Текст книги "Истоки"
Автор книги: Ярослав Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 48 страниц)
Позади коричневых бараков через неглубокую травянистую ложбину бежала скромная речка; за речкой – заливные луга, а дальше – поля, до самого горизонта. На горизонте, подобно лишайнику на камне, лепилась деревня. Из-за деревни вставало солнце. Восход его лейтенант Томан видел после первой же ночи в лагере: он рано проснулся; вместе с ним поднялись и некоторые из его новых друзей. Они влезли на штабель бревен и стали разглядывать сады и крыши города в утреннем солнышке. Показали Томану ржавую крышу – то была нх столовая, которой распоряжался «штаб»; туда их каждый день водили на обед. Еще показали дорогу в поле – по ней можно было гулять далеко, дорога никуда не вела; в конце ее было место, где зарывали падаль.
Вольные поля, без оград, разлившиеся по земле, вольность, о которой Томан давно забыл, опьянила его. Он пустился по дороге, которая никуда не вела; с ним пошел услужливый Фишер. Здесь, на едва обозначенной колее, среди пашен и скошенной ржи, среди зреющих овсов и трав невольно вспоминалась далекая родина.
Возвращаясь к лагерю, встретили на этой дороге капитана Гасека. Томан от неожиданности едва не поздоровался с ним, но капитан, узнав его, успел опустить брезгливо-страдальческий взгляд. Разминулись, внутренне сжавшись. Томан уносил в себе тревожащую пристыженность; Фишер направо и налево разбрасывал нарочито громкие и грубые слова.
На старом плацу погоняли с кадетами мяч, сняв мундиры; потом, на балках «The Berlitz School», обсыхали на солнце и ветре, давая увлечься взбудораженной крови.
Однако за всеми этими занятиями Томан не мог забыть о предстоящих ему встречах. Его нетерпеливое беспокойство усиливалось по мере того, как солнце поднималось к зениту. Кадеты же собирались на обед, как на бой.
Пленных офицеров водили в столовую строем, под охраной двух конвоиров. Идти надо было по заросшей травой улице предместья.
Первым из старых знакомых Томан увидел лейтенанта Гринчука – его широкие казенные брюки парусили во главе колонны. Уж после, рядом с Гринчуком, Томан разглядел капитана. С ними шел и кадет Ржержиха. Сквозь общий гул до Томана доносился непрерывный поток его небрежно-громких речей.
У просторного бревенчатого дома голова длинной колонны приподнялась, расширилась, зашумела – колонна стала переливаться через низенькое крыльцо в дом.
В тесных дверях перед Томаном вдруг появилось сияющее лицо лейтенанта Крипнера, но, едва они успели переброситься двумя словами, как на них волной нахлынули кадеты, разлучив их, и неумолимо потащили Томана вверх по деревянной лестнице.
Столовая помещалась в пустующем жилом доме. Во всех комнатах, по которым разлился людской ноток, стояли только длинные накрытые столы и лавки. Томан, все время с робостью думавший о том, как ему знакомиться со множеством новых людей, с которыми отныне он должен будет встречаться ежедневно, сам не зная как, очутился в комнате, где его окружали только знакомые лица. Повара уже разливали по тарелкам суп из дымящихся котлов. Шум усаживающихся за столы бился о голые стены.
Томан ждал, чтоб ему указали место за столом. Фишер тоже озирался вокруг, а кадеты уже с нескрываемым возмущением покрикивали поварам:
– Где тарелка лейтенанта Томана?
Повара, будто оглохнув, суетились, удирали от кричавших. Кто-то из кадетов преградил им дорогу; повара растерянно пожимали плечами.
Успевшие сесть теперь снова вставали в беспокойстве.
– Принесите тарелку! – приказал Фишер.
Удивленные кадеты подождали немного, а затем закричали хором, повторяя за Фишером:
– Принесите тарелки! Тарелки сюда!
Томан, оскорбленный, хотел было уйти, но его не пустили. Да и невозможно было выйти.
