Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)
Серые крыши мартьяновской усадьбы сидели посреди зеленой равнины, как грибы во мху. Мартьянов купил имение весной третьего военного года у вдовой генеральши Дубиневич.
Усадьба была запущена до невероятия. Но Мартьянов вытребовал от земской управы пленных немцев и посадил управлять имением жену свою, Елизавету Васильевну. При ней пленные до некоторой степени привели в порядок двор, перепахали все залежи и помогли Мартьянову ввести новые сельскохозяйственные машины; расширяя свое мукомольное предприятие, Мартьянов научился ценить машины. Со склада земской управы он взял новую молотилку и четырехконный привод. Постепенно, по мере возможности, починил старые службы, а вместо развалившихся начал строить новые – из русского леса, русскими плотниками.
И работали плотники по-русски – размашисто и неторопливо. Поэтому к приезду Томана в усадьбе, кроме толстых свежих бревен, заготовленных для нового амбара, да неоконченного сруба под хлев, было еще много старых, серых, развалившихся строений. Крыша барского дома плакала ржавыми слезами. С входной двери ветер рвал лохмотья клеенчатой обивки и войлока. Забор валился в траву, а местами его не было вовсе. Через пролом ограды в сад врывались кусты орешника, тесня старые вишни. Подъезд к дому обозначался двумя узкими колеями, прорезавшими густую траву на бывшей дороге. Трава покрывала и часть двора, травой заросли сломанные сельскохозяйственные машины и разбросанные части их.
С первых шагов на Томана повеяло свежим, отрезвляющим ветром. Елизавета Васильевна, женщина весьма неопределенных лет, с нескрываемым любопытством приняла Томана в салоне генеральши Дубиневич; пыльные окна салона прятались за тяжелыми красными гардинами. Томана поразило несоответствие между сухопарым телом этой женщины, скрытым за пышными складками легкого платья, и могучей фигурой ее мужа.
Чай подала Настя, горничная Мартьяновых.
Сидели на веранде, занесенной сухими вишневыми листьями. Когда тихий, далекий луч закатного солнца упал на медный бок самовара, за которым сидела Елизавета Васильевна, томно погруженная в изнемогающую тишину вечера, как бы глохшего в ее присутствии, – Томана впервые коснулось ощущение одиночества и тоски по лагерю пленных, по товарищам. Неуверенно, с долгими паузами, он стал рассказывать о них.
Заговорил о войне, о том, как относятся к ней чехи, – Елизавета Васильевна только устало отмахнулась:
– Ах, в нашей глуши война кажется такой далекой!
Томан, чтоб приблизить к ней эту тему, сказал несколько слов о стремлении чехов помочь России и ее войне; однако и на сей раз Елизавета Васильевна ответила вздохом:
– Надоела! И ничему-то мы не поможем. Делаем все одно и то же…
Томан был рад, когда она позвала Настю и велела проводить его к себе. Девушка пошла впереди гостя, дразняще улыбаясь.
Томану отвели скромную комнату за деревянной лестницей. Настя принялась готовить ему постель. Взбивала подушки, озаряя деревенским любопытством стесненность Томана.
В первый свой день по приезде Томан встал на рассвете. Дверь во двор оказалась запертой, и Томан, пытаясь открыть ее, разбудил какую-то старуху; та, ворча, подняла Настю. Сердитая со сна, Настя пришла со щетками, чтобы вычистить ему платье и обувь. Томан покорно отдался ее рукам. Долго чистила она прямо на нем давно не видавший щетки мундир, а сама украдкой поглядывала на гостя. Такая процедура начала нравиться Томану, и он готов был стоять так сколько угодно. Но Настя почему-то вдруг покраснела, игриво ударила его щеткой по руке и убежала. Впервые Томан весело усмехнулся.
В этот ранний час какие-то равнодушные люди возились там и сям во дворе; то, с чем они возились, пахло навозом. Позади полусгнившего хлева росли свежие стены новостройки. А дальше, за новостройкой, голая земля была покрыта розовой паутиной утренней дымки. Плотники, умывшись росой, только что начали звенеть топорами, взбивая пену тончайших стружек.
