355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга третья » Текст книги (страница 41)
Сотворение мира.Книга третья
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:23

Текст книги "Сотворение мира.Книга третья"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

В доме фрау Гертруды опять появилась фрейлейн Гизела Вайсенборн.

Она приехала на автомобиле, нарядная, как всегда, улыбающаяся. Позванивая своими массивными серебряными браслетами, расцеловалась с фрау Гертрудой и защебетала:

– Я за вашими жильцами, тетя. Хочу показать им одно очаровательное озеро неподалеку от Фюрстенвальде. Пусть немного отвлекутся от скучных дел.

– Мы с удовольствием, фрейлейн Гизела, – галантно откликнулся Бармин. – Прошу потерпеть всего пять минут, пока мой друг Селищев наденет галстук…

Уже в пути, сидя за рулем и поглядывая в зеркало на своих спутников, разместившихся на заднем сиденье, Гизела сказала:

– Полковник Хольтцендорф просил, чтобы я привезла вас к нему.

– А что случилось? – тревожно спросил Бармин.

– Право, не знаю. – Гизела пожала плечами. – Он ждет нас в загородном домике.

Наступило молчание.

Осталась позади восточная окраина Берлина. Светло-серый «мерседес» фрейлейн Гизелы, мягко покачиваясь, бежал по широкой ленте асфальта. За стеклами мелькали острокрышие домики пригородных деревень, чуть тронутые желтизной ухоженные деревья, железнодорожные шлагбаумы, мосты. Между Фюрстенвальде и Кечендорфом переехали сверкавшую под лучами солнца Шпрее и понеслись вдоль берега огромного озера Шармотцельзее.

Максим рассеянно поглядывал на пляжников, разноцветные шезлонги на берегу, яхты, которые так безмятежно скользили по зеркальной водной глади, словно не было никакой войны, не лилась где-то человеческая кровь и земля не дрожала от пушечных залпов.

«Конечно, трудового люда тут нет, – подумал Максим. – Ему теперь не до яхт и не до пляжей. На Шармотцельзее изволят блаженствовать господа, развязавшие эту проклятую войну».

Однако им тоже война в тот день напомнила о себе. Послышался отдаленный гул самолетов. Он грозно нарастал, становился все громче. Фрейлейн Гизела резко повернула «мерседес» к лесной опушке и остановилась в густой тени деревьев.

– Это американцы, – сказала она, возбужденно раскуривая сигарету. – Англичане летают только ночью.

На озере началась паника. Полуголые пляжники выскакивали из воды, разбегались кто куда. Падали паруса яхт. В разные стороны неслись сверкавшие никелем автомобили. В чистой синеве неба белыми клубами стали вспыхивать разрывы зенитных снарядов. Большая группа самолетов – их было больше ста – заходила с северо-востока. От нее отделились два звена, по три самолета в каждом, снизились лад озером, обстреляли из пулеметов метавшихся по берегу растерянных людей и снова, набрав высоту, устремились за своей армадой.

– Поздравили с воскресным днем, – мрачно пошутил Бармин.

– Поедемте, нас ждут, – напомнила Гизела.

Дорога пошла лесом, петляя по просекам и полянам. Минут через двадцать автомобиль остановился у ворот небольшого, увитого плющом дома с мезонином. Ворота открыл сам полковник Хольтцендорф, одетый в светлый штатский костюм. Улыбаясь, указал Гизеле, где поставить машину, поклонился русским:

– Прошу.

В уютном холле их встретила белокурая супруга полковника – фрау Л они, пригласила к столу. Вначале шел ни к чему никого не обязывающий, легко порхающий застольный разговор о погоде, о качестве поданных гостеприимной хозяйкой рейнских и мозельских вин. Но вот Вальтер Хольтцендорф затянулся дымком крепкой сигареты и заговорил иным тоном, обдумывая каждое слово:

– Исход войны предопределен. Разгром почти миллионной группировки войск фельдмаршала Манштейна и Клюге на Курском выступе развеял все иллюзии о достойном реванше за Сталинград и победоносном завершении войны. Нас не спасли и не спасут от поражения ни новые танки типа «тигр» и «пантера», ни стопятидесятимиллиметровая броня штурмовых орудий «фердинанд», ни самолеты «фокке-вульф», вооруженные четырьмя пушками, шестью пулеметами и развивающие скорость свыше шестисот километров в час. Песенка спета. Операция «Цитадель» – это, можно сказать, «фортиссимо», которое уже не повторится.

