когоут. Они были написаны каллиграфически, на титульной стороне красовались царский орел с чешским львом в венке из лавра и листьев липы, окруженные сиянием восходящего солнца. Надпись, сделанная по-русски, гласила:
Музыкальный вечер
устраиваемый чехословацкими военнопленными, идущими добровольно помогать братской России.
В программе были указаны все номера концерта, разделенного на два отделения с антрактом, а в углу мелкими буковками подписался автор – Когоут.
После чешского гимна «Где родина моя?», который значился в программе, сразу грянули «Гей, славяне!».
Грдличка, который под огнем женских глаз вынужден был стоять навытяжку, то бледнел, то краснел.
После обоих гимнов Валентина Петровна уже собралась было приказать, чтоб подавали первую закуску, как вдруг перед ней вырос Бауэр и, краснея под взглядом Зины, – попросил разрешения сказать несколько вступительных слов «от имени благодарных чехов».
Валентина Петровна охотно согласилась и даже сказала:
– Ах, правда, вероятно, это нужно было сделать мне, но пусть так; вы уж скажите как бы и за меня.
Гости, в это время с интересом обступившие пленных офицеров, по мягкой просьбе Валентины Петровны, постепенно умолкали. Бауэр, дожидаясь тишины, скромно стоял впереди своих музыкантов. Оттого, что ждать ему пришлось довольно долго, оттого, что обдавал его жар любопытных глаз, а главное – Зининых глаз, прежняя его уверенность поколебалась. Поэтому, когда наступила тишина, ему пришлось еще подождать, пока не улеглось его собственное возбуждение.
– Уважаемые дамы и господа! Братья, славяне! – громко зазвучал его чуть дрожащий голос.
А потом он, на неуклюжем русском языке, читал по маленьким листкам свою речь, которую давно учил наизусть на случай концерта в городе. Эта речь увязывалась с текстом только что исполненного национального гимна. Бауэр дорисовывал здесь картину «земного рая» и посвящал свою речь славянскому народу – младшему брату великого русского народа, который вот уже триста лет под пятой габсбургских императоров и немцев. Он говорил о том, как верят чехи в великий и могущественный русский народ, чья прекраснейшая историческая задача – помогать своим более слабым и несчастным братьям в их борьбе за освобождение, и что сейчас это прежде всего относится к борьбе чехов, этого самого западного бастиона славянства.
Перебирая фразы одну за другой, так, как они были написаны и как надежно, натвердо отложились в его памяти, Бауэр то прикрывал глаза, то устремлял взгляд в одну точку на полу перед собой.
Все шло хорошо. Но вдруг, к несчастью, ему показалось, что вереница этих заученных фраз тянется слишком долго и уходит в необозримую даль. От этой запоздалой мысли на лбу и на спине его выступил пот.
С этой минуты он думал уже только о заключительной фразе и от этого все его слова стали бесцветными.
– В критический для славянства час, – поспешно читал он уже бесцветным тоном, – пленные чехи поняли, в чем состоит их долг, и добровольно поднялись на помощь своему брату, сражающемуся за свободу всего славянства. Они с радостью и охотой идут, чтобы помочь своими слабыми силами. Они готовы помогать в тылу и на фронте – всюду, где только потребуются их знания. Желая тем самым исполнить свой священный долг, они верят, что великая Россия оценит помощь верного сердца при заключении победного мира.
Во время выступления он воспринимал лишь дрожащее звучание своих слов. И теперь, дойдя до главной, до самой смелой фразы, которую он долго обдумывал и много раз переделывал, он уже совершенно утратил всякую уверенность в себе. Однако он не в силах был выпустить эту заученную фразу. И только слова его лихорадочно трепетали, когда он выговаривал их.
– Чехи, – сказал он, – прибегали к единственному оружию, которое остается для порабощенных. Они пошли на сознательную измену вероломному чужеземному императору и чужеземным палачам; они поднимают революцию, зная, что только на обломках австрийской империи может вырасти новая свобода чешского народа и всего славянства.
– Ну вот… политический, – раздался громкий голос Валентины Петровны.
В промежутке между двумя шаткими словами Бауэр бегло взглянул в ту сторону и в застывшей тишине наткнулся, словно на два раскаленных острия – на глаза Грдлички. И в трещину, возникшую от этого в его речи, вошел голос Зины:
– Что это? О чем он говорит?
Бауэр кончил, вспыхнув до корней волос, и все заметили это; Бауэр обратил внимание на Шеметуна – тот стоял ближе всех к нему, внимательно вслушиваясь и морща лоб. Потом Бауэр уловил тихий шелест нот, которые музыканты растерянно перелистывали на пультах, и немного еще помолчал. И все-таки он должен был высказать все, что приготовил. И, набрав воздуха, он выпалил наконец последнюю фразу:
– Поэтому мы с вами… сегодня прощаемся, и примите за все сердечное спасибо. Да здравствует…
И он снова уловил тихий шелест нот, и ему показалось, что в гостиной нестерпимая жара, что все присутствующие так и горят от его собственного смущения. Он увидел, как Валентина Петровна покраснела, Грдличка побледнел, а священник попросту вышел.
Он едва не забыл поклониться публике. Повернувшись сразу к музыкантам, не вытерев вспотевшего лба, не ответив на преданный взгляд Беранека, Бауэр, в ушах у которого все еще звучали его собственные слова, поднял дирижерскую палочку.
Шеметун вдруг зааплодировал, и несколько гостей последовали его примеру.
Однако, как только на пультах зашелестели ноты, все приободрились.
Увертюра из оперы «Марта» Флотова, значившаяся в программе, прозвучала еще неслаженно, инструменты вступали как-то слишком поспешно. Валентина Петровна между тем шепотом спрашивала Шеметуна, попавшегося ей на дороге:
– Послушайте, чего он там наговорил? Кажется, я не все поняла.
– А я, наоборот, понял решительно все, – весело ответил Шеметун. – И я весь уже проникся их духом. Того и гляди, заговорю на их славянском языке.
– Ведь он не обидел вас, нет? – обратилась тогда Валентина Петровна к Грдличке.
Грдличка молча поклонился ей и широко, слащаво улыбнулся.
Подали закуску, и гости от души зааплодировали увертюре из «Марты». Перекусив, общество заметно повеселело, тем не менее Бауэр, не поняв настроения, заставил всех еще прослушать «Славянские танцы» Дворжака; тогда уж к нему подошла сама хозяйка.
– Пожалуйста, а теперь что-нибудь веселенькое! Чтоб можно было действительно потанцевать! А то какие же это славянские танцы?!
Приняв нерешительность Бауэра за непонимание, она повторила громче, дополнив слова жестами:
– Танцы, танцы! Не умеете? Играйте танцы!
Бауэр очень неохотно, с трудом подавляя возмущение, переставил сразу несколько номеров программы. Музыканты грянули бравурную польку «В резиденции», которая значилась только во втором отделении концерта. Молодые женщины, толпившиеся вокруг офицеров, сразу повеселели и сами стали приглашать кавалеров. Танцы открыла Валентина Петровна с Мельчем. Зина выбрала Гоха, с которым этим летом нередко встречался Володя Бугров.
Польке бурно хлопали. Пришлось даже повторить ее, а после дамы стали просить вальсы, которые они нашли в программе, – «Воздух Праги» и «Долорес».
Когда же Шеметун открыл веселому обществу, что его артисты умеют играть и русские танцы, Бауэра обступили сразу несколько дам и заставили исполнить их. И на русские танцы они приглашали офицеров, терпеливо мучились с ними, обучая каждому шагу, и, несмотря на всю неловкость новичков, не скупились на похвалу.
Вдруг кто-то закричал:
– Пляску, пляску!
И почти в ту же минуту тоненькая жена приказчика Нина Алексеевна, излишне затянутая в тугой корсет, выплыла из круга – на такт опередив даже музыку, – притопнула стройною ножкой и с глубокой сосредоточенностью на лице подлетела к офицерам. Гости начали хлопать в такт, молодая женщина задорно плясала и вдруг поклонилась Мельчу. Мельч, смутившись ее наступлением и не зная, что следует делать, растерянно попятился. Его стали вызывать. Он не понял. И дело кончилось тем, что молодая женщина резко, сердито прервала танец и, оскорбленная, с глазами, полными слез, убежала и спряталась за спинами гостей.
И хотя потом ей объяснили недоразумение и Мельч с подчеркнутой корректностью извинился перед ней в присутствии Валентины Петровны, – веселье, продолжавшееся до поздней ночи, долго еще терзало ей сердце, сжигаемое ревностью.
Беранек время от времени выбегал в прихожую, чтоб восторженно сообщить Гавлу об успехе чешского вечера, а Гавел еще тепленькими выносил эти вести на крыльцо, куда являлись на разведку Сиротки. Приоткрыв двери, он кричал им:
– Так-то вот, ребята! – и, рубанув ладонью морозный воздух перед их носом, снова захлопывал двери.
Таким образом, веселое настроение проникало через запертые двери, через недоступный господский порог к Сироткам, собравшимся на вечернее чаепитие; сегодня оно тоже затянулось до глубокой ночи, ибо и за их бедным столом царила гордая радость.