Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 48 страниц)
Поезд все стоял.
Доктор Мельч протер глаза, как проснувшийся ребенок, и бодро вскочил с громогласным:
– Gehorsamst guten Morgen! [71]71
Покорнейше – с добрым утром! (нем.)
[Закрыть]
Потом, подставив голову раннему солнышку, он отряхнул от пыли прядку волос, выбившуюся из-под бинтов, и застегнул безупречно тугой воротник своего мундира.
Почувствовав на себе пристальный взгляд солдата, заглянувшего в вагон, Мельч просто так, от жизнерадостности, напустился на него:
– Смирно! Как звать?
Солдат испуганно вытянулся:
– Осмелюсь доложить, Беранек Иозеф!
– Иозеф? А я вот – Петр, сиречь камень… И посему – кру-гом, барашек, искупающий грехи всего мира [72]72
Петр (от греч. petra) – стена, утес, каменная глыба. Барашек, агнец (по-чешски «беранек») – по христианскому учению – символ Иисуса Христа, искупающего грехи человечества.
[Закрыть].
Перед вагоном, образуя фон всей картины, тянулась коричневая дощатая стена. Большие белые буквы на ней кричали милым, родным языком:
FÜR KRIEGSGEFANGENE [73]73
Для военнопленных (нем.)
[Закрыть]
Пленные, которых как бы вытряхнул из вагонов промчавшийся санитарный поезд, теснились теперь перед этой стеной, а русские солдаты, крепко проспавшие ночь на голых нарах, наводили порядок, криком пугая пленных. Это не помешало им, однако, показать путь к вмазанным в стену котлам, из кранов которых тек кипяток. В одно мгновение непрестанно увеличивающаяся толпа осадила краны.
Мельч, разглядев пар над котелками выбравшихся из свалки пленных и заметив между ними знакомое лицо, повелительно крикнул:
– Беранек Иозеф!
– Hier! [74]74
Здесь! (нем.)
[Закрыть]
Мельч велел одному из кадетов собрать у офицеров все котелки и передать их Беранеку; сам же приказал:
– Беранек Иозеф! Кру-гом! Воду!
И смотрел ему вслед, пока Беранек, гордый поручением, бежал опять к толпе. Потом, когда поезд двинулся, он медленно расстегнул мундир и лениво начал его снимать. Тут он заметил русского солдата, который вылезал из темного угла на нижних нарах, и удивился – он и знать не знал, что у них такой гость. Отодвинувшись от солдата – а тот потащил за собой с нар еще и винтовку со штыком, – Мельч брезгливо поморщился. Дернув за рукав лейтенанта Гринчука, он спросил:
– Это что?
– Иван, – объяснил Гринчук.
– Так ты Иван? – воскликнул Мельч. – Прелестное имя. И сам молодец! И не стыдно тебе быть москалем? Ты откуда, Иван?
Гринчук по-русски повторил вопрос.
– Из Москвы, – объявил Иван, утирая нос.
– Далеко она?
– Недалеко. Верст двести.
– Ну, совсем рукой подать, – весело подхватил Гринчук. – Вот так совпадение! А знаешь ли, Иван, мы ведь туда и едем. Говорили, жинка твоя скучает…
– Гыы, – расплылось красное лицо Ивана. – Баб у нас много, про всех хватит. Вы к нашим, мы к вашим!
За такой ответ, переведенный ко всеобщему веселью, Мельч наградил Ивана сигаретой.
– Харашо! Ничево! – смеясь, промолвил он.
Гринчук непринужденно повернулся спиной к лейтенанту Томану, который только сейчас поднялся с нар. И все-таки Томан начал было:
– Россия…
Офицеры сделали вид, будто никакого Томана тут и нет, а Гринчук на первом же слове разбил его попытку вмешаться в разговор.
– Эй, Иван Иваныч, земляк! – воскликнул он. – Россия-то большая, порядку в ней лишь нет – так? У нас это каждый ребенок знает. Смотри, Иван, вот я украинец. И здесь – наша Украина, верно?
– Украина, она и есть Украина.
Иван сжимал губами дареную сигарету и соображал, у кого бы попросить огоньку. Он огляделся и, заметив Томана, обратился к нему.
Пока Томан давал Ивану прикурить, офицеры молча смотрели в сторону. Но только Иван жадно затянулся, возобновили беседу с ним.
– Иван, царь-батюшка бежит, но ты, как я погляжу, парень умный. Скажи, пошел бы ты к нам в плен?