– Ваши офицеры утверждают, будто провал операции «Цитадель» обусловлен тем, что ее замысел, ее план заразнее были раскрыты советской разведкой, – сказал Бармин.

– Провал обусловлен не этим, – возразил Хольтцендорф. – Конечно, точные и своевременно поступившие в Москву разведывательные данные были одной из предпосылок, благоприятных для Советской Армии и неблагоприятных для вермахта. Но не больше! В длинной цепи объективных причин, которые приближают Германию к невиданной в ее истории катастрофе, решающими являются все возрастающая мощь Советской Армии, прекрасная работа ее тыла и справедливость борьбы, которую ведет против фашистов спаянный коммунистами советский народ. Теперь, мне думается, это стало очевидным даже для Гитлера. Отныне самоуверенный фюрер все свои надежды на благоприятный для него исход войны может связывать только с крутыми изменениями политического курса в странах антифашистской коалиции.

– Какими именно? – спросил Бармин.

Хольтцендорф отпил глоток вина, задумчиво постучал отполированным ногтем по хрустальному бокалу.

– Видите ли, господа, Гитлер и его камарилья с самого начала войны были уверены в том, что странный, с их точки зрения, союз между Великобританией и Америкой, с одной стороны, и Советским Союзом – с другой, – блеф, мертворожденное дитя, что союзники обязательно перегрызутся – не могут американские миллиардеры и английские толстосумы обниматься с большевиками, чья главная цель – освобождение людей от гнета капитализма. Вот на то и надежда теперь! Только на то, что англосаксы и советские коммунисты вцепятся в горло друг другу и этим дадут возможность немцам разбить их поодиночке или хотя бы сразить большевиков.

– Пустое дело! – заключил Максим. – Гитлер надеялся и на казачество: казаки, мол, все как один пойдут под знамена атамана Краснова, потому что Советская власть лишила их былых привилегий. А что получилось? Краснов, одетый в немецкий мундир, разъезжает по Дону, служит молебны в Новочеркасском войсковом соборе и заклинает станичников беспощадно рубать узурпаторов-большевиков. А в станицах-то, кроме дряхлых дедов, женщин да малых детишек, никого не осталось; настоящие рубаки давно пошли служить в красный казачий корпус и мечтают привселюдно повесить гитлеровского холуя Краснова…

Лони принесла на большом подносе чашечки с кофе, расставила их на столе. Занявшись кофе, все на некоторое время смолкли, и Максим – в который уж раз! – задумался о причине, заставившей полковника Хольтцендорфа вызвать его с Барминым в этот загородный дом. «Не пригласил же он нас сюда только для того, чтобы угостить кофе, выпить вместе с нами бокал вина и порассуждать о ходе войны?» – спрашивал себя Максим.

Как бы угадав его немой вопрос, Хольтцендорф стал приближаться к главному:

– Неудачи на Восточном фронте породили страх и тревогу у союзников Гитлера. Совсем недавно итальянский король под давлением оппозиции отстранил от власти Бенито Муссолини, арестовал его и, говорят, сослал на остров Понцо. Гитлер уже не может положиться ни на Маннергейма в Финляндии, ни на Хорти в Венгрии, ни на Филова в Болгарии. Пожалуй, один только Йон Антонеску пока послушно, но тоже уже не безропотно гонит на бойню румын.

– Не преувеличиваете ли вы? – осторожно спросил Бармин.

– Нисколько! – решительно сказал Хольтцендорф. – Я же не утверждаю, что национал-социалистское государство уже полетело в пропасть. Оно лишь приблизилось к ее краю. У него есть еще некая внутренняя опора. Немецкие обыватели в массе своей до сих пор верят нацистам и Гитлеру. Однако и в самой Германии зреет оппозиция, в которую входят люди с самыми разными политическими устремлениями. Полагаю, что не исключена возможность заговора против гитлеровской клики, в котором могут принять участие генералы и офицеры вермахта.