При виде чужого они прервали свои размеренные взмахи, и один из них решился окликнуть Томана:
– На помощь идете? Покорно просим! Для дорогих гостей и топор припасли!
Плотник показал на бревно:
– Вот наша русская наука! У вас-то иначе строят. Знаем!
Томан не задержался около них. За сараем, через стены которого сквозило солнце, он, к своему удивлению, обнаружил какого-то пленного, который, подобно кроту, совсем зарылся в землю. Думая, что нашел земляка, Томан обрадовался было, но пленный оказался немцем. Звали его Ганс, и копал он яму для установки нового конного привода. Ганс, почти не обращая внимания на Томана, яростно всаживал лопату в плотно утоптанную землю и злобно выплевывал ответы.
Тем не менее Томан стоял у него над душой, пока не позвали завтракать: Настя пришла за ним с приглашением от Елизаветы Васильевны. Потом, опахнув плотников горячим вихрем своих юбок, девушка убежала; плотоядные выкрики мужчин понеслись ей вслед, хватая за розовеющие икры. У Томана тоже взыграла кровь. А плотники, с бесстыжими жестами по адресу Насти, кричали Томану:
– Эй, пан, пан!
За чаем Елизавета Васильевна завела дремотный разговор о жизни на Западе. Сама она никогда не бывала западнее Киева.
Настя уже унесла остывший самовар; Томан слушал хозяйку все рассеяннее. Такое безделье в рабочую пору казалось ему настоящим грехом. Наконец он набрался духу и перебил Елизавету Васильевну, прямо спросив, в чем будут заключаться его обязанности. Она же на его неуместно-беспокойный вопрос ответила бесцветно:
– Ах, не ломайте себе головы. Они сами все знают. Еще успеете известись.
Но приятный разговор был нарушен, и хозяйка отпустила Томана.
Тогда он, не видя иного способа занять себя, опять пошел смотреть на работу Ганса, который трудолюбиво пробивал в земле траншею для привода. Своими излишними советами Томан только мешал Гансу, но тот продолжал работать молча, и уж только когда Томан слишком приставал к нему, ворчал, обращаясь к грудам земли:
– Ist schon gut! [170]170
Ладно, ладно! (нем.)
[Закрыть]
От скуки Томан взял сажень, валявшуюся рядом, и без всякой определенной цели принялся промеривать глубину траншей. Тут Ганс решительно выпрямился и сказал:
– Gehen Sie weg bitte! [171]171
Уйдите, пожалуйста! (нем.)
[Закрыть]
Томан, в свою очередь, вскипел и наорал на Ганса с высоты своего офицерского звания. Ганс молча, но решительно положил инструменты и пошел к дому, повернувшись спиной к Томанову возмущению, которое от удивления сразу увяло. Томану не оставалось ничего более, как тоже уйти куда-нибудь. Мимо плотников он понес свое замешательство в сад.
Но в саду ему вскоре попалась навстречу Елизавета Васильевна. Лицо ее выражало озабоченность. Некоторое время она ходила с ним по саду – словно Томан нуждался в проводнике по дорожкам, усыпанным осенними листьями, – но потом из-за ее рассеянных слов осторожно высунулся-таки скрытый вопрос:
– У вас вышла неприятность с Гансом? Он вам не нравится? Знаете, вы его не трогайте, прошу вас. Он свое дело знает. Зачем вам с ним ссориться? Только зря беспокоить себя…
Пристыженный Томан ни слова не сказал. Но именно поэтому у Елизаветы Васильевны теперь не хватило духу оставить его. Она стала показывать ему двор, хозяйство; он все время молчал, а она непрерывно роняла слова ему под ноги. Томан не мог избавиться от ощущения, что он может споткнуться об эти слова.
– Вот видите, здесь мы ставим новый конный привод, – говорила она, например. – Вы уже видели их? Думаю, у вас их не употребляют.
В поле, куда с холодной предупредительностью проводила его под конец Елизавета Васильевна, она стала называть злаки – убранные, посеянные или те, под которые вспахали поле и которые Ганс только собирался сеять. И вдруг, прервав ноток этих невинных слов, Елизавета Васильевна задала холодный, мнимо-будничный вопрос:
– Вы ведь офицер? Офицеров этому не учат. Я напрасно надоедаю вам такими делами.
– Я инженер, – столь же холодно возразил Томан. – Вырос в деревне, и тоже кое-что понимаю в сельском хозяйстве.
– Гм… – Елизавета Васильевна кашлянула смущенно и с этой минуты замолчала.
За ужином Томану показалось, что и Настя старается не смотреть на него, что взгляд ее полон отчуждения и подозрительности. И после чаю он решился: подошел к Елизавете Васильевне и сдавленным голосом объявил, что, как видно, работы здесь для него не находится, и потому он считает своим долгом вернуться в лагерь.
– Вернуться к безделью, – волнуясь, подчеркнул он. – К безделью, от которого я бежал, желая по мере сил помогать славянской России.
Елизавета Васильевна искренне всполошилась.
– Но почему? Почему? – испуганно воскликнула она с внезапно увлажнившимися глазами. – Если я вас обидела – извините меня… Боже мой! – Тут она вздохнула. – Вы же видите, ничего я тут не понимаю. Наверное, я что-нибудь сказала вам неловко… Я не хотела вас обидеть. Вы отлично сможете заменить меня. А я очень прошу вас – помогите мне! Господи, вы же сами видите, до чего я устала от всех этих забот; Поймите – не женское это дело. Сюда бы мужа моего, Сергея Ивановича! Сергея Ивановича! А я хочу вернуться в город. Во что бы то ни стало! Останьтесь, очень вас прошу, останьтесь!
В тот вечер Томан лег спать, вполне примиренный с нею. А на другой день нашел себе дело: взялся откапывать и ремонтировать заржавевшие жатки. Однако Елизавета Васильевна тем усерднее старалась отвлечь его от всякой подобной работы. Она требовала, чтобы он все время проводил с ней. В тот же день она познакомила его с вдовой генерала Дубиневича.
«Мадам Дубиневич», продав свое поместье Мартьяновым, жила в небольшом флигельке в глубине сада. Эта женщина была замучена хлопотами и спорами с людьми, хотя уже избавилась от поместья. Но на руках у нее оставался ребенок-калека, а в будущем предстояло переселение в город, от чего она до сих пор воздерживалась.
За несколько дней Томан освоился на новом месте; больше всего ему нравилось уходить в поле. Если светило солнце, он был вполне счастлив в своем уединении. Он от души полюбил мир этой земли, открытой на все стороны. Каждой жилочкою чувствовал он ту жизненную силу, которая тянется к солнцу через все щелки земли, бьет отовсюду, как вода из дырявой бочки.
Наслаждаясь покоем, он не находил времени написать товарищам в лагере. А севши наконец за обещанное письмо, сумел лишь вкратце изобразить новые условия своей жизни.
Ответ Фишера, пришедший немедля, начинался с упреков. Поэтому Томан с досадой отложил его до вечера и убежал на обычную свою прогулку по оврагам и холмам, покрытым уже пожелтевшей травой; дольше, чем всегда, бродил он сегодня в чаще орешника, пронизанного осенним солнцем.
Вернулся – от движения кровь переполнила жилы, мышцы налились легким потом. Умывая руки, подтолкнул в бок Настю:
– Ну!
Девушка улыбнулась.
– Ох, и вспотел я!
Прошелся к окну – мимо нее, упругой телом, – снова вернулся:
– Ты, Настя, разве не потеешь?
– А то как же! Кто работает, тот и потеет.
– Покажись-ка!
Девушка взвизгнула, хотя Томан и не решился стиснуть ее посильнее. Глупо вышло. Скрывая смущение, он отошел к окну, выглянул во двор.
– Да, Настя, скучно тут будет зимними вечерами!
– Ах, нет! Везде жить можно – было б тепло да сытно.
– Будешь приходить ко мне в гости?
– Буду, – просто ответила Настя. – Коли не прогоните.
У Томана сжалось горло, в висках застучало.
* * *
Только вечером, улегшись в постель, Томан внимательнее прочитал письмо от Фишера.
Фишер исписал несколько страниц, по своему обыкновению выспренно сообщая о самых незначительных событиях в лагере.
Кадет Ржержиха наконец-то перебрался в другой барак. Но лучше не стало: избавились от клопа, обзавелись вошью. Вместо Ржержихи к ним пришел «пресловутый лейтенант Влчек». А Влчек, по мнению Фишера, – «ограниченный спесивец и коварный предатель». Поэтому он – хуже, чем циничный, но откровенный Ржержиха. (Фишер издевки ради писал «Зезиха».) Кадеты не хотели Влчека, подозревая «штабные» интриги. Был «грандиозный скандал». Кадет Горак высказал вслух общее мнение – он прямо говорил об австрийских шпиках. Все же «вошь» осталась в «чешской шубе», поскольку для русского начальства «вошь»-то тоже чешская. Нигде ее не хотели принимать. Ржержиха сделался теперь «придворным живописцем» в «штабе». Пишет портрет капитана. Гасека со всеми его «signum laudis» [172]172
знаками отличия (лат.).
[Закрыть] и орденами.
Но, благодаря Томану, в бараке сохранился здоровый дух. Теперь уже не австрияки бойкотируют чехов, а чехи австрияков. Верят, что по примеру Томана и с его помощью тоже добьются возможности работать и приносить пользу. И не будут уже в глазах русских частью австрийского стада. Все хотят по мере сил и возможностей поддерживать деятельность Томана.
Все готово для создания организации по всем правилам. Ждут только известий от Томана. Ждут его приезда. Просят приехать как можно скорее. Он нужен им как председатель. Чтобы придать вес деятельности Томана в глазах русской общественности, надо, чтобы он выступал как председатель чешской организации. Лейтенант Петраш берет на себя обязанности распорядителя. Немало истин придется вбивать в головы русских медведей и глупых иванов. Поэтому необходимо добиться свободы хотя бы для Петраша. Распорядитель, чтоб распоряжаться, должен распоряжаться хоть самим собой.
Томан через силу дочитал это послание до конца; отложив последнюю страницу, он уже исполнился спокойной решимости откровенно написать, чтоб на него, как на председателя, не рассчитывали. Просто не считает себя способным, и точка!
57В конце той же недели октября приехал сам мукомол Мартьянов – приехал, потому что не мог долее удерживать жену в деревне. Мало того – он привез ей настоятельное приглашение на день рождения супруги агронома Зуевского. А Томану просили передать что-то из лагеря военнопленных – что именно, Мартьянов толком не понял, но кто-то, обеспокоенный долгим молчанием Томана, обращался к нему.
Когда хозяин, пышущий могучим здоровьем, появился в обветшалой усадьбе, казалось, ожили даже ветхие угрюмые строения времен генерала Дубиневича, а голос Мартьянова словно выбил искры из осенних гниющих полей. И с Елизаветы Васильевны по приезде мужа словно чудом соскочила вся ее дремотная усталость.
Первым долгом Мартьянов осмотрел все, что было сделано в поместье за лето. Он обходил хозяйство с Гансом и одобрял все его рекомендации. Только раз – когда Мартьянов уже позволил было немцу съездить на склад в земской управе за новой шестеренкой для привода, – он отменил свое распоряжение, вспомнив о Томане и о том, что он сам ему передавал, и решил послать в город чеха.
Ох, как не хотелось Томану уезжать из этого тихого уголка! Но он не осмелился возражать и притворился даже благодарным, когда Мартьянов, вдобавок к распоряжению насчет города, пригласил его с собой к Зуевским. Сомнения Томана он успокоил самонадеянным:
– Мой гость будет и его гостем.
Однако стоило экипажу, увозившему в город Мартьяновых с Томаном, выехать на широкую дорогу – всякое неудовольствие, всякая лень слетели с Томана, как пыль, сметенная ветром. Земля разлилась вокруг спокойной гладью, на которой все предметы надежно укрыты собственной незначительностью, и тягостное недовольство в душе Томана сменилось твердой и радостной решимостью. Он даже ощутил нетерпение. Ему вдруг стало приятно оттого, что он увидится с товарищами, что проведет вечер в русском обществе, – и язык его развязался.
Всю дорогу он занимал Мартьяновых разговором о планах, нарушенных его отъездом из лагеря. Он хвастал даже своей важной ролью в жизни пленных и в доказательство вытащил письмо Фишера. Он старался сделать понятной для Мартьяновых будущую должность Петраша, назвав его секретарем, ловко ввернув при этом, что предвидит немало затруднений оттого, что не будет иметь своего секретаря при себе. И товарищи-де поручили ему добиться вольного положения и для секретаря.
Мартьянов зевал. На пробные шары Томана он проворчал только:
– У Зуевских увидите кое-кого… там и поговорите.
Потом мукомол отшутился:
– Организация – дело противозаконное! Вы ведь пленные! Кто вас знает, куда сердце потянет… К своим, конечно!
По широкой песчаной дороге стали обгонять стадо коров, которое, казалось, плыло, несомое огромным облаком пыли; потом проехали широко раскинувшуюся деревню – всю из бревен, прутьев и соломы, похожую на растрепанное, слепленное из глины гнездо.
За деревней снова открылся распахнутый настежь мир.
Томан, поглядывая на стадо, на деревню, на распахнутый мир, заговорил о богатстве России. Он не скупился на восторженные выражения, и Мартьянову от этого показалось, будто под его тяжестью накренился экипаж.
До места добрались перед полуднем; после долгой отлучки Томан открывал для себя город как новый.
Мартьянов заставил его отобедать у себя, но, едва встав из-за стола, Томан побежал в лагерь.
Солдат у караульной будки, узнав его, от неожиданности даже взял под козырек. На Томана все оглядывались. Сейчас же примчались кадеты.
Им хотелось сразу все услышать, все рассказать, хотелось удержать Томана на весь вечер, немедленно созвать выборное собрание…
Томан светился спокойствием. Он сообщил им, удивленным, что на сегодняшний вечер у него есть важное дело. Тут он как бы между прочим ввернул, что приглашен в один из самых видных домов в городе, уронил намек на «передовых, влиятельных людей», на то, что собирается «позондировать почву» в отношении Петраша и так далее; кадеты попритихли. С этой минуты они больше говорили о Томане, чем о себе, робко расспрашивая о сегодняшнем вечере, значительность которого сделалась им совершенно ясна, несмотря на небрежный тон Томана. Они поняли: Томан занят серьезными делами, потому и скуп на слова, он спешит, а их собрание может состояться и завтра.
– Ладно! – радовались кадеты. – После сегодняшнего собрание получится еще удачнее!
И обещали:
– Уж мы все приготовим как следует!
К Мартьяновым Томан возвратился, ясно представляя свою задачу на вечер, – она вдохновляла его и занимала все его помыслы, словно была частью давно задуманного плана. Ему не терпелось поскорее осуществить ее. Но Елизавета Васильевна собиралась долго, и в ожидании ее Томан развлекал Мартьянова, поверяя ему свои планы.
Мартьянов слушал нетерпеливо и рассеянно отшучивался:
– Хотел бы я знать, кто же или что угнетает вас, господа офицеры? Русский плен? Допустим – но это, пожалуй, довольно легкое ярмо, коли вы можете устраивать политические сборища и заводить политические организации! Лиза! – окликнул он жену через закрытую дверь. – Слышь, Лиза! Франц Осипович ждет! – И снова повернулся к Томану: – Вот где угнетение-то…
Когда Елизавета Васильевна вышла наконец, одетая для вечера. Мартьянов сказал ей:
– Ну вот, Лизанька, а мы с Францем Осиповичем успели перебрать всю чешскую политику!
Дом Зуевских был недалеко – в первом переулке за земской управой. Когда подошли к нему – уже в темноте, – Томана вдруг охватило волнение.
Зуевский вышел встретить их в переднюю – у агронома был такой элегантный вид, такие благовоспитанные манеры, каких Томан никогда бы не предположил у него.
– А я к вам гостя веду, Михаил Григорьевич! – с развязной бодростью, еще в дверях, возгласил Мартьянов, резко отличавшийся своими манерами от Зуевского. – Гостя незваного, нежданного, заграничного!
Зуевский, изображая особенную радость по этому поводу, подвел Томана к своей жене Агриппине Александровне, сидевшей в кресле в углу гостиной; Мартьянов же, как бы извиняясь, с заразительной жизнерадостностью обратился к коменданту, полковнику Гельбергу:
– С вашего разрешения, Родион Родионович… Это инженер, которого вы изволили отпустить к нам, на русскую службу… припоминаете? Для моих надобностей и, так сказать, в мое распоряжение. Вот я и вожу его с собой, как невольника – ха, ха, ха!
Тем не менее в ответ на поклон Томана, державшегося на почтительном расстоянии, комендант нахмурился. Мартьянов спас положение новой шуткой, слышной во всем доме:
– А я говорю вам, Родион Родионович, его нужно всегда иметь на глазах, потому что, сдается мне, это – птичка вроде нашего уважаемого Михаила Григорьевича. Ха-ха-ха! Тоже – ор-га-ни-зация! Угнетенный народ!.. Борьба за право!
Потом, уже с серьезным видом, он прибавил:
– Но вообще-то – спасибо, Родион Родионович, это для меня большая подмога. Покорнейше благодарю!
Томан нашел прибежище у доктора Трофимова, который с большой охотой рассказал ему о лазарете.
– Знакомые ваши давно все разъехались. Снова служат царю! Так что кончилось братание с австрийцами! – Он рассмеялся. – Сестрица Анна Владимировна? Цветет, цветет! А Степану Осиповичу пора бы уже быть тут, – добавил он, вспомнив о докторе Мольнаре. – Он сам лучше всего расскажет о себе.
Зуевский вышел встречать новых гостей – по-видимому последних, которых дожидались. Едва в передней раздались голоса, лицо у госпожи Зуевской посветлело. Она воскликнула:
– Палушины с Соней!
Даже дети Зуевских, до той поры прятавшиеся в каком-то закоулке дома, выскочили на порог – и сразу попали в объятия какой-то девушки… Вслед за девушкой вошел прапорщик, очень подвижный юноша, с какой-то неуклюжей порывистостью во взгляде. Он бросился поздравлять хозяйку дома, в то время как Зуевский вдвоем с другим молодым человеком вводил в комнату сухопарую седую даму. На пороге старая дама отпустила плечо молодого человека и перекрестилась на икону. Потом тяжелым шагом приблизилась к Зуевской и, положив ей на колени маленький сверток – подарок, – поцеловала в щеки, после чего со вздохами тяжело опустилась в кресло.
Госпожа Зуевская, разговаривая с ней, громко кричала ей на ухо.
Зуевский познакомил Томана с девушкой – не очень красивой лицом, но отлично сложенной, что придавало ей особую прелесть, – и с молодым человеком, который вел старую даму.
Молодой человек этот отличался от порывисто-подвижного прапорщика какой-то угловатой, безучастной невозмутимостью. Звали его Коля Ширяев, и он не проявил ни малейшего интереса к новому знакомству. В душе Томана невольно восстало что-то против Ширяева, даже несмотря на то, что Зуевский многозначительно притянул к себе обоих и шепнул со слащавой доверительностью:
– Прогрессивные люди всех стран, соединяйтесь!
О девушке, которая не могла оторваться от детей, Зуевский сказал:
– Это наша Софья Антоновна, моя секретарша, или вернее – сотрудница.
За столом Томану удалось поместиться подальше от этой парочки. Его усадили между седой дамой и молодой женщиной, имя которой он пропустил мимо ушей, и весь облик которой напоминал ему гибкую ласочку.
Старая дама, вдова Палушина, к счастью, не давала рта раскрыть никому из окружающих ее. Не спуская глаз с сына-прапорщика, она всегда находила предлог, чтоб говорить о нем. Пока госпожа Зуевская разливала чай из большого самовара, а Зуевский, обходя гостей с приторной улыбкой, просил у каждого особенного позволения налить ему в рюмку водки или ликера, старая Палушина занималась только сыном:
– Гришенька, не пей много! Гришенька, поправь воротничок! Гришенька, а где же Сонечка?
Всякую паузу она наполняла вздохами:
– Ах, милые, простите матери! Он – единственная радость моя. Единственная гордость! Единственное, что у меня осталось! Гришенька! Смотрю на него – и сердце материнское гордится и радуется…
Через весь стол она с упреком бросила коменданту, сидевшему с видом важным и достойным:
– Родион Родионович, вы отнимаете единственную радость матери-вдовы, Гришеньку моего! Его уже ранили один раз, а теперь, не дай бог, убьют совсем… Сердце матери разорвется… О, если б вы его знали! Как увижу Колю Ширяева – плачу. Как придет Сонечка – плачет вместе со мной. Господи, еще так недавно они играли вон у того забора! Коля и Сонечка тут – а Гришеньки моего нету… Родион Родионович! Не прогневайтесь за правду. Почему же ему, единственной опоре вдовы, раненному, нельзя, как другим, служить в тылу? Почему же ему, студенту, не дадут отсрочки?
Гриша Палушин бросал на мать хмурые взгляды и поддразнивал ее, храбрясь и бахвалясь:
– Мама, ты не понимаешь! Я все равно сбегу. Место молодых – на фронте. Ну, убьют меня, не более того. Другие останутся. Я тоже ведь убиваю немцев.
– Батюшки, послушайте его только! – испуганно ахнула вдова. – Гришенька! А материнского сердца тебе не жалко?
Зуевский, чтобы положить конец ее вздохам и перевести разговор, обратил внимание Палушиной на Томана, сидевшего рядом с ней.
– Наталья Ивановна, – весело вскричал он, – оглянитесь! Мы поймали одного немца. Ну-ка проберите его!
Томан подлил масла в огонь всеобщего веселья, защищаясь с неловкой серьезностью.
– Да нет, – краснея, возразил он. – Я не немец. Я чех, славянин.
– Врет, матушка, врет! – весело кричал Зуевский. – Он австриец!
Старая дама молча, неприязненно смерила Томана взглядом.
– Вот как, – укоризненно проговорила она затем. – Так это вы ранили моего Гришеньку? О, боже мой! Зачем вы сражаетесь против нас?
– Наталья Ивановна! – смеясь, крикнул ей через стол Мартьянов. – А ведь этот немец, что рядом с вами, – он – командир наших врагов! Он и в плену зубки показывает. Какую-то борьбу тут затевает…
Палушина не слушала его.
– Скажите же, – с непоколебимой серьезностью нацелилась она на растерявшегося Томана, – скажите, ну зачем? Зачем вы напали на нас, на православных? Неужели мы не приняли бы вас как гостей, если б вы пришли с миром, по-христиански? Мало ли у нас разных ваших немцев! Пришли к нам – многие, пожалуй, неимущие, – но пришли мирно! И живут у нас лучше, чем наши, православные.
Из щекотливого положения Томана вывел сам Гриша Палушин: он энергично отвлек его от чересчур разговорчивой мамаши. Но Гриша мог разговаривать только о войне. Узнав о месте и времени пленения Томана, он переполошил всех гостей внезапным ликованием:
– Послушайте, да ведь это же при мне было! Ну да, с нами был Варшавский полк. Дамы и господа! – кричал он всем. – Мы пятьдесят тысяч пленных взяли! Честное слово!
Матери он объяснил:
– Мама, да ведь я этого австрийца чуть ли не сам и поймал.
И рассмеялся:
– Вот каковы мы, русские! Вытащим неприятеля из окопов – и, пожалуйте, милости просим к нам на чаи!
Потом кольнул Томана острием неприязненности:
– А у вас нашего брата голодом морят за колючей проволокой. Я-то знаю!
Он не желал слушать возражений и, не дав Томану слова сказать, принялся описывать ту битву.
От Палушина Томана освободила какая-то черная бородка, с гибкой учтивостью всунувшись между ними:
– Позвольте заметить… Преподаватель женской гимназии Галецкий… Я бывал, знаете ли, у вас в Вене. О, какой город! Камень! Памятники! Таковы и все ваши города. У вас нет отсталых, глухих деревень – нашего бескультурья…
Улыбаясь, он заглядывал Томану в глаза участливо и доверительно:
– Wissen Sie [173]173
Знаете ли (нем.).
[Закрыть], я видел разницу между двумя мирами – Европой и Азией. И понимаю, почему вы нас бьете. Зачем лгать самим себе? Я высказываю свое убеждение: вы нас бьете по праву. В природе побеждает сильнейший…
– Например, тигры, египетская саранча и чумные микробы, – с легкомысленным коварством подхватил Коля Ширяев, присаживаясь поодаль.
– Но, Коля, сравнение неудачно! Война с немцами – здоровая школа, лекарство от нашей обломовщины…
– Володя, – скользнул меж спорящих откуда-то сбоку гибкий ласочий голосок, – опять ты увлекся политикой. В нашем кружке это допустимо, а тут – дамы… – «Ласочка» подала Томану мягкую улыбку: – Господин офицер и не понимает твоей русской политики…
– Моя жена, – угрюмо представил ее Галецкий и сейчас же отошел.
Томан очутился с глазу на глаз с госпожой Галецкой; он чувствовал, как обвивают его бархатные слова и улыбки этой дамы.
– Европейцам трудно дышать в атмосфере нашей отсталости, – заговорила госпожа Галецкая, и слова ее были, как кошка, крадущаяся по мокрому двору. – Любому русскому болвану разрешено тиранить пленных. Не правда ли?
С тонким пониманием она дала Томану возможность выговориться. Она отсела с ним в сторонку и терпеливо, внимательно, кротко слушала его речи о чешском вопросе, нимало не интересуясь им и порой даже не понимая, что он говорит, – русский язык Томана был далек от совершенства. Наконец когда ей показалось, что он высказал уже все, она, не погашая выражения заинтересованности в красивых глазах, показала пальчиком на его петлицы:
– А это – какое звание? И как оно будет по-вашему?
Австрийская форма решительно нравилась ей больше немецкой:
– Элегантнее!
Когда же Томан сказал, что, будучи славянином, носит эту форму без всякого удовольствия, она и это поняла сразу и полностью.
– О, я знаю славян! – воскликнула она. – Русские много сделали для славян, да и сейчас воюют за них.
Она кокетливо покосилась на Томана и спросила:
– А бывал ли наш славянин в русской православной церкви? Не был?..
И, обратившись к Соне, к Палушину и Ширяеву, воскликнула:
– Знаете что? Поведем завтра господина офицера в церковь! Завтра, господин… простите, как звать вас по имени и отчеству?
– Франц Осипович.
– Франц Осипович… Я правильно произношу? Франц Осипович, завтра заходите за мной. Обязательно! Все равно, придут эти люди или нет. Буду ждать!
Томан, ободренный беседой с этой женщиной, заговорил с Мартьяновым, Зуевским и Трофимовым о деле Петраша. Но комендант, сидевший в конце стола, так наглухо замкнулся в своем достоинстве, что Томан не решился говорить об этом слишком громко. Мартьянов ловко помог ему.
И тут комендант вдруг заявил:
– Я, как солдат, не могу одобрить политики в среде пленных. Правда, что так называемым славянам предоставляются льготы. Но это лишь портит многих. Нарушается справедливость: все ведь были взяты в плен на той же самой войне – конечно, благородно, в честном бою. Поэтому я считаю, что им надо создать условия человеческие, достойные офицерского звания, и пользоваться льготами они должны в равной мере. Что, если б немцы таким же манером начали разлагать наших пленных?
Трофимов зевнул; подсев ближе к Томану, он проворчал:
– Сам-то он немец!
И развязно через весь стол крикнул коменданту:
– Родион Родионович! Известно ведь, что немцы сами, во всеуслышание, объявили все нравственные законы человечества пустыми словами!
Госпожа Галецкая, недовольная тем, что от нее отвлекли Томана, нахмурилась:
– Ах, бросьте вы вашу политику!
Муж ее кисло улыбнулся.
«Болтовня, голубчики, болтовня», – говорили Томану его прищуренные глаза.
– А я согласен с Петром Михеевичем, – присоединился к Трофимову Мартьянов. – Если эти самые славяне и австрийцы хотят работать на нас добровольно, – что ж, это, пожалуй, вполне благородно с их стороны. А помешать благородным намерениям мы не имеем права. Это ведь нам, русским, на пользу. Добровольно-то работают лучше, чем по принуждению. И нет тут ничего безнравственного. В конце-то концов мы их и заставить могли бы. Пленные ведь!