Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)
Тимофей внезапно вырвался от Беранека и, бросив гостей, без единого слова исчез на улице. Беранек, споткнувшись о порог, двинулся было за ним, но оба мужика с криками завернули его на более короткую и безопасную дорогу – через луга. Они еще разбудили Арину и велели ей провести Беранека через огород.
Прохладная ночь, опрокинувшая высокое небо над безмолвными садами и кустами, искрилась звездным дыханием счастья.
Беранек счастлив под этими звездами. Может быть, впервые в жизни он весело и с вызовом думает о своем проступке.
От Арины веет теплом прерванного сна. Она отворяет калитку в огород. Скрипят лыковые петли. Черный амбар вдруг вышел на дорогу. Меж черных огородных гряд, под черными деревьями мелькают босые ноги Арины. Беранек не отрывает от них тяжелого взгляда. В груди он несет тугой комок смеха, счастливого, как дрожащие звезды – только более смелого, чем они.
Беранек идет по неверной стежке, вспыхивающей ослепительно-белыми пятнами Арининых икр, и бездумно-счастливый смех подергивает уголки его губ.
Ему хочется петь.
Русский с нааами…
– Эх!
Все смелые, озорные мысли сосредоточились в одном разудалом взмахе корявой руки.
Эх, Иозеф! Под ноги смотри!
А, деревья!.. Нарочно задевают по лицу, по глазам…
Ух! Какая черная грядка!.. Нарочно лезет под ноги…
Беранек лихо перепрыгнул через низенький забор за амбаром. Дело могло кончиться плохо, но, к счастью, забор выдержал его – только скрипнул от боли.
Держись!
Ага!
Чей-то мягкий голос остался по ту сторону забора:
– Заходите…
Беранек собрал свои мысли, рассыпавшиеся от Прыжка, словно горох по полу, снова сбил набекрень фуражку, съехавшую на лоб, и дерзко, не размышляя, проговорил:
– Ну, моло-дая пани, проводите гостя.
И тут же испугался своей необдуманной дерзости, потому что Арина в самом деле перелезла через забор и пошла впереди него куда-то в темноту. И опять белые икры ее светились перед его глазами.
Под ногами Беранека пригорок свалился под уклон к лугам, тропинка скользила вниз. Длилось это невыносимо долго. Беранек внимательнейше следил за тропинкой. И, пока это длилось, наконец-то нашел время и смелость подыскать четыре, русских слова для связного вопроса:
– Дядя… Тимофеи… иде… на войну?
– Да.
Беранек полной грудью вобрал в себя ночной воздух со звездным мерцанием. И ничего не сказал.
Но он все время думал об этом, и потому, когда уже спустились в луга, добавил:
– Молодыму барину… скажи… скажу…
Там, где луговая тропинка допетляла, наконец, до проселочной дороги и под ногами расстелилась мягкая бархатная дорожная пыль, Арина остановилась. А Беранек от этого снова осмелел.
– Ну, с богом! – сказал он. – Дядя Тимофей уйдэ… а я пшиду за него… помогать…
– Спасибо вам.
Беранек видел перед собой одну темноту. Тем смелее обратился он к темноте:
– Мы, чехи… любиме русов…
Темнота молчала. Берапек протянул к ней корявую ладонь. Тогда отозвался знакомый голос:
– Спокойной ночи…
– Так, teda… spokojenou noc! [140]140
Чешское слово spokojený, звучащее сходно с русским «спокойный», означает, однако, другое: «довольный», «удовлетворенный».
[Закрыть]
Руки их не сразу встретились в темноте.
Потом Беранек зашагал один по дороге из мягкого бархата. Он был доволен собой и всем, вплоть до последнего мгновения. Он ощущал себя сгустком, ядрышком ночи. Довольным, решительным ногам его вдруг захотелось ритма.
Пре-крас-на роди-на мо-я…
Он шел и пел, а из мрака выступали и подходили к дороге любопытные кусты орешника и шиповника. Вот он какой, Беранек! Фуражка набекрень! Он подставляет лицо под дождь счастливых звезд. Запрокинутая голова опьянена ритмом марша и сладостно кружится. Все звезды знакомы ему! Это старые знакомые – еще по родному краю!
Беранек, купаясь в звездном просторе, дошел до радостного убеждения, что под знакомыми, родными звездами должна лежать знакомая, родная земля. Вот сейчас он опустит глаза и увидит: знакомый просторный двор, по правую руку – сад, по левую – большая, полная воздуха рига, возле которой сваливают кукурузу и сено; в эту ригу незамужние сезонные работницы ходят провести со своими милыми короткую ночь меж двух трудовых дней. Ноздри Беранека уже заполнились знакомым хлебным запахом соломы и густым липким запахом потного женского тела.
Он быстро опустил взгляд с неба на землю – и невольно остановился.
– Что это?
Из черной земли призраком выплыли перед ним бледно-розовый треугольник крыши, проснувшиеся кусты и неподвижная верхушка древней липы.
Беранек инстинктивно оглянулся. И застыл на месте.
В полях, где-то там, где начинались луга, а может быть, даже и у самого леса, нацелился острием к звездам огненный клин. Разбуженная земля выступила из-за края ночи.
Прежде чем Беранек опомнился, прежде чем он протрезвел, этот пламенный столб выбросил еще несколько языков, растаявших в озаренных клубах дыма; потом пламя побагровело и сделалось ниже. Однако рядом уже набухла новая огненная почка, она быстро распускалась, тянулась ввысь… Вот уже и там взметнулся к побледневшим звёздам новый высокий клин огня, и все предметы на земле, очнувшись от сна, как бы шагнули ближе. Беранек сломя голову бросился к огню. И пока он, задыхаясь, бежал туда – впереди еще одна искорка развилась в третий огненный столб.
Беранек бежал, напрягая все силы, словно на его глазах гибли живые существа, словно в его силах было предотвратить беду. Задыхаясь, он спотыкался в бороздах черного картофельного поля, близоруко отыскивая межи, – но огни все дальше отступали перед ним в ночь, как обманные болотные огоньки.
Вдруг он с проклятием провалился в какую-то черную яму, на камни и кусты.
Он выбрался из ямы, окончательно протрезвившись. Третий огонь уже догорал. И ночь, когда он, напрасно пробегав, возвращался к хутору, была куда чернее и безмолвнее, чем прежде.
* * *
Утром ревизор Девиленев, быстро шагая из угла в угол бауэровской канцелярии, рассказывал, как его жена увидела пожар в полях и как она в зареве горящих снопов ясно различила силуэт пленного.
– Австрийскую фуражку издалека узнаешь, – сказал Девиленев.
За ним и Беранек стал убежденно твердить то же самое.
– Мы-то думали, винокурня горит, – смеялся Девиленев, – а это жгучая заграничная любовь подпалила ложе любовников!
Однако Бауэру было не до смеха.
Вечером он пошел к пленным, взяв с собой свидетелем Беранека; оглядев всех и покосившись в угол, занимаемый Орбаном, Бауэр тихо, чтоб его не услыхали кому не следует, объявил:
– Возле огня видели пленных…
Беранек засвидетельствовал это тяжелым молчанием.
Чехи, ошеломленные, притихли и, по примеру Бауэра, невольно оглянулись туда, где помещался Орбан с товарищами.
Орбана на месте не было.
– А сегодня ночью был он дома?
– Кажется… был.
– Не было его! Не было!
Определенно этого никто не знал, но все поразились.
– А чему вы удивляетесь! Кому он служит?
– Мы не удивляемся, просто кричать хочется!
– А ты не кричи – с барабанным-то боем вора не словишь.
Помолчали.
– От меня бы он не ушел! – заявил вдруг Беранек голосом, в котором дрожало все его возмущение и только что родившаяся ненависть. – От меня бы он не ушел! От меня дома еще ни один вор не уходил! Тоже и у нас были воры и сволочи, которые сеять не сеют, а жать хотят!
35Тимофей, как ему советовали, отправился в город в субботу. Он вышел еще до рассвета; избы у дороги, в садах, стояли, как загробные призраки. Окна их и вода в лужах мертвенно синели.
С полей веяло холодом и неприятной отчужденностью, которая охватывает человека ранним утром перед дальней дорогой. Все предметы, мимо которых он проходит, оборачиваются к нему спиной, потому что они с нетерпением высматривают утреннюю зарю. Лишь изредка легкое дыхание земли шевельнет стебелек травы, или верхушку дерева, или лист усталой осины.