– Из такого заговора вряд ли что получится, – усомнился Максим. – Судьба Гитлера и его клики, судьба всей Германии и даже, я бы сказал, судьба Европы решается на советско-германском фронте.

– Вы правы, – согласился Хольтцендорф. – Все идет оттуда: и рост оппозиционных настроений внутри Германии, и переполох среди ее сателлитов, и, наконец, вооруженные выступления против нацистов во многих странах Европы. В горах Югославии действует целая партизанская армия. В Польше, в Италии, в Норвегии на немецкие гарнизоны нападают сильные партизанские отряды. Наконец, Франция… – Хольтцендорф оборвал себя на середине фразы, пристально посмотрел на Бармина и закончил несколько неожиданно: – Тодор Цолов полагает, что вам, Бармин, необходимо быть в Париже. Об этом мне сообщили вчера. Люди Цолова встретят вас в Берне через три дня. О переезде через границу и о соответствующих документах позабочусь я.

Весть о разлуке с Барминым опечалила Максима. Их связывали долгие годы дружбы и опасной совместной работы. А теперь вот эта связь прерывалась. Надолго ли? Может быть, и навсегда…

Помолчав, Максим спросил:

– Насчет меня никаких дополнительных указаний нет?

– Вам приказано заниматься тем же, чем занимаетесь, и по-прежнему держать связь с фрейлейн Гизелой, – ответил Хольтцендорф.

У ворот раздались два коротких автомобильных гудка.

– Это он, – отодвинув портьеру, сказала Лони…

В комнату вошел высокий, подтянутый, относительно молодой человек в форме немецкого полковника. С первой секунды он поразил Бармина и Селищева необычайной своей внешностью. Красивое, смуглое лицо с прямым носом и энергичным, плотно сжатым ртом. Зачесанные набок густые, слегка волнистые, темные волосы. И при всем том правый глаз закрыт черной шелковой повязкой, вместо левой руки из-под расшитого позументами обшлага был виден затянутый перчаткой протез, а на правой руке недоставало двух пальцев.

Хольтцендорф представил его так:

– Мой близкий друг, начальник штаба армии резерва полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг.

Через год это имя стало известно всему миру.

2

Поредевший отряд Андрея Ставрова спустился с гор только в феврале. Все его бойцы – изможденные, худые, со следами обморожения на руках и лицах – были направлены в один из военных госпиталей в Тбилиси. Там при виде их седовласая женщина-военврач горестно покачала головой:

– Вот уж верно: укатали сивку крутые горки. Придется вам, дорогие товарищи, погостить у нас месяца два, не меньше.

С материнской жалостливостью отнеслась Валентина Ивановна – так звали врача – к Наташе Татариновой. Осматривая ее, выслушивая и выстукивая теплым пальцем исхудавшую спину, бока и грудь девушки, приговаривала:

– Как же ты, бедное дитя, оказалась на фронте? Тебе бы дома сидеть, молочко парное пить и поменьше простуживаться. Легкие у тебя, душа моя, пошаливают. Но ты не отчаивайся, все будет хорошо. После госпиталя поедешь в санаторий, и думаю, что вернешься оттуда совершенно здоровой.

С Андреем Валентина Ивановна разговаривала иначе:

– Вот что, лейтенант… Я подозреваю, что у вашего бойца Татариновой туберкулез легких. В ее возрасте это очень опасно.

Сердце Андрея сжалось от боли. «Как же так? – думал он. – Перенести холод и голод, уйти от смерти под огнем противника и оказаться под ее угрозой здесь, в мирном городе, – непостижимо!»

Пристально глядя на растерявшегося Андрея, Валентина Ивановна спросила:

– Не было ли среди других ваших бойцов больного туберкулезом? Татаринова могла заразиться.

– У нас был один больной, – вспомнил Андрей. – Не боец из моего отряда, а пленный немец Курт Маур. У него шла горлом кровь. А Наташа ухаживала за ним. Он и скончался у нее на руках.