– Гы-ы… Кому ж охота помирать-то! Гы-ы… – хитро ухмыльнулся Иван. – Вот вы ведь тоже в плен пошли. В плену-то хоть голова цела…
Гринчук опять поспешил оттеснить Томана от стоявших вокруг Ивана, но слов Томана он заслонить не мог.
– Каж-дый… боится смер-ти… и офицеры, – тщательно выговаривая русские слова, сказал Томан из-за спины Гринчука.
Тот нарочно помолчал, потом со злорадной четкостью перевел эти слова на немецкий и с деланным безразличием снова пустился в разговор.
– Иван, земляк! – хлопнул он солдата по плечу. – Скажи-ка нашему господину капитану, будет опять революция? Как в японскую, а?
– Да что… Будет, видать…
– А когда будет?
– Леший ее знает. Может, сразу… как войну кончим.
– Ну, это будет поздно, Иван. Этак тебя на войне и убить успеют.
Иван выплюнул табачные крошки, попавшие на язык. Потом глубоко затянулся и с минуту лениво смотрел на полоски полей, мелькающие, как спицы огромного колеса. Вдоль железнодорожной насыпи, рядом с поездом, катилась телега. Ленивое лицо Ивана вдруг озарилось беспечным озорством.
– Эй, дядя! – заорал он. – Поддай! Кто скорее? Ха-ха-ха!
Когда телега, отстав, скрылась из глаз, Иван впал в прежнее безучастное состояние и, поглядев искоса на Гринчука, сказал:
– У вас, господин, офицеры не то, что наши. С нашими-то потолкуй поди! У вас легко революцию делать.
Гринчук перевел это, и офицеры неудержимо расхохотались.
– Эх, Иван, земляк, нам революцию делать не надо. У нас, Иван, свобода. Дай вам бог такого царя, как наш. Он воюет за то, чтоб наша свобода была и у вас.
Иван устало зевнул и оглянулся, отыскивая свободное местечко на нарах – сесть. – А у нас, – он еще зевнул, – полиция есть…
– У нас тоже… Австрий-ская, – опять подал голос Томан.
– Тьфу! – обозлился Гринчук, забывший на сей раз повернуть к нему спину.
Он даже побагровел до корней волос и несколько секунд, казалось, задыхался. В эту минуту всем очень хотелось, чтоб вагон остановился и можно было бы разойтись.
10Едва Иозеф Беранек сделал несколько шагов с офицерскими котелками, как почувствовал на своем плече чью-то руку.
– Куда же вы задевались?
Беранек оглянулся и сразу стал серьезным.
– Ну, вот он я, – сдержанно ответил он и прибавил шагу.
Он шел, полусогнув тощие ноги – как измученная лошадь на пахоте.
Плотная стена спин перед кранами заставила его остановиться. Беранек, хоть и не оглядывался больше, чувствовал сзади этого задиру.
– Как зовут-то тебя?
– Меня?.. Беранек.
– А до армии кем был?
– Я?.. Кучер.
Беранек увернулся от какого-то человека и протолкался глубже в толпу.
– А унтер ваш кто?
– Унтер-офицер? Он – учитель.
Беранек уже раз десять уступал кому-то дорогу, раз десять пытался ввинтиться в толпу в поисках местечка, где мог бы перевести дух от этих расспросов.
– А лихой у вас лейтенант! Говорят, он целую роту к русским привел!
Тут Беранек круто повернулся:
– Ну и глупости болтают! Благо его тут нету… А в плен он попал точно так же, как и вы, и все прочие! Мог бы убежать – и убежал бы, как все.
– Ладно, ладно, не ершись, тоже сыщика нашел!
Беранек демонстративно оглянулся на офицерские вагоны. Младшие офицеры уже умывались, сливая друг другу. Беранек энергично начал пробиваться вперед.
– А работал где?
– Я? Как это где?
– Ну, до армии-то?
– До армии? Да вы все равно не знаете. В императорском имении.
Последние слова Беранек произнес многозначительно. Назойливый собеседник посмотрел на него с явным уважением.
– Тогда тебе хорошо, – сказал он. – Наверняка домой поедешь.
– Я нашего барина вожу.
С этими словами Беранек выискал взглядом в толпе двух кадетов и, хотя они вовсе на него не смотрели, издали откозырял им с гордым рвением.
– А меня Гавлом звать, – не отставал любопытный. – Работал в Праге, на Манинах [75]75
На Манинах – улица в Праге, где находятся бойни.
[Закрыть]. Да для меня-то работа везде сыщется. После войны еще просить будут: людей-то повыбьет, а работы много наберется… Вон бойня какая…
– Это верно…
Гавел увязался за Беранеком, спешившим назад, но, завидев унтер-офицера Бауэра, с возмутительной уверенностью вспрыгнул к нему в вагон.
* * *
Бауэр, о котором уже было известно, что он по профессии учитель, сидел, окруженный пленными, у самых дверей теплушки. Он читал вслух русские надписи; чехов забавляли непривычные русские буквы и что-то непостижимо родное, мелькающее порой в звучании слов. А Бауэр умел еще и объяснить многое из того, что их окружало. Интересные вещи продолжал он рассказывать и тогда уже, когда перед ними в беспокойном однообразии поплыли, утомительно чередуясь, зеленые леса, поля и пустоши, одинаково серые, беспорядочно разбросанные деревни и одинаково унылые в своей пестроте большие стада коров.
Беранек, недовольный тем, что Гавел занял место возле его взводного, пристроился к неразговорчивому крестьянину, которого со вчерашнего уже вечера величал «пан Вашик». Они степенно беседовали о полях, проплывавших мимо, в то время как остальные, подстегнутые объяснениями Бауэра, выхвалялись своими знаниями и наперегонки спешили выложить все, что когда-либо слышали, читали или учили о России. Бауэр же спокойно выслушивал всех, поправлял и дополнял их сведения.
Под конец он как бы мимоходом заметил:
– Надо знать – Россия величайшая империя в мире.
– А как велика-то?
– Двадцать два с половиной миллиона квадратных километров.
Эта цифра ничего не говорила.
– А в Австрии сколько?
– Полмиллиона с лишком: точнее, шестьсот двадцать пять тысяч.
Несколько солдат невольно расхохотались; но один тщедушный и очень подвижный пленный будто бы обиделся этим смехом.
– Великан, да на глиняных ногах! – хмыкнул он.
Смеявшиеся подняли брови, замолчали – осторожности ради. Впрочем, все давно заметили, что этот тщедушный человечек всякой, даже очень сдержанной похвале великой славянской державе противопоставляет преимущества Германии. Делал он это с простодушной уверенностью в своей правоте. Как выяснилось, он был портным и объездил почти все крупные города Германии. Он любил приводить цифры. В сопоставлении с его опытом и с цифрами, которые он выбрасывал, как игрок карты, осторожные и общие слова о России не могли не казаться пустыми.
– Сколько в России населения? – спросил Гавел, умышленно пойдя с этого козыря.
– Сто тридцать миллионов.
– Сколько?! – закричали его сторонники, изображая недоверчивое удивление и плохо скрывая свой восторг.
Бауэр с безразличием специалиста повторил:
– Сто тридцать миллионов.
Наступило молчание.
Потом Гавел торжествующе бросил портному:
– Ну что? Много славян-то, а? Как мух!
– А немцев сколько?
– Шестьдесят миллионов.
– После этого куда же мы лезем-то!
Стали насмехаться над портным, сознавая себя в большинстве. И хотя фамилия портного была вполне славянская – Райныш, его обозвали «немцем» и, распалясь, все жарче нападали на него. Вдруг, в разгар шума, Гавел крикнул:
– Стой! Докладывайте! Одни ли тут чехи?
– А что? – невольно вырвалось у встревоженного Беранека.
– А то, что надо держать ухо востро, пан Беранек! Не то скоро всякий осел под чеха перекрасится.
Райныш, поняв, что такое подозрение обращено к нему, покраснел.
– Я-то чех! – сказал он; потом, поколебавшись, смущенно добавил: – А вот Гофбауэр – немец… Но он мой товарищ… социалист…
– Этот? – Палец Гавла уставился прямо в испуганное лицо. – Социалист? Нике бемиш? [76]76
По-чешски не понимаешь? (искаж. нем.)
[Закрыть] Ну и пусть себе лежит. Пусть смотрит. И смотрит ведь, а? Камарад, геноссе! Ден Либкнехт кенст… [77]77
Камарад, товарищ! Либкнехта знаешь? (искаж. нем.)
[Закрыть] знаешь?
Немец Гофбауэр, такой же тщедушный, как и Райныш, вылез теперь из темного уголка. Скрестив руки, он чесал себя под мышками и с улыбкой смотрел на Гавла.
– То-то же! – похлопал Гавел его по плечу. – Я и говорю… их заг'с аух, что Либкнехт единственный порядочный немец на свете. Единственный, который вполне мог бы родиться чехом. – Тут он обернулся к Раинышу. – Скажи ему это! Заг им.
Но многие начали громко роптать:
– Ну да! Здесь-то прикидывается невинным младенцем. А каков был, а что делал у нас? Небось то же самое, что спокон веку делали все немцы в Чехии!
– Оно и видать, что социалист. Вон даже вагон с нами делить хочет.
Беранек, видевший со своего места только профиль унтер-офицера Бауэра, сказал, степенно обращаясь к Вашику:
– Социалисты! Много они добьются!.. Это все для глупых бедняков, которых умные на удочку ловят.
И он был доволен тем, что сумел складно выразить все так, как об этом слышал.
11На большой станции, за дощатым забором, пленным выдали похлебку в ведрах, куски черного мяса, хлеб и еще какие-то консервы, с которыми они долго не знали, что делать. Пока одни еще разбирали с бою деревянные ложки, какая-то женщина средних лет, с меланхолическим и равнодушным лицом, раздавала почтовые открытки. Пленным казалось невероятным, что эти невзрачные листочки способны проникнуть через фронт, в тот мир, который отсюда виделся им как бы на другой планете.
Иозеф Беранек сидел возле штабеля шпал и писал чужим карандашом, слишком хрупким по его руке:
«Целую руки, барин…»
Позже, вспоминая об этом, он рассказывал, что и эти-то три слова не успел дописать, потому что увидел в эту минуту лейтенанта Томана.
И самому Томану он потом с душевной гордостью говорил: «Я-то еще ночью узнал пана лейтенанта вместе с паном капитаном. Но пан лейтенант меня не видел…»
А у Томана дрожал подбородок – так он обрадовался встрече, и лицо его было как водная гладь после бури. Один за другим подходили к нему, останавливали его люди, с которыми он бегло познакомился вчера. Гавел с озорным молодечеством щелкнул перед ним каблуками и просил «зачислить» его в команду.
– Компани комплетт, вир рюккен эрфольграйх фор! [78]78
Рота укомплектована, мы успешно продвигаемся! (нем.)
[Закрыть] – воскликнул он.
Постепенно вокруг Гавла, лейтенанта Томана и унтер-офицера Бауэра собралось порядочно вчерашних знакомых. Они ходили по пятам за обоими вновь нашедшими друг друга приятелями и, подстрекаемые Гавлом, от избытка жизнерадостности, шумели вовсю. Эти люди с веселой демонстративностью тянулись перед каждым офицером, говорившим по-чешски. Они даже развлекались тем, что выискивали таких офицеров среди прогуливавшихся по станции, – а их было немало, – и, чутко прислушиваясь к говору толпы, с упоением кидались к каждой новой жертве.
– Вон сколько наших! – переговаривались они между собой с доверительной общительностью; потом, распалясь, стали уже громко выкрикивать эти слова. В конце концов Гавел начал даже издали окликать встречных знакомых:
– Наша взяла!
Если кто старался уклониться от их озорных приставаний, того сейчас же причисляли к немцам или австриякам.
Настроенная таким образом, компания Гавла становилась все смелее. Они заходили все дальше и дальше, прогуливаясь, все более приближались к просторному зданию вокзала. Одно время внимание их приковала к себе зеленая насыпь поодаль – по ней, куда-то к лесу, мирно катилась длинная вереница пустых грязно-красных товарных вагонов; сверкали колеса и рельсы, а на вагонах были новые белые надписи, видные далеко в зеленых лугах. Небольшой отряд русской пехоты, по двое в ряд, проходил по железному мостику над путями. Пленные провожали глазами этот отряд, пока он, мерно покачивая длинные тонкие жала штыков, не скрылся из виду на уходящей вдаль шумной дороге.
– Винтовки у них тяжелые, – заметил Беранек тоном знатока, – зато лучше стреляют, чем наши.
Остановились, наблюдая за тем, как бродит паровоз по сплетениям путей, шипя и давя рельсы и шпалы своим гигантским полнокровным телом.
– Вот это машина, черт возьми!.. Куда нашим…
Сторонкой обошли паровоз, потом отважились ступить на дорожки коротко подстриженного скверика; и там, в укромном уголке, совершенно неожиданно для себя, увидели кучку пленных; эти пленные толпились вокруг ларька, доверху наполненного румяными, отлично выпеченными булочками, яйцами, колбасами, жареными курами и прочими деликатесами, которых солдаты давно уже не видели в таком изобилии.
Гавел тотчас подскочил к этой толпе и крикнул, сверкнув глазами:
– Видали, как немцы славянский хлебушек жрут!
С силой протолкавшись к ларьку, он заявил:
– А ну-ка посторонитесь! Что угодно купить, пан лейтенант?
И Гавел без зазрения совести сгреб несколько булочек прямо из-под носа двух кадетов.
– Что, пан кадет, объедаем голодную Россию, а?
Оба кадета строго нахмурились, и все лица вокруг выразили недоброжелательство.
Но Гавел не замечал ни выражения этих лиц, ни смущения Томана и Бауэра; он громко крикнул солдату рядом с ним:
– Не горюй, солдат! Все хорошо! Abgeblasen! [79]79
Отбой! (нем.)
[Закрыть]
Какой-то ефрейтор нарочно толкнул Гавла плечом:
– Вот что, солдат, вы тут не толкайтесь и не орите глупости.
– А почему же это я за свои деньги не могу распоряжаться в завоеванной России, проше пана?
– Weg! Platz! [80]80
Прочь! Дайте дорогу! (нем.)
[Закрыть] Бросьте, ребята! – закричали вокруг, но ближайшие из кричавших тотчас умолкали, как только к ним поворачивался Гавел.
Ефрейтор, говоривший по-польски, сдвинул фуражку на затылок:
– Видали, пан кадет, теперь вы понимаете, почему и мы здесь очутились…
Гавел моментально обернулся к нему:
– И почему же?
– Хватит! – крикнул кадет. – Прошу вести себя прилично – и дайте пройти!
Гавел, не сводя глаз с ефрейтора, послушно пропустил обоих кадетов. Но не успели они выбраться из толпы, как кто-то сзади сказал:
– А у нас чехи тоже сдались добровольно.
– Где это «у нас»?
Гавел повернулся на голос молниеносно, но никого не застиг.
– Об этом уж, братцы, каждого из нас трибунал спросит, – раздался еще чей-то голос поодаль.
Гавел бросился на говорившего, как ястреб на добычу. Толпа заволновалась, поднялся многоголосый бурный ропот; перепуганный продавец пронзительно звал полицию.
В одну минуту вокруг Гавла стало пусто. С ним остался только Томан, не успевший еще уплатить продавцу.
Русские солдаты принялись загонять к вагонам любопытных, сбежавшихся было поглазеть на скандал.
Гавел, даже под штыками, неторопливо шел рядом с Томаном, покачивая мощными плечами, и все горланил:
– Я ему покажу трибунал, сопляку! Я ему покажу чехов! Мы все сюда попали точно так же, как и они. Как наши господа-командиры! Прошляпили там где-то наверху, а мы отдувайся! Нет, с нами им теперь кашу не сварить. Форвертс так форвертс [81]81
Вперед (нем.).
[Закрыть], а аусхальтен так аусхальтен! [82]82
выдержать! (нем.)
[Закрыть]
Похоже было, будто этот опасный горлопан ведет под конвоем или преследует краснеющего лейтенанта, которого по виду не отличишь от рядового. Офицеры полезли в раскрытые двери теплушки, чтоб сверху лучше видеть. Вдруг доктор Мельч хлопнул себя по ляжкам:
– Ой-ой-ой, опять это Schuß! – вскричал он. – Раз-два, горе не беда! Ну, Gott sei dank! [83]83
Слава богу! (нем.)
[Закрыть] Свой свояка видит издалека, и да здравствует правое дело!
– Где скандал, там и наши! – процедил сквозь зубы лысый обер-лейтенант Кршиж и, отойдя к своему месту, сел на разостланную шинель.
– Более того, отче, более того: где Schuß – там и срам, а где срам, там и Schuß.
Молодые кадеты проталкивались, чтоб поближе разглядеть своеобразную парочку.
12Унтер-офицер Бауэр пригласил Томана в солдатский вагон просто от растерянности, потому что так стоять, как они стояли, – осажденные враждебным любопытством, и не могли ни разойтись, ни найти нить разговора, – так стоять дольше было невозможно. Вопреки ожиданиям, Томан согласился на робкое предложение Бауэра.
Гавел же и не ждал ничьего приглашения, а последовал за ними, как будто это само собой разумелось.
В вагоне было полно солдат, укрывшихся здесь так же, как они. Бауэр сразу сообразил, что в этих обстоятельствах, раз уж ему не удалось отделаться от Гавла и Томана, лучше бы оставаться снаружи, но сейчас невозможно было выйти из вагона. Все трое оказались замкнуты в кругу нерешительного молчания.
Гавел, по-прежнему не обращая внимания ни на кого и ни на что, еще смелее продолжал свой задорный монолог:
– Нам-то уж нечего проигрывать, верно, ребята? Какой, к лешему, трибунал! Мы ведь чехи, не так ли?
Такая горячая защита чешской чести подбила даже Иозефа Беранека вставить укоризненное слово:
– Я был на фронте с самой мобилизации, дважды ранен… Ну, тут мы побежали, так ведь не могли же мы одни…
– Я лично мог, пан Беранек. И ты, Зеппль [84]84
Сокращенное на австрийский лад имя Иозеф.
[Закрыть], тоже, а? – обратился Гавел к немцу Гофбауэру.
Гавел расправил плечи и в самые глаза удивленного Гофбауэра бросил, выговаривая нарочито вульгарно:
– Брешут, мол, плохо мы воюем за родину, Herr Seppl, хёрст [85]85
От hörst – слышишь (нем.).
[Закрыть], камарад? Мол, криг [86]86
От Krieg – война (нем.).
[Закрыть] этот самый шлехтмахен [87]87
От schlecht machen – делать плохо (нем.).
[Закрыть], это мы, значит… Только все это блёдзинн [88]88
От Blödsinn – идиотство (нем.).
[Закрыть], верно?
Озираясь, он добавил с хитринкой:
– Родину-то свою мы защищать будем, верно? Не скотина же мы бессловесная, безродная! Ведь мы в вашей школе учились, пан унтер-офицер!
Бауэр нахмурился и проворчал – только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь:
– Конечно, не могли же мы сделать больше, чем сами немцы…
– И меньше немцев не делаем, правда?
– Да и зачем нам делать больше?
– Слыхали, пан Баран, или как вас – пан Овечка?.. Н-да, любезный пан Овца, тяжелое это, знаете ли, дело. Люди-то уже выучили историю чешского народа и до самой войны боролись славно, как наши праотцы, а тут вдруг… Неладно получается, брат, неладно. Ну, что бы кто мог, к примеру, сказать, если б вдруг случилось такое несчастье и один из «возлюбленных народов наших» заявил: «Мы в эту игру не играем!»
– Да что бы сказали, – вставил бесцветным голосом Вашик. – Нечего им говорить. Они и без разговора могут повесить человека по военной статье.
– А пан-то прав. Но оставим это, пан Овца или Баран. Знаем, знаем, что почем!..
Лица солдат, согнанных в вагоны и, как им казалось, униженных этим, постепенно прояснялись. Невысказанное единомыслие сгрудившихся в этом замкнутом пространстве – единомыслие, центром притяжения которого явно были туманные шуточки и намеки Гавла, несдержанные и разудалые, – воспламенило простые души. Их нерешительный протест все более явно клонился на сторону этого буяна – сначала это выразилось, правда, лишь в грохоте согласного смеха, которым солдаты прикрыли свой восторг по поводу удачного прозвища «Овца». Так постепенно рассеивалось хмурое настроение; люди смелели.
Теперь Гавел во всю ширь расправил плечи и, повернувшись к дверям, запел:
Вейся по кругу, алый платооок,
Алый платочек, алый платооок,
Гонят нас в тартарары, братцы, за чтооо?
Не знаем, за что – знаем, за чтооо…
– А знаете что?! – вскричал он, оборвав песню и круто обернувшись. – Вот оно у меня, черным по белому – для пана лейтенанта и пана унтер-офицера… И в общем, для всех образованных и сознательных!
Он вытащил из внутреннего кармана газету и развернул ее.
При взгляде на газету Беранеку почему-то вспомнились желтые петлицы ефрейтора и его предостерегающее: «Achtung…»
И сразу каким-то чужим показался Гавел Беранеку. А черные газетные буквы стояли в ряд, чужие и твердые, как камни на пашне. И Беранек, как ни старался отвернуться, прочитал:
ЧЕХОСЛОВАК
В первую минуту любопытство солдат ограничивалось наблюдением за лейтенантом и унтер-офицером.
Глаза у Томана рассыпались тревожными искрами; сначала они пробежали заголовки, потом полетели со строчки на строчку – как листок, гонимый ветром, цепляющийся за бугорки в поле.
Бауэр, напротив, сохранял видимость равнодушия и степенного спокойствия; поймав ненароком взгляд Беранека, он произнес:
– Читать разрешается все, даже русские газеты.
Только после этих слов любопытство людей обратилось уже непосредственно на газету в руках Томана. Им очень хотелось расспросить его самого, но деликатность не позволила им этого, и они насели на Гавла:
– Что это? Что там написано?
Гавел, заслоняя газету то грудью, то спиной, оттеснял любопытных:
– Тише, черти!
Ответил солдатам Томан сам. Голос его был странно неустойчив.
– Это – газета… которая издается… в России. В ней, как во всех русских газетах… пишут, конечно… против Австрии и Германии…
Он начал, стараясь выдержать равнодушный тон, но последние слова были горячи, как несмазанные подшипники. Томан не мог долее сдерживаться.
– Вот: чехов освобождают!.. – выкрикнул он.
– Правильно делают, – проговорил кто-то серьезно. Теперь всем стало как-то легко, словно с этими словами всякая тяжесть ушла из их груди.
– Читайте вслух! – кричали Томану. – Читайте!
– Разрешите, пан лейтенант, – сказал Гавел и с торжественной решимостью взял у него газету. – Внимание! – Он стал читать уже совсем другим, не тем вульгарно-задорным тоном, каким говорил прежде; теперь он декламировал с чувством: – «Взор застилает слезами, в глазах темнеет, во рту собирается горечь, сжимаются кулаки, а губы шепчут библейские слова, адресуя их Вене, всей Австрии, всем пособникам ее: да падет на вас наша кровь! Кровь закипает в жилах, сжимаются кулаки, а душа призывает, не может не призывать к отмщению каждого честного чеха и словака. Так вот в чем подлинная «благородная цель войны», на которую призвал к оружию «свои народы» умирающий в маразме старец на троне дунайской империи, который ни разу не выполнил своего слова, своих клятв…»
– Вот как, – воскликнул Гавел, опустив газету, – вот как обращаются к нам родина и народ!
Родина и народ! В этих двух словах Гавла явственно слышался двойной удар сердца, биение жаркой крови, ладанный дым, дважды сорвавшийся с раскачивающегося кадила, два крыла, решительным взмахом вознесшие душу на головокружительную высоту.
– Так-то, господа братья и товарищи, – еще торжественнее произнес этот удалец. – Вот это я называю национальной честью и убеждением!
Честь и убеждение! В двух этих словах – грудь как скала, противостоящая буре; два копья глубоко вонзились в землю, брошенные с размаху.
Гавел ошеломил своих слушателей, поразил, взволновал их, поверг в смятение.
– Так-то, – в третий раз заговорил он. – Это было во-первых, а сейчас еще будет во-вторых. Внимание!
И он прочитал дальше:
– «О с в о б о ж д е н и е наших пленных земляков!
Нам только что стало известно, что вопрос об освобождении пленных чехов [89]89
Весной 1916 года правление Союза чехословацких обществ в России (см. преамбулу) возбудило перед русскими властями ходатайство об освобождении военнопленных чехов и словаков, «доказавших свою преданность славянской идее и имеющих поручительство чешско-словацкой организации» с целью использования их главным образом на работах для нужд фронта. Вскоре был разработан проект «освобождения» лояльных в отношении к России военнопленных славян, который предусматривал зачисление их в разряд «трудообязанных» без права оставления ими работ, к которым они будут привлечены. Несмотря на то что выходившие в России чехословацкие газеты не раз писали об освобождении как о деле уже решенном, проект положения об освобождении военнопленных славян так и не был утвержден ни царским, ни Временным правительствами.
[Закрыть] находится в заключительной стадии и что в ближайшее время освобождение будет осуществлено в широких масштабах. Таким образом, сами собой снимаются замечания по этому вопросу, опубликованные в последнем номере «Чехословака». Основной принцип освобождения чехов и словаков заключается в том, что освобождаться из плена будут лишь те, относительно которых Союз получит уверенность, что они готовы честно исполнять долг сознательного славянина и подчиняться распоряжениям Союза. В большинстве случаев право свободного передвижения будет ограничено территорией той или иной губернии. Само собой разумеется, что одним из условий является согласие отпущенных из плена вносить определенный взнос на нужды Союза. По всем делам, связанным с освобождением, обращайтесь в правление Союза чехословацких обществ в России, Киев, Владимирская, 43».
– Ну вот, теперь – вольно!.. Поняли, пан Овца? Не забудьте: Союз чехословацких обществ в Киеве. Там, значит, наши вожди. Ясно?
Беранека сперва охватило сильное тоскливое смятение, сменившееся глубоким упадком духа. Душа его так и трепетала, когда он слушал кощунственные слова, оскорбляющие все его представления об императоре, об этом старце, склонившемся перед распятием в скорбной молитве за свои страдающие народы. (Веранек ясно вспомнил картинку, которая когда-то потрясла его.) Beer, мир закачался перед ним, как пьяный. До сих пор его мир был простым, он был построен на непреложностях, вроде той, что посеянное зерно прорастает стеблем к небу, а корнем – в землю. К миру непоколебимых непреложностей примыкали у Беранека столь же непоколебимые истины, затверженные еще в школе и накопленные затем в течение жизни. Эти готовые истины Беранек тщательно хранил в своем сердце. С этих-то складов жизненных истин и брал он свои ответы, рассудительные и надежные. Поэтому он сказал теперь:
– Такие вожди всегда вовремя улизнут, а глупые бедняки расплачивайся за них!
Тут все, кому не лень, принялись, под предводительством Гавла, оттачивать на Беранеке свое остроумие: говорили, что тот чехословак, который против Австрии, тот – не Овца, Овца, мол, никак не может пойти против государя императора, поскольку ест его хлеб, и, видно, здорово приходится вкалывать императору, чтоб прокормить «своих овечек»… Беранек молчал. Сначала молчал просто, как рассудительный, знающий себе цену, человек; однако постепенно к этому чувству все больше и больше примешивалось горечи.
* * *
Томан, чьи глаза как-то странно сверкали – да и весь он был как бы объят пламенем, – решил ехать в солдатском вагоне хотя бы до следующей остановки. Это решение пришло за несколько минут до отправления поезда, когда русские солдаты с обычными криками пересчитывали пленных.
Настроение в теплушке было таково, что пленные улыбались усердствующим русским солдатам, кричали им по-приятельски:
– Все в сборе!
– Харашо!
– Мы-то не убежим!
– Мы рады, что мы тут!
Тут и Томан воскликнул с каким-то намеком:
– Кто сюда добровольно подался, тот не сбежит!
Слова эти вырвались у него, по-видимому, только под влиянием общего возбуждения, но горячность этих слов оставила след сомнения. Теперь Томану очень хотелось скорее заговорить о безразличных, не относящихся к делу вещах; однако сомнения оказались сильнее и вернули его к сказанному. И он с деланным равнодушием поправился:
– Да и можно ли – при всем желании – бежать отсюда?
Он заглянул в глаза ближайших к нему людей и взбунтовался против самого себя. Твердо сказал:
– Я останусь в России. Никто не заставит меня возвратиться в Австрию.
Расслышали это, конечно, только те, кто стоял ближе. Райныш ничего не заметил. Этот портной был поглощен исключительно деловыми мыслями – о возможности хорошо заработать в России; он пытался трезво – а потому и безуспешно – рассказать историю какого-то своего знакомого, тоже портного, который еще до войны просто сказочно разбогател в Петербурге.
Райныша не слушали. Те, до кого донеслось признание Томана, окружили его тем большей внимательностью. Его просили прочитать отпечатанные по-русски статьи из чешской газеты и к радости своей оттого, что некоторые русские слова и даже целые фразы оказались понятными, присовокупили свою досаду и жалобы на раздоры между славянами.
– Были бы немцы на месте славян, давно бы соединились в одну нацию, одну империю! – громко и искренне сокрушались они.
Из благодарности за то, что этот офицер понял и их досаду, и их протест, они с похвалой и гордостью заговорили обо всей чешской интеллигенции. Сошлись на убеждении, что все было бы по-иному, и даже война на русском фронте обернулась бы иначе, будь у всех прочих славян такая интеллигенция. Они имели в виду в первую голову поляков, но и русских тоже – конечно, после других, отсталых, славянских народов.
Когда же поезд тронулся наконец и колеса пошли отстукивать свой такт и громыхать на стрелках, запели хором:
Песнь эта, сопровождаемая грохотом колес, была как бурная атака под гром пушек и ружейных залпов. И громко звучали голоса, и груди распирало сладостным чувством отваги.
Когда кончилась эта песня и за вагонами снова разлилась необозримая река земли, Томам сам запел взволнованным тенорком:
Песню подхватили с благоговением. На словах:
И каждый чех мне брат родной… —
Томана затопила жаркая братская любовь ко всем этим дурно пахнущим людям и к тем чехам, которые, как и он сам, обречены скрывать свои чувства в присутствии капитана.