Шум бурно нарастал в переполненной комнате.
Наконец среди криков, перед растерявшимися поварами на пороге появился Гринчук.
– Что тут происходит? – чопорно, притворяясь спокойным, проговорил он на неуклюжем немецком языке. – Принесите книгу рапортов. По-моему, никто не подавал заявления.
Тут в пространстве между Томаном, чувствующим себя пленником здесь, и Гринчуком, загораживающим дверь, взвилось пламя оглушительных криков – и пожар этот перекинулся в соседние помещения.
Томан смотрел, как молча поднялся в напрасном ожидании чего-то лейтенант Петраш. Видел лейтенанта Слезака в очках – тот злобно и упорно, покраснев до висков, старался перекричать гвалт, требуя хлеба. Томан слышал где-то сбоку звучный голос Ржержихи, который, однако, вдруг разом впитался в шум, как вода в песок.
Поверх всех голосов выделялся пронзительный крик Фишера, который неотступно наседал на одного из поваров.
– Тарелку лейтенанту Томану!
Выкрики всех остальных сотрясали стены:
– Скандал, скандал!
Кадет Блага завопил:
– Долой менажмайстера! [164]164
Заведующего питанием, старосту столовой (от нем. Menagemeistor).
[Закрыть]
В конце концов Фишер передвинул свою тарелку к Томану и, силой усаживая его на лавку, закричал:
– Он будет есть здесь! Он такой же пленный, как все!
– Скандал! Скандал! – дружно наступали кадеты на Гринчука.
Позади Гринчука, выдерживавшего их напор с вызывающим спокойствием, появилось страдальческое лицо капитана. Он обращался только к Гринчуку, и взгляд у него был как ласковые руки в перчатках.
– Не стоит, – сказал он и сам велел поварам принести прибор.
Вскоре двое сбитых с толку пленных солдат стали накрывать маленький столик у двери, поспешно унося с него груды приготовленных тарелок и приборов.
Столовая утихла.
– Это что? – среди тишины спросил вдруг Фишер.
И тут же он понял. Покраснев, он вскочил, резко оттолкнул испуганного солдата, вырвал из рук его тарелку и поставил ее на стол напротив себя с такой силой, что едва не разбил. Остальные, тоже угадав замысел кухонного начальства, снова зашумели.
– Томан будет есть за этим столом! – переводя дух, воскликнул Фишер.
После этого во всех комнатах воцарилась тишина. Томана заставили занять место за общим столом; его окружило плотное кольцо преданных глаз.
– Он такой же пленный, как все! – торжествуя свою победу, заключил Фишер – и словно камень швырнули в спокойную воду, – гладь тишины возмутилась, заволновалась. Можно было расслышать чей-то брезгливо сторонящийся приглушенный голос.
– Ну, пожалуй, это и не совсем так! Кое-кто изменил императору, а норовит по-прежнему жить за его счет…
Кольцо жарких преданных взглядов, вспыхнув новым возмущением, еще плотнее облегло Томана. Он чувствовал, что эти взгляды поднимают его, как лодку волна, или как флаг на головокружительную высоту мачты. У него задрожал подбородок. И он заговорил, пугаясь каждого своего слова и в то же время чувствуя, что бессилен сдержать их.
– Разные бывают императоры! – сказал ои голосом, трепещущим на какой-то немыслимой высоте; во всей столовой стояла тишина. – Некоторые императоры не совестятся жить за счет возлюбленных своих народов и за их счет вести войну против них же!..
Последние слова были сказаны с дрожью. В соседней комнате кто-то презрительно засмеялся. Кто-то воскликнул:
– Неслыханно!
Кто-то вздохнул:
– Ах, как остроумно…
А взгляды, окружавшие Томана, безмолвно горели. Блага первым отважился нарушить наступившую тишину.
– Ну, это мы про Абиссинию… – насмешливо крикнул он. – Кадеты, смирно! Ergreift das Gewehr! [165]165
Берись за оружие! (нем.)