– Скончался у нее на руках, – будто эхо, повторила Валентина Ивановна. – Доброта девушки и является причиной ее заболевания.

После этого разговора с врачом Андрей никак не мог успокоиться. Он заново переживал все то, что сохранила память о последних днях несчастного Курта Маура. Видел его землистое лицо, окровавленные куски марли, которыми умиравший немец закрывал рот, слышал надрывный, клокочущий кашель, вместе с которым там, в пещере, уходила из человека жизнь. И невольно представлял себе в таком же положении Наташу: постепенно угасали влажные от слез карие Наташины глаза, на прозрачных щеках исчезал, таял зловещий румянец, холодели маленькие руки, и вот она уже становится совсем далекой, чужой для всех…

Отгоняя от себя это кошмарное наваждение, Андрей хватал байковый халат и, накинув его поверх застиранной больничной пижамы, бежал к женскому отделению госпиталя, бродил по выложенной кирпичом дорожке вдоль окон, чтобы только увидеть Наташу и убедиться, что она жива. Раненые девушки-связистки, санитарки, зенитчицы привыкли к его долговязой фигуре, сочувственно улыбались и звали Наташу:

– Иди, Татаринова, опять твой лейтенант явился!

И Наташа, замирая от счастья, вскакивала с койки, кое-как одевалась и выбегала к Андрею, путаясь в длинных полах халата, шлепая большими, не по ноге, войлочными туфлями…

Их окружала ранняя грузинская весна. Где-то далеко от раскинувшегося по склонам Триалетского хребта многолюдного города бушевала война, умирали люди, а здесь вечерами мирно светились окна домов, хотя война напоминала о себе толпами беженцев, перенаселенными квартирами, инвалидами, дороговизной на рынках, продуктовыми карточками, ночными патрулями военной комендатуры, а главное – неусыпным денным и нощным трудом на заводах и фабриках, в мастерских и кустарных артелях, откуда отправлялись на фронт гранаты и минометы, снаряды и патроны, шинели и фуфайки, медикаменты и марли, хомуты и колеса для повозок – все, чего требовала ненасытная утроба войны…

Все чаще у Наташи поднималась температура, и тогда на ее щеках появлялся яркий румянец, глаза лихорадочно блестели, чуть припухшие губы пересыхали, становились шершавыми. Она уверяла Андрея, что чувствует себя прекрасно, что ее скоро выпишут из госпиталя и тогда она поедет домой в Дятловскую, чтобы до конца войны, до возвращения Андрея беречь и растить их любимый сад.

– Уже освободили Ростов, значит, и Дятловская свободна, – задыхаясь от радости, говорила Наташа. – Я написала маме письмо, но что-то долго нет ответа. Видно, там почта еще не работает. А я так соскучилась по маме, по нашему саду…

Андрей поддакивал ей, а сам с тревогой поглядывал на пышущие жаром Наташины щеки, на покрытый каплями пота лоб и с каждой встречей все больше убеждался в том, что Наташа тяжело больна.

В апреле Андрея и всех оставшихся в живых бойцов его отряда выписали из госпиталя. Задержали только Наташу. Резервный полк, коего не миновал никто, выходя из госпиталя, размещался на окраине города, в наспех оборудованных бараках. Кормили там неважно, зато занятиями не обременяли. Свободного времени у Андрея оказалось много, и он почти каждый день имел возможность повидать Наташу.

По воскресеньям дежурный врач отпускал Наташу в город, и они вдвоем шли на берег Куры, слушали неумолчный шум бурливой реки, любовались резными верандами старых тбилисских домов, которые высились один над другим, будто карабкались друг за другом по крутому каменистому склону. Наташе очень нравились эти воскресные прогулки. В такие дни она с утра сияла счастливой улыбкой.

Но в одно из майских воскресений Наташа вышла из госпиталя с распухшим от слез лицом и на тревожный вопрос Андрея молча протянула ему сложенный вчетверо листок бумаги. Это была первая весточка из Дятловской… От агронома Любена Младенова.

«Дорогая Наташа, – писал Младенов. – Твое письмо почтальон вручил мне. К сожалению, Федосьи Филипповны, твоей мамы, уже нет в живых. Она скончалась три месяца тому назад.