Ты же, путник, ступай себе, не мешай нам!
Выйдя на пустынный проселок, Тимофей еще раз оглянулся на призрак своей избы, – ободранной, растрепанной избенки, оттесненной за спины других.
Вот и его изба отворачивается от него, и она в самодовольном эгоизме смотрит на восток, навстречу заре.
Ступай, мужик, ступай, по мне хоть пропадом пропади!
Когда крестьянина отрывают от земли, корни рвутся у него в самом сердце.
Ох, ты горе, горе мужицкое!
Бог весть где был старый Тимофей к тому времени, как Иозеф Беранек стоял перед Бауэром, умиляясь собственной решительности. Он просил позволения помочь Тимофею убрать сено, потому-де, что Тимофея призывают на войну. И пока Бауэр облекал свое разрешение в растянутые слова, Беранек стоял перед ним, прямой и решительный.
В эту субботу пришлось ему поспешить с почтой. Когда он проезжал через деревню, Арина как раз выбралась в поле. Правда, сегодня, как нарочно, Беранек получил на почте давно обещанные и с нетерпением ожидаемые газеты от Томана – однако даже это не могло его задержать. Он отдал почту, распряг лошадь и торопливо отправился прямиком на Аринин покос.
Худой был покос у Арины. С весны еще стравила его скотина, и отава еле-еле успела подрасти. Луг был неровный, в самой середине, словно головней, разъеденный болотистым ручейком без берегов; лишь пожелтевшие стебли осоки окаймляли его. На одном сухом конце этого больного луга Арина накладывала на высокий воз последние охапки жесткого сена. В другом конце побелевшее сено еще лежало, разбросанное по местам посуше.
Когда Беранек подошел к Арине, на лице ее даже сквозь загорелую, обветренную кожу проступил румянец.
Беранек помог ей догрузить воз и взялся за вожжи. Лошаденка проснулась, Арина подоткнула юбку выше колен – под коленями у нее напряглись крепкие жилы – и пошла собирать клочки сена, раскиданные на болотистом месте по стеблям срезанной осоки. Ноги ее приминали синие и желтые цветочки, не захваченные косой, и взбивали муть в черной болотной воде. Арина перешла на другой, сухой край луга и принялась сгребать в кучи разбросанное там сено.
Тем временем Беранек отвез первый воз к ней во двор, сбросил сено пока у сарая и погнал лошаденку обратно.
Потом они вместе подобрали скудные остатки, Арина взобралась на воз; лошаденка поднатужилась и, переступая сбитыми ногами, вытащила телегу. Воз качался, подскакивал, приминая осоку, колеса перемешивали воду с илом, оставляя за собой глубокие колеи, сейчас же наполнявшиеся взбаламученной грязной водой. Беранек вывел лошадь к дороге. Только там Арина спустила с воза босые ноги, прихлопнув ладонью захлестанный подол юбки. Ноги ее были исцарапаны и замазаны грязью по колена. Ветер играл с подрагивающими стебельками сена и подсушивал грязь.
На ровной дороге Беранек тоже подсел на телегу, – конечно, спиной к Арине, на самую грядку.
Въехав во двор, Арина позволила Беранеку только выпрячь лошадь и пустить ее в огород. Первым долгом она позвала его перекусить чем бог послал.
Она подала на стол хлеб, соль и молоко и, усадив Беранека, спорыми движениями развела огонь на соломе и хворосте.
Без Тимофея в избе, казалось Беранеку, царила тягостная тишина. Только босые ноги Арины шлепали по земляному полу да мухи жужжали над столом и у оконца за его спиной. Молчание этого жилья, шлепанье босых ног да жужжание мух – от всего этого теснило грудь. Беранек покашлял. И в конце концов решился соединить несколько русских слов в вопросе:
– Как поживав… ваш муж… у нас?
Арина не ответила, и собственная дерзость уже начала угнетать Беранека.
– Не пишет, – буркнула Арина, когда он уже перестал ждать ответа.
Она упорно смотрела только на печь и сейчас же добавила, борясь со строптивым смущением:
– Ешьте!
Беранек принялся за еду. Встречаясь случайно с ним взглядом, Арина всякий раз поспешно отводила глаза – словно убегала. От этого Беранеку стало как-то беспокойно. Жаркое стеснение тучей легло на лоб Арины. Во внезапно сгустившейся тишине она ударила кошку запечью:
– Брысь!
Очень нескоро Беранек снова осторожно завел разговор.
– Тимофей не вернется к завтрему, – решил он. – Я еще сено уложу.
Арина не ответила.
Слышно было только, как работают челюсти Беранека, хотя он изо всех сил старался жевать бесшумно. Арина присела на кучу дров у печи и уставилась на истоптанный пол. На полу блестели соломинки.
Беранек доел и подошел к Арине поблагодарить ее рукопожатием. При этом его движении Арина вздрогнула, однако не встала с места и руки его не взяла. Прикрыла ладонями вспыхнувшее лицо.
У Беранека сжалось горло, в груди сильно заколотилось, и кровь, прихлынув горячей волной к его стесненному сердцу, оглушила его.
Он отошел к двери и проговорил:
– Ну, прощайте… И спасибо за чай.
Только теперь Арина поднялась и вышла следом за ним на порог. Тут она тихо поклонилась:
– Спасибо за помощь.
Тогда остановился и Беранек.
Он, правда, не оглянулся на Арину, но, рассеянно обводя глазами двор с чувством просыпающейся благодарности, нерешительно, словно сознаваясь в чем-то постыдном, произнес:
– А сено-то я лучше сегодня же уложу.
И снова не ответила Арина. Только молча пошла за ним к сараю. Когда Беранек нагнулся, чтобы захватить охапку сена, он украдкой глянул на нее. Она стояла прямо, но руки ее бессильно повисли, и так же бессильно поникла она головой.
Тревога сильно начала теснить грудь Беранека. Охотнее всего он ушел бы сейчас. Но он даже звуком не осмелился коснуться этого хрупкого мгновения. Ему бы спросить, куда складывать сено, – но он предпочел действовать по собственному разумению.
Решительно загребая охапки сена, он стал носить его на свободное место в сарае рядом с кучей ржаных снопов.
Вечерняя свежесть, смешиваясь с теплыми запахами колосьев, соломы и сена, проникала сквозь плетеные стены сарая.
Арина, сначала застенчиво, а потом все увереннее, стала помогать Бераяеку. И когда он уминал груды колючего сена поплотнее к стене, Арина всегда вовремя подносила ему новые охапки. Розовый свет, просеивающийся сквозь сито плетеной стены, падал на две пары рук, соединенных работой. Лучи света, в которых плясали пылинки, сплетали эти руки воедино: сильные, костлявые, похожие на грабли – Беранека и тоже огрубевшие, но все же округлые – Арины.
Молчание этих рук придавило вечер. Беранек вначале нарочно громко сопел и кашлял, но постепенно совсем притих. Движения его стали какими-то угловатыми. Столь же угловато прозвучала совсем неожиданная и неуместная шутка.
– Вот! – воскликнул он, дотронувшись суковатым пальцем и таким же суковатым смехом до небольшой царапины на Арининой руке. – Харо-шая рука!
Арина упорно молчала.
Тогда Беранек, отступая от неудачной шутки, рассмеялся костлявым смешком и, но коснувшись Арининого бедра, сделал пальцами в воздухе такое движение, будто ущипнул. Впрочем, он и сам тут же почувствовал, до чего это глупо.
Его облило жаром, и он впал в глубокую и какую-то сердитую серьезность.
Тут Арина перестала работать и выпрямилась перед ним, опустив глаза.
– Готово!
Беранек поспешил произнести это слово только для того, чтобы замять свои глупые, неудачные шутки. Он сплюнул с сердцем и выдул пыль из ноздрей.
Арина стояла потупившись; потом стала отряхивать платок и платье, но делала это как-то вяло. Пыльные розовые лучи льнули к ее красным, исцарапанным ногам.
Пока шуршание сена наполняло сарай, Беранек чувствовал себя свободным. Страшная тяжесть сковала его, лишь когда шуршание стихло и, стихнув, поставило перед ним Арину с ее босыми ногами, к которым, умирая от нежности, льнули пыльные лучи. Он собрался с духом для новой неуклюжей шутки, но в шутке этой, против его воли, прозвучало сердечное участие.
– Рука! Болит? – И уже совсем серьезно сказал: – Покажите…
У него перехватило дыхание, когда он держал эту теплую огрубевшую руку. Он чувствовал, как в ней бьется его обнаженное сердце.
Арина, низко склонившая голову, держала в этой руке свой красный платок.
– Болит? – еще раз с трудом выговорил Беранек, проглотив слюну.
Арина безвольно опустила одну руку, а другой вдруг прикрыла глаза.
– Здорово поцарапались!
От волнения Беранек сказал это по-чешски, но ему самому слова эти прозвучали невнятным далеким отзвуком.
Он был оглушен призывной силой этой теплой плоти. В эту минуту погасли нежные розовые лучи, и тяжкое сердце завалило всю грудь Беранека.
Арина медленно подняла другую руку и обеими ладонями прижала к лицу красный платок.
Беранек, со скачущим сердцем, легонько положил тяжелую руку на ее талию.
Он знал, что это – не слезы, и все же, неискренне, спросил, преодолевая спазмы в горле:
– Почему вы плачете?
Арина вместо ответа, как бы стремясь ускользнуть от него, медленно, не отнимая платка от лица, опустилась ему под ноги. Она в изнеможении опрокинулась навзничь на туго скрученный ржаной сноп. На теплом темном сене смутно забелело ее колено.
Когда в сгустившихся сумерках они вышли из черного зева сарая, Беранека обуревало чувство совершенного греха и предательства. Но Арина, полная благодарности, молча проводила его до самой винокурни.
36Красно-кирпичное здание комендатуры смотрело окнами на Базарную площадь. На площади – кучки конского навоза, коричневые, разъезженные лужи конской мочи, по утрам – возы с сеном и соломой, и всюду – пестрый базарный люд. Перед комендатурой, как пчелы перед летком, роились засаленные солдатские гимнастерки, шинели и мужицкие сермяги, словно покрытые ржавчиной. Мужики и солдаты кучками топтались на месте, некоторые слонялись на ограниченном пространстве, третьи покорно сидели на утоптанной земле под стенами и на краю мелкой, полузасыпанной канавы. Под стеной, прямо на земле, спал какой-то пленный; его сторожил добродушный солдатик. Солдаты и мужики подходили смотреть на спящего и тесно обступили его, когда он проснулся.
Очутившись в этой массе чужих, Тимофей внутренне сжался, наставив во все стороны, наподобие щупалец, лишь глаза да уши. Бродя по площади, он настороженно ощупывал зрением и слухом людей и предметы вокруг себя. Так он наткнулся на мужика, который, судя по выговору, был, скорее всего, из Любяновки. Первая мысль Тимофея сводилась только к тому, что этот мужик может быть попутчиком по дороге домой.
Улучив минуту, когда любяновский мужик оказался один, Тимофей осторожно заговорил с ним:
– Из Любяновки, что ли? В комендатуру?
Выяснилось, что любяновский мужик пришел хлопотать не за себя. У него на войне все три сына, и он уже в который раз приходит сюда по делам старшего.
Тимофей подсел к нему, угостил семечками. И взамен узнал, что полковник Петр Александрович Обухов прибудет не ранее, как к полудню. Только писари к нему никого не пускают.
Тимофей быстро схватывал все услышанное, а думал свое: «Это уж как есть! Не пускают! Содрать поди норовят…»
Все, что он видел и слышал, укрепляло в нем несокрушимое убеждение: «Полковник, черти б его носили, может все. Это ему раз плюнуть. А писари ничего не могут сделать!»
Придя к такому выводу, он как бы невзначай отошел от любяновского мужика и поднялся по ступенькам комендатуры; там он скользнул в первую по коридору дверь. В комнате, разгороженной желтой перегородкой, было множество военных. Тимофей решил терпеливо ждать, пока кончит бриться один из писарей в высоких начищенных сапогах.
«Если он тут бреется, – рассудил Тимофей, – значит, над всеми начальник».
Чтобы его не перехватили другие, Тимофей бдительно избегал всех, даже самых щеголеватых писарей, которые ходили взад-вперед с какими-то бумагами, стучали на пишущих машинках или, время от времени, выйдя за дверь, вызывали ожидающих по фамилиям.
Зато тем смиреннее улыбнулся Тимофей писарю в начищенных сапогах, когда тот наконец добрился. Писарь тотчас принял надменный вид, и, повинуясь этому знаку, Тимофей подобострастно поклонился ему.
– Нам бы… к его высокоблагородию барину Петру Александровичу… К самому…
– Что там у тебя? – барственным тоном осведомился писарь, вытирая мыльную пену с мочек ушей.
– По личному делу, вашбродь…
– По какому такому личному делу?
Теперь смирение било через край в улыбке Тимофея, так же, как и в его угодливых словах.
– Да уж такое это… так сказать… личное дело. Из Крюковского мы… Мужики-то наши… и сноха, и я – в имении у его высокоблагородия работаем.
Писарь недоверчиво оглядел Тимофея и на всякий случай отошел от него.
И опять никто не обращал на него внимания. Тимофей ждал.
Петр Александрович действительно приехал часам к двенадцати и по приезде показался в одной из двустворчатых дверей. Тимофей низко поклонился этой двери.
Прошло еще немало времени после этого события, и писарь подвел к Тимофею старика прапорщика.
Прапорщик спросил:
– Чего тебе, отец?
– Мы, вашбродь… ждем тут. Мы… его высокоблагородия Петра Александровича… барина нашего… ожидаем.
– А зачем?
Тимофеи едва не поддался прельстительной обходительности этого старого, невзрачного прапорщика. Едва-едва не открыл ему неразумно горе свое и просьбу, К счастью, сам писарь, растроганный застенчивой просительностью старика, заколебался и тем предотвратил такую опрометчивость. Он бросил прапорщику:
– Мужик – с хутора Петра Александровича.
Тогда прапорщик задумался.
Тимофей глазами, полными мольбы и покорности, молча смотрел ему в лицо и ждал.
И вот уже прапорщик идет к двустворчатой двери, за которой – сам Петр Александрович! У двери прапорщик на секунду заколебался, но потом решительно отворил ее и вошел.
В глазах Тимофея вспыхнула радостная, полная надежды благодарность.
* * *
– Господин полковник, разрешите доложить: явился мужик из Александровского. Прикажете впустить?
Петр Александрович не поднял глаз, и каменное лицо его ничего не выразило.
Сегодня душа Петра Александровича была закована в железо.
Именно сегодня ему стало ясно, что година испытаний еще не миновала. Именно сегодня он понял, что еще одну осень и еще одну зиму будут толкаться перед комендатурой мужицкие сермяги, эти ржавые сермяги, и эти захлюстанные жалкие шинели, которым равно безразличны и победа и поражение.
«Ничего… выстоим!»
Однако и это не лишило бы его невозмутимости, если б до ушей его не долетели другие слухи – в сущности, незначительные, – слухи о том, чего, быть может, и не было никогда, слухи, которые, быть может, – только слова, выдуманные, изобретенные слова!
«Но если господь ниспошлет человечеству испытание, подобное тому, что было в пятом году, – много произойдет невероятного зла! Ведь и на святой Руси гуляет сила диавольская, безумные идеи, адские семена, посеянные в грешных и темных душах врагов бога и царя. И на святой Руси есть лжепророки!.. Но бог даст силы верным своим…»
Только что этот невзрачный прапорщик принес ему на подпись документы об отсрочках для солдат, и Петр Александрович решительно отстранил их.
– Нынче нельзя так распускать солдат! В армию может проникнуть зараза…
Петр Александрович был сегодня таким строгим потому, что вчера, как раз вчера, впервые за последние десять лет, в отчете управляющего Юлиана Антоновича он прочел зловещее слово: «Саботаж!»
Он знал это слово. Поныне морозом и пламенем жжет оно ему мозг.
Так, значит, опять – са-бо-таж?
И сейчас еще поджимает холодные губы Петр Александрович, приказывая прапорщику:
– Впустить!
Тимофей, узрев столь близко величественную бороду и розовые щеки самого Петра Александровича, остановился у двери и поспешил низко поклониться.
– Кто та-ков?
– Тимофей Семенов Лапкин, крестьянин… Села Крюковского, Базарносельской волости, вашего уезда…
Тимофей не отводил глаза от морщинистой, но розовой руки – руки Петра Александровича, в которой зажата его судьба и судьбы стольких мужиков.
– С чем пришел? Что за важное дело, позволяющее крестьянам в будний день совершать прогулки в город? Или работы нет у вас… и на Александровском?
Тимофей еще раз торопливо отвесил низкий поклон, неловко коснувшись шапкой пола. Он покраснел, и глаза у него заблестели.
– Ваше высокоблагородие! Отсрочка у меня по приказу врача… после тифа! Ваше высокоблагородие – с силами собраться не могу! Тело-то старое… Ну и… покорнейшая просьба от вашего раба… Ваше высокоблагородие! Один я на хозяйстве… сын у меня ушел служить царю-отечеству… и с радостью… Сноха на руках! И хозяйство! Рук не хватает… Услышьте просьбу, барин, ваше высокоблагородие! Я ведь царю служил… с радостью! Пока здоровья хватало… Окажите милость, отпустите… либо отсрочку дайте…
Тут Тимофей, от страха которого не укрылись тучи, сгущавшиеся на челе Петра Александровича, снова быстро поклонился и повысил голос:
– Ваше высокоблагородие, покорнейше прошу, за зиму бог здоровье вернет, и весной пойду… с радостью…
За царя и… и за вас!
Тимофей сильно потел, и запах пота его распространился по комнате.
Петр Александрович, выпрямившийся вначале, а затем медленно и неумолимо сосредоточивший свой гневный взгляд на этом смельчаке, вдруг, не сказав ни слова, резко постучал по столу.
Старый прапорщик тотчас вбежал, и полковник, перевалив всю тяжесть своего взгляда на него, как бы высек из гранита:
– Убрать! – И взорвался: – Эт-то что такое?
Не дыша от испуга, растерявшийся прапорщик поспешно вытащил Тимофея за рукав. А за дверью обрушился с бранью на писаря.
Писарь широко открыл глаза, побагровел и усердно стал выталкивать Тимофея в коридор, крича:
– Видали дурака! Посади свинью за стол, она и ноги на стол! Ишь мошенник! А вот я тебя в кутузку!
Тимофей знал, что в таких обстоятельствах мужику следует помалкивать. Поэтому он послушно и без злобы дал себя вывести и снова уселся на старое место у кирпичной стены. Подождет – ужо писарь добрее станет.
Выждав долгое, долгое время, он снова потихоньку вошел. Еще раз, еще тише и смиреннее будет ждать он, пока на него обратят внимание.
Писарь, увидев его, так и вспыхнул:
– Что тебе еще?
– Нам… насчет отсрочки… к вашей милости.
– Жди!
Теперь Тимофей уже с радостью вернулся на свое место у стены.
– Ждать сказали, – с облегчением и бахвальством сказал он любяновскому мужику, тоже уже который раз ждавшему здесь решения.
Теперь, казалось обоим, они во всем сравнялись. И уже как старые знакомые и товарищи, гораздо сердечнее и откровеннее, разговорились о мужицкой беде. Теперь каждое слово обрело свой вес и душевную значительность.
– Гм! Тут, брат, мозгой шевелить надо…
– Еще бы!
– Как одной парой рук всем послужить: и царю, и барину, и своему хлебушку…
– Эх!
В теплом дружеском единении вместе поели хлеба, запили водой из колонки, предназначенной для того, чтоб поить скот на базаре.
Когда они таким образом пообедали и снова уселись на землю, за Петром Александровичем приехала коляска. Упитанная лошадь, чья шерсть блестела как шелк, вызвала искреннее восхищение обоих. Тем не менее им не удалось склонить к общительности солдата, сидевшего на козлах.
Петр Александрович вышел из красно-кирпичного здания неожиданно. Ветер схватил его на пороге за белую бороду, но не посмел коснуться его величавости. Выцветшие солдатские гимнастерки, замызганные шинели вскочили и замерли, поднялись мужики, чем-то подобные ржавым обломкам железа, поснимали шапки, закланялись. Тимофей инстинктивно спрятался за других.
Петр Александрович с достойною строгостью во всей фигуре прошел к коляске меж подобострастных лиц. Ни одно его движение не ушло от толпы. Но вот Петр Александрович сидит на высоком мягком сиденье; над ним – синее небо, под ним – люди, уже готовые надеть свои фуражки и шапки; и тут его строгость, исполненная достоинства, постепенно преобразилась в иную строгость, отечески-теплую к этим темным, взлохмаченным русским людям.
– Ну как, детушки, – вскричал он, – все призваны?
– Все!
– Так! – проговорил он, усаживаясь поудобнее. – Помните же, детушки! Пришло время послужить царю и отечеству! Бог спасет наше отечество ради верных его слуг! И наградит их… Идите же и воюйте… с богом! А саботажников, которые свили свои змеиные гнезда за спиной у преданных, – я истреблю!
Вдруг он показал пальцем на Тимофея, съежившегося позади всех.
– Ты из Крюковского? Скажи там, я сам приеду… Сам!
Потом солдат на козлах тронул коня, и мужики все разом поклонились. Солдаты с глуповатыми или вытянутыми лицами отдали честь.
* * *
По отбытии Петра Александровича Тимофея охватил страх, что теперь закроют и комендатуру. Поэтому, задыхаясь от тревоги, он снова вошел внутрь.
Писарь, слыхавший в окно, как милостиво говорил с мужиками Петр Александрович, явно смягчился. Он, правда, состроил страдальческое лицо, но все же спросил Тимофея, как его звать. Даже выслушал его и послал в другую комнату. Там ему снова велели ждать. Писари были заняты – какой-то широкоплечий рассказывал что-то смешное; к Тимофею он стоял спиной. Наконец один из писарей, еще со следами веселья на лице, подозвал Тимофея, тоже спросил его имя и выслушал его покорную просьбу, после чего, однако, воскликнул бодро:
– Э, старый, вижу, от службы отлыниваешь! Ты что же думаешь, служивый? Кто за тебя воевать-то будет? А?
Тимофей испугался всерьез.
– Что вы!.. – крикнул он, прижав к груди обе руки, а потом даже перекрестился широким православным крестом. – Что вы, что вы, мил человек!.. Что вы… думаете-то… эх, что вы! Сохрани бог, сохрани бог… Да я пойду! Весной-то с радостью пойду! Да разве я порядка не знаю? Или царю не служил? Что вы! Я на японской войне был. С барином, с Петром Александровичем служили. И на германской уже побывал! Ранен! Тифом болел… Сына отдал царю! И отсрочка у меня по приказу врача… после тифа! Ей-богу! А вы-то что же… что же подумали! Ох, что вы…
Писарь, улыбаясь, отошел к столу и уже оттуда спросил Тимофея деловым тоном:
– Когда прошение подавал?
– Как это когда?.. Сегодня вот пришел просить…
Писарь со вздохом опустил на стол пачку каких-то бумаг.
– Ну, тогда ступай, старик, ступай, не мешай, не задерживай! С неба свалился! Не знает, что надо прошение подать! Просьбу! Письменно надо, понял?
Голос Тимофея вцепился в подол Писаревой гимнастерки:
– Милый! Родной! Напишите вы мне эту просьбу! А сколько вам за труд… уважим… отблагодарим… И кому подавать-то? Скажите, милый, посоветуйте ближнему, христианской душе, посоветуйте! Как мне писать-то его высокоблагородию барину… Скажите, милый! Я ведь с Петром Александровичем в японскую служил. На его землях работаю с малых лет. Сноха да я, как только можем, так и теперь… работаем. Растолкуйте, милый, как мне к нему попасть? Знаем, он все может… сам…
Лицо Тимофея пылало, заливалось потом. Писари расходились, останавливаясь около него, а тот, за которого ухватился Тимофей, топтался в нетерпеливой растерянности, пожимал плечами.
– Не знаю я этого ничего, старик.
– Растолкуйте, милый! Богом прошу вас, напишите мне бумажку-то! Прошу…
Тимофей лихорадочно пошарил где-то на самом дне кармана штанов и вытащил на свет божий грязный бумажный рубль.
– Иди, не задерживай!
– Скажи, милый…
– О господи, чума вас возьми, дураков! Завтра приходи! После обедни!
Тимофей оставил на столе бумажный рубль, и лицо его посветлело, как поле созревшей пшеницы, когда над ним из грозовых туч внезапно выглянет солнце. Гора заботы свалилась с его плеч. Он все благодарил и кланялся писарю до земли.