[Закрыть]
И первым шумно заработал ложкой.
Обед прошел в волнении. И поднялись кадеты от стола в том же волнении, разом. Выходя, громко топали по деревянной лестнице.
В дверях, где столпились выходящие, кто-то шепнул Томану на ухо:
– Дело-то актом пахнет!
Но Томан, подхваченный потоком, ощутил в себе необычайную смелость.
– А я их не боюсь! Я принадлежу России, если кто хочет знать! – заявил он голосом, который не дрожал больше.
– Allons enfants… [166]166
«О, дети родины, вперед…» (начальные слова Марсельезы, французской революционной песни, ставшей затем государственным гимном Франции.) (франц.)
[Закрыть] – крикнул Блага, первым спустившись на улицу.
И на улице Томана окружили «блажные кадеты», постепенно он оказался даже во главе их кучки. Он впитывал в себя бесстрашие и одушевление этих юнцов и подчинялся ему в радостном опьянении.
Кто-то рядом рассуждал:
– Кто и чей хлеб ест в Австрии? Вот вопрос, ребята!
Блага взмахнул длинными руками.
– Замолкни, богохульник божьей немилостью! Да здравствует отец и кормилец возлюбленных народов своих!
– Да здравствуем мы! – захохотал кто-то. – И еще да здравствуют эти самые возлюбленные народы!
– И точка.
Томан чувствовал себя так, словно его несли на щите. Временами от всего этого у него начинала кружиться голова и сердце сжималось. При всем том он чувствовал во всем теле праздничную легкость.
Но позднее, когда наступил послеобеденный отдых и он на время остался наедине с собой – в отрезвевшую душу к нему прокралось недовольство с оттенком горечи: столь неожиданным образом был он введен в среду людей, с которыми хотел было жить уже в мире…
53В тот день кадеты не могли спокойно отдыхать после обеда – они не в силах были надолго оставить Томана.
Крыльям любы простор и высокое небо. Кадеты, оставив в бараке только Ржержиху да лейтенанта Слезака, усыпали «The Berlitz School». Со штабеля балок, как с высоты некой твердыни, им казалось, что, молодые, восторженные, они властвуют над землей, вечно стремящейся к далеким горизонтам.
Томан краем глаза видел до мельчайших черточек их смелые лица – но плохо вслушивался в слова, которыми они его засыпали. Юнцы толковали что-то насчет свержения «властей».
Они заставили Томана рассказать потом о стычках, которые он имел в свое время с капитаном Гасеком и его «австрияками». Его поначалу бесцветный рассказ слушатели сами дополнили подробностями, представляя эти стычки бунтом. И Томан невольно заразился их горячностью.
Его слушали внимательно и жадно.
Он расширил, раздвинул их представления о мире по ту сторону цепи часовых. Кадеты же с радостью верили его словам, что не для того он добровольно перешел к русским, чтобы гнить среди австрияков презренным «русофилом».
Они вдруг почувствовали, что здесь им нечего бояться.
– Сюда рука Австрии не дотянется. И нечего быть дураком и самому лезть ей в лапы.
Молодые силы этих юношей пробуждали ответную силу в Томане. Он сам это сознавал и чувствовал с приятным головокружением, что он – как бы вершина этого живого вулкана. Радостно было ему узнавать эту стайку мальчишек – по существу, ведь такие же, как они, в свое время смехом и драками разбивали академическое спокойствие гимназий… Не умея разрядить отвагу свою иным образом, они разражались беспричинно проклятиями.
Молодые же люди в присутствии Томана испытывали чувство безопасности, и опьянение, и беспокойство. К вечеру все это утомило их, однако, домой они шли еще спаянной кучкой.
Только в спальнях расселись по постелям, а многим из них, уставшим от бурного дня, становилось жарко и горько перед лицом грядущего.
* * *
Вечером Томану очень хотелось побыть наконец одному. Он уединился под предлогом писания писем – однако уединение его было нарушено.
Сначала явился кадет Горак, сел напротив, заговорщически подмигнул в сторону очкастого лейтенанта Слезака, углубленного в чтение, раскрыл перед Томаном какую-то книгу и молча показал листок между страниц.
Томан пробежал глазами листок, на котором было написано:
СОЮЗ ЧЕХОСЛОВАЦКИХ ОБЩЕСТВ В КИЕВЕ
К Гораку подсел Фишер; тотчас вслед за ним подошел Благи, затем еще два кадета. Образовался целый кружок посвященных.
– У меня товарищ в Дружине [167]167
Чешская дружина – специальное формирование в составе русской армии в первые годы первой мировой войны. Первоначально в Дружину вступали добровольцы главным образом из числа чехов и словаков – австро-венгерских подданных, живших в России до войны. В дальнейшем русские военные власти разрешили Союзу чехословацких обществ вербовать в Дружину добровольцев из среды военнопленных
[Закрыть], – сообщил по секрету Горак.
Взгляды Томана и Фишера соприкоснулись и отскочили друг от друга, как блестящие гладкие шары слоновой кости.
– И он очень рад, что попал туда, – продолжал Горак, заглядывая в глаза собеседникам.
Фишер наклонился к листку, лежащему перед Томаном, потянув за собой его взгляд.
– Да, они-то сумели сказать всему «прости-прощай», – буркнул Фишер. – И, может, навсегда…
– И это единственно правильное! Лучше сразу… хотя бы в Дружину!
Фишер посмотрел в строптивое лицо Горака и оглянулся: в углу за его спиной, блеснув очками, вскочил Слезак:
– Не буду вам мешать…
– Да что вы, – засмеялся Блага, – мы всего-навсего газету смотрим!
Слезак все-таки молча, торопливо стал надевать мундир.
– Боится, – заметил Горак, – спокойно и преданно посмотрев в глаза Томаиу.
– Конечно, – сердито проворчал Слезак, – тем, кто делает газету, бояться нечего…
– Так ты сам тогда пойди, хоть газету делай вместо них…
– Воображаю, что это была бы за газета! – воскликнул насмешливо Блага, и весь кружок залился примирительным смехом.
Широкоплечий Блага не дал Слезаку выйти. Он загородил ему дорогу и, обхватив лейтенанта за талию, попытался закружить его в танце, напевая на мотив «Шел дротарь» слова «Сохрани нам, господи»… [168]168
то есть на мотив словацкой народной песни о бродячем ремесленнике – дротаре, оплетающем проволокой глиняную посуду, пели австрийский государственный гимн.
[Закрыть]
Слезака душила немая бессильная ярость. Зато Ржержиха, возмущенный не менее его, – кадеты явно хватили через край, – взревел могучим, все покрывающим голосом:
Ох, и глупые же люди!..
Тогда Блага оставил Слезака и повернул фронт против Ржержихи.
– Видали! – закричал он. – Заговорил «цвет» общества!
54Лейтенант Томан сам чувствовал – и это тревожило и опьяняло его, – что с его приходом в лагерь паруса мирных дней сразу наполнились ветром. После разговоров, затягивавшихся иной раз за полночь, он с утра убегал в поля – но и там его не оставляли мысли о кадетах, раздувая волнующие мечты.
Лицом к лицу с необъятной землей, среди которой вольно ширилось что-то в груди, Томан живее представил себе гуситского полководца Яна Жижку, о котором говорили накануне. Земля ложилась ему под ноги покорной, дрожащей собачонкой. Кровь и смерть являлись ему тогда как слава и торжество.
По утрам полыхала земля – колосья, клонясь под ветром, будто вспыхивали, и вспышки эти звали на бой, вперед, по летящей вдаль равнине. В зените сияла слава свободы, о которой мечтали по вечерам.
Томану приятно было чувствовать свои мускулы и бег крови по жилам. Ои думал о тех днях в окопах, когда в полях сходит снег и пробивается зелень. Тогда люди, обманутые тишиной, начинают верить в победу и мир, и каждый выстрел, прогремевший в такую минуту, силой своей пробуждает силу, спавшую в людях.
В таком настроении однажды пришло сумасбродное решение, и Томан вдруг резко повернул назад: зачем я здесь?
Холодок пробежал по коже – до того упоительна была новая мысль. Томан побежал, будто мог опоздать к чему-то; еще ему вспомнился поручик Миончковский: если б уехать с ним вместе – вот радость была бы!
Однако мысль о Миончковском сейчас же потянула за собой воспоминание о последней проведенной с ним ночи: посмертная маска прошедших дней, пустой, остылый мир, холодные прикосновения к чувствительным кончикам нервов…
И когда Томан снова взглянул на поля, увидел: земля, только что внушавшая смелые замыслы, мечется в холодной тревоге под напором ветра. Так же металась она перед боем и после – над трупами. По такой земле, под такими ветрами бродят с пересохшим горлом смертельно усталые солдаты…
По дороге от лагеря медленно шли парами четверо пленных. Томан, не раздумывая, уклонился от встречи, свернув на тропинку в луга. Он чувствовал, что на него смотрят, и передернулся, вспомнив Грдличку и Кршижа.
«Эти-то не сумеют сказать всему прости-прощай», – смутно подумалось ему.
А в лагере его уже искали. И тогда впервые в душе Томана что-то восстало против этого.
Лейтенант Фишер, который постоянно испытывал потребность в новостях, как пьяница – в алкоголе, издалека кричал ему:
– Вы уже говорили с Петрашем?
Когда Томан приблизился, Фишер объявил:
– Петраш, возможно, поедет в Киев, в Союз! Пошлем коллективное заявление о том, что хотим работать!
– Я уже подал заявление, – нерешительно проговорил Томан.
Взгляд его против воли остановился на Гораке, который в это время спорил с двумя кадетами.
– Ну ладно, – говорил он, – пусть на работу! Но главное – попасть потом в армию!
Над тощей акацией, осенявшей «The Berlitz School», вились галки, а небо над ними томило бледной пустотой.
Несколько «блажных кадетов» с нарочитым безразличием искали недостающего игрока. А Фишер, которого уже никто не слушал, все твердил:
– Если мы, чехи, здесь, в тылу, станем работать на оборону – это поможет нашим на фронте!
– Что-то надо делать.
Томану страшно захотелось уйти – но мысль, которой он так опасался, уже вырвалась на поверхность.
– Что делать? – выкрикнул кто-то.
– Что? В других местах чехи уже создали организацию!
– В других местах организованные чехи уже на свободе!
– Кое-где чехи вступают уже и в чешскую армию!
– Разрешат ли нам ее наконец?
Фишер с непонятным раздражением принялся вдруг ругать все чешские союзы в России, всех лодырей, заседающих по киевским кафе.
– Пулями их разогнать надо, чтоб перестали заводить свары и смуту среди пленных!
* * *
И снова вокруг Томана собралась кучка кадетов, готовых до позднего вечера, сияя глазами, ходить по укромным местечкам, где им не мешали бы посторонние. Томап с трудом отвязался от них, сославшись на необходимость написать сегодня письмо.
Но еще до обеда, едва переводя дух, ворвался к нему разгоряченный Фишер и переполошил всех свежей новостью:
– Нам объявили бойкот!
Разом, как пыль от порыва ветра, среди кадетов поднялась буря – они так и вспыхнули.
И сама земля покорилась ветру. Снова двинулась она к горизонту. В разливе колосьев таяла смутная грусть, ненадолго павшая кому-то на сердце.
Вечером к Томану заглянул лейтенант Крипнер, живший в «штабном» бараке; кадеты встретили его появление воинственным ропотом. Из угла в угол перекликались они через голову Крипнера:
– Чего лезете? Здесь говорят по-чешски!
Кадет Блага, расхаживающий мимо Томана с Крипнером, как на ходулях, воскликнул:
– А ну, какую-нибудь союзническую!
– Нашу, гасконскую!
В конце концов кадеты, валявшиеся на койках, запели, уставившись в потолок:
Contre nous de la tyrannie. [169]169
«На нас тиранов рать идет» (слова из Марсельезы.) (франц.).
[Закрыть]
Возмущенный Ржержиха проводил растерявшегося Крипнера на улицу; Томан не решился пойти с ним. А кадеты кричали им вслед, передразнивая немецкое произношение:
– Эй, маэстро Зезиха! Маэстро Зезиха!..
Ржержиха, вернувшись, стал посередине комнаты и устало, не скрывая своего презрения, объявил:
– Вот что, невоспитанные мальчишки, я завтра отсюда переселяюсь.
Но надеты зааплодировали:
– Браво! Итак, у нас теперь одним больше!
Ржержиха кинул фуражку на кровать и лег.
– Не перевариваю такого мальчишества!
– И такой измены? А?
– Какая там измена! Просто озорство! Вам, деточки, за школьной партой сидеть да отцовской розги пробовать. Вас еще надо пообтесать в приличном мирном обществе! Пансион вам нужен или исправительная колония, а не военно-полевой суд. Все болтовня! Ах… подите вы…
И он повернулся ко всем спиной.
Кадеты, грубо хохоча, предлагали помочь ему выселиться. Хоть сейчас, пожалуйста! Блага, засучив рукава, размахивал руками, как ветряная мельница.
Слсзак в отчаянии стукнул книгой об стол:
– Читать не дают, черти!
Томан в душе согласился с ним.
* * *
Когда все утихло, Томан взял немецко-русский словарь, позаимствованный у Петраша, и на чистом листе написал тщательно округлыми буквами:
«Глубокоуважаемый
Сергей Иванович Мартьянов!..»
Он закончил письмо глубокой ночью и лег, исполнившись новых надежд. Но едва он завел глаза и дал своей усталости раствориться в сумраке, колышущемся от дыхания спящих, как кто-то тихо подошел к его кровати.
– Вы спите?
Томан передернулся от отвращения, узнав Горака. Он заметил еще, что Фпшер, тоже, кажется, проснувшийся, повернулся к нему спиной.
– В чем дело?
– Я тоже не могу спать. Нужно наконец действовать решительно. Последовательно! Кое-что мы можем сделать уже здесь, в лагере…
– Что именно? – спросил Томан, подавляя нетерпение и притворяясь усталым.
– Коллективно перейти в православие. Вена – и Рим… Рим мы тоже судим и осуждаем…
На соседней койке Фишер повернулся теперь лицом к Гораку.
– Не все на это пойдут, – сказал он.
– Почему? Кадеты пойдут, а кто трусит, тому не место среди нас!
Решимость, звучавшая в приглушенном, но настойчивом голосе Горака, казалась Томану тупостью. Стиснув зубы, он подавил острую вспышку возмущения.
В эту минуту из угла, где спал Ржержиха, донесся вздох:
– О господи, да идите же спать!
– Идите спать, – повторил за ним Томан, невольно благодарный Ржержихе. – Потом решим. Я лично думаю, уж если выходить из церкви, так из всякой вообще, а не переходить из одной в другую. Спокойной ночи!
«Болтун!» – мысленно обругал он Горака, невольно повторяя слова Ржержихи.
Раздраженный тем, что не может стряхнуть с себя мысли о пережитом в лагере, Томан усмехнулся сам себе.
Он затосковал по тишине и мирной жизни в лазарете и не мог дождаться утра, чтоб отправить свое письмо.
55На другое утро Томан совсем было забыл о письме мукомолу Мартьянову; ему не верилось больше, чтоб оно дало хоть какой-то результат. Однако он все же отправил его.
Мартьянов, получив письмо, долго всматривался в не по-русски округлый почерк, вчитывался в нерусский склад предложений, прежде чем вспомнил лицо случайного собутыльника в ресторане «Париж». Но раздумывал он недолго.
Земская управа была от него через улицу. Швейцар всегда выходил встречать его к стеклянной двери. Он подбирал слова богача у самой земли и, отвечая, кидался открывать перед ним все двери. Сегодня швейцар проводил Мартьянова к секретарше Зуевского, Софье Антоновне. Секретарша помещалась за деревянной перегородкой, как бы сдвинутой с места ежедневным напором мужицких тел. Мартьянов, разумеется, входил к Зуевскому прямо и без доклада.
Результат посещения Мартьяновым Зуевского сказался случайно в тот самый день, когда товарищи Томана единогласно признали его главой подготовительного комитета для организации союза чешских пленных. Прямо с этого заседания Томана вызвали в комендатуру лагеря.
Плечистый, корректный комендант, полковник Гельберг, православный немец, молча и аккуратно подписывал какие-то бумаги, оставив Томана стоять у двери; наконец, не поднимая глаз, полковник, готовясь подписать очередную бумагу, спросил:
– Вы инженер?
– Да.
Выдержав новую паузу, полковник положил ручку, и глаза его остановились на Томане.
– На вас поступил запрос, – сказал он. – Не согласитесь ли вы работать у нас… по вольному найму и, конечно, по специальности? Я не собираюсь принуждать вас, я уважаю ваше положение, мое дело только спросить вас, и…
Но прежде чем комендант закончил фразу, у Томана вырвалось слово, закипевшее в крови.
– Согласен!
Комендант сделал серьезное лицо и взялся за ручку.
– Вы разбираетесь в строительстве?
– Нет – в машинах…
– Ну… пожалуй, это все равно. Инженер должен разбираться во всякой технике! Это уж они сами пусть решают. Благодарю. Можете идти.
Возвращение Томана из комендатуры положило конец заседанию. Все приготовления пошли прахом. Но Томан победно сиял, и кадеты восприняли это событие как неожиданный успех. Один лишь Горак все допытывался растерянно – как же теперь с организацией?
В ближайшие дни все они, как и сам Томан, упивались самыми широкими перспективами: нежданно-негаданно открылся выход к свободе, к работе «среди русского народа»!
Но прежде чем они успели насладиться этими перспективами, прежде чем обговорили все планы, возникшие при этом, в лагерь прикатила линейка, которой правила загорелая девушка, и. писаря, исполненные усердия и почтения, бросились разыскивать Томана. Весь лагерь с любопытством глазел на сцену прощания, и кадеты постарались изобразить отъезд Томана как свое торжество.
Девушка, державшая вожжи, от смущений хмурилась и, не оглянувшись, стегнула лошадку чуть ли не раньте, чем Томан со своими скромными пожитками успел усесться; бурные возгласы кадетов: «Наздар!» – понеслись уже вслед клубам пыли, поднятой линейкой.
И через минуту из глаз Томана скрылся весь лагерь.
Раскачиваясь, приблизились дома на знакомой улице. Томан ждал, что его повезут на мартьяновскую мукомольню, но девушка свернула в незнакомые улицы, и вскоре они выехали за город, в черно-зеленые поля. Томану чудилось, что поля торжественно раскрывают ему объятия. Лошадка выбивала копытами облачка пыли из убегающей назад дороги. А Томану хотелось кричать от радости – ведь он был у цели своих желаний!
– Девушка! – с неожиданной смелостью окликнул он возницу. – Как тебя зовут?
– Настасьей…
Она не оглянулась.
– Ты откуда?
– Из имения.
Тут только Настя обернулась и смерила Томана посмелевшими глазами. Он в ответ легонько подтолкнул ее.
– Красавица… Понимаешь?
– А вы издалека?
– Очень.
– Немец?
– Ну нет! Неужели ты думаешь, немец мог бы так вот ехать с тобой? Я – чех. Знаешь, где Чехия?
– Бывали у нас немцы. И австрияки. А вот чехов не было.
– Вот, а теперь будут только чехи!