После вашего ухода за Дон Федосья Филипповна переселилась из своего дома в садовую сторожку, чтобы смотреть за садом. Мы поставили ей там кирпичную печь и возили продукты. В саду она и зимовала вместе с собакой Бантиком.

До февраля все было благополучно. Хотя немцы и сняли осенью весь урожай яблок и груш, но деревьев не повредили. А в феврале, когда Красная Армия уже двинулась на Дон, в садовых междурядьях замаскировался танковый батальон эсэсовской дивизии. Танкисты изуродовали сад, обломали машинами почти все деревья, а Федосью Филипповну зверски избили. Умерла она на глазах у наших бойцов, которые в тот же день выбросили немцев из сада…»

Дочитав письмо, Андрей обнял Наташу и долго стоял молча, а она, задыхаясь от плача, шептала:

– Мамочка… мамочка… Как же мне теперь жить?..

Не зная, чем утешить Наташу, он усадил ее на скамью, присел рядом сам, стал гладить ее маленькую, влажную руку. Мимо по усыпанной красноватым песком дорожке ковыляли на костылях раненые, пробегали в белых халатах санитарки и сестры. Все с любопытством и участием посматривали на плачущую Наташу, но никто не остановился, очевидно догадываясь, что помочь ей они не в состоянии.

– Перестань, Таша, – уговаривал ее Андрей. – Пожалуйста, возьми себя в руки.

– Не могу, – отвечала Наташа. – И маму жалко, и сад наш…

– Жалко, конечно, очень жалко, – соглашался Андрей, покусывая губы…

После письма Младенова состояние Наташиного здоровья резко ухудшилось: повышение температуры приняло затяжной характер, усилилось покашливание, исчез аппетит; все чаще она жаловалась на боли в груди и головокружение, ночами не спала, часто плакала. Андрей стал тайком от нее забегать к Валентине Ивановне, надеясь услышать хоть какое-то обнадеживающее слово. Но строгая докторша, щадя и подбадривая Наташу, от Андрея ничего не скрывала.

– Дела плохи, лейтенант, – говорила она хмуро.

Однажды Валентина Ивановна протянула ему рентгеновский снимок:

– Посмотри, какие легкие у твоей Наташи. Эти неясные, с расплывчатыми очертаниями тени на легочных полях свидетельствуют об инфильтративных поражениях. Понял?

Ничего не понимая, Андрей со страхом всматривался в полупрозрачную пленку, которую Валентина Ивановна, приблизив к распахнутому окну, держала на фоне чистого майского неба. На пленке тускло темнело изображение, напоминающее инопланетный ландшафт – таинственный мир, в котором прячется, изготовясь к смертному прыжку, когтистая немочь-убийца. Андрей уронил голову на руки, глотая соленый комок, застревающий в горле.

– Ну, лейтенант, это уж стыдно, – донесся до него голос Валентины Ивановны. – Разве так можно? Ты что?.. Выпей воды и успокойся. Мы еще поборемся за твою Наташу. На днях отправим ее в Абастумани. Будем надеяться, что там все сделают. Еще не поздно…

Трогательную заботу проявляли о Наташе и товарищи по отряду. Они навещали ее то все вместе, то поодиночке, приносили кто шоколадку, кто яблоко, кто добытый у знакомых грузинок сладкий пирог «када». А Гурам Кобиашвили, побывав в деревне у родителей, привез и вручил Наташе большой глиняный горшок меда.

– Это тебе, Натэла, от моей мамы, – сказал он. – Кушай, дорогая. У нас медок целебный, собранный пчелами с горных цветов.

Андрею он пообещал:

– Я сам отвезу Натэлу в Абастумани. У меня там работает дядя. Профессор, известный всей Грузии специалист по туберкулезу. Его и за пределы республики приглашают для консультаций. Обязательно отпрошусь у начальства и уговорю дядю, чтобы сам лечил…

Гурам выполнил свое обещание. Ему разрешили трехдневный отпуск для сопровождения больной. А на вокзале собрались все бойцы отряда.

Поезд уходил вечером. Моросил теплый весенний дождь. В разлитых по перрону лужах мерцали отражения фонарей. Набросив на плечи Наташи плащ-палатку, прикрыв ее голову капюшоном, Андрей смотрел на нее. Ему казалось, что они прощаются навсегда…

Через два дня после отъезда Наташи Андрея вызвали в штаб полка. Там его дожидался незнакомый полковник, в новой, с иголочки, форме с погонами. Андрей доложил о себе.

Помедлив, полковник щелкнул серебряным портсигаром, предложил Андрею папиросу и спросил:

– Вам не надоело в резерве?

– Надоело, товарищ полковник, – признался Андрей.

– На фронт хотите?

– Куда же еще?

– А как вы отнесетесь, если мы вас направим туда, где боев пока нет и хотелось бы, чтобы не было? Я имею в виду Иран.

– Я просил бы откомандировать меня в действующую армию, – сказал Андрей.

Полковник нахмурился.

– Мне вот тоже хотелось бы туда, а я исполняю то, что мне приказано. Извольте и вы, лейтенант Ставров, подчиниться приказу. Завтра вам надлежит выехать в город Тегеран.

Андрею оставалось только подняться и ответить, как положено отвечать в таких случаях:

– Слушаюсь, товарищ полковник…

3

Стояла изнурительная летняя жара, когда Роман Ставров, получив после второго тяжелого ранения десятидневный отпуск и пробыв три дня у Леси в Москве, приехал в только что освобожденную от немцев Огнищанку – навестить родителей. Но вместо приземистого дома на холме, в котором они жили и где размещалась огнищанская амбулатория, чернело пепелище. И вокруг не осталось ни колхозных конюшен, ни коровников, ни деревьев в парке – все было сожжено.

Внизу, в деревне, тоже недоставало многих изб. А главное, людей нигде не было видно – Огнищанка будто вымерла.

Нещадно палило полдневное августовское солнце. Слабый ветерок едва шевелил серую золу на пепелище. Не зная, что ему делать и куда идти, Роман снял вещевой мешок, расстегнул ворот гимнастерки и присел на выжженную солнцем траву, в том месте, где когда-то была калитка, а возле нее – лавочка. Закурил.

Перед ним у подножия холма, как всегда, высился одинокий колодезный журавель. За уцелевшими деревенскими избами желтела перезревшая неубранная пшеница, по ней медлительно проплывали тени редких облаков. Еще дальше темнел с детства знакомый Роману лес. Все это в тот миг показалось ему угнетающе печальным, осиротевшим.

За два года войны Роману не раз приходилось видеть такие вот разоренные, опустевшие деревни, и всякий раз при этом его охватывало одно и то же тяжелое чувство – сплав тоски и гнева. Только здесь, в родной Огнищанке, оно обрело, кажется, еще большую тяжесть. И к нему прибавилось тревожное предчувствие беды, постигшей отца и мать.

Увидев наконец на пустынной деревенской улице женщину с тремя детьми, Роман поднялся, пошел ей навстречу. Еще издали узнал, что это жена Демида Плахотина. Она тоже узнала его, остановилась.

– Здравствуйте, Ганя, – сказал Роман. – Где мои старики? Живы ли они?

Ганя с жалостью смотрела на него, потом опустила глаза и заговорила упавшим голосом:

– На кладбище твои родители, Рома. Постреляли их немцы. Средь бела дня убили. А вместе с ними казнили безногого Илью Длугача и его жену Лизавету. Нашлась тут одна сволочь, Спирька Барлаш. Может, знаешь? На хуторе Костин Кут жил. С фронта Спирька сбежал и стал немцам служить. Он и донес, что отец и мать твои укрывали раненого комиссара. И Длугача он же выдал. Аккурат на Первое мая заявились в Огнищанку гестаповцы, поволокли их всех на кладбище и постреляли.

Склонив голову набок и прищурив левый глаз – так он делал всегда, когда был взволнован или обозлен чем-нибудь, – Роман спросил:

– Там и похоронены?

– Там, – вздохнула Ганя. – Все четверо в одной яме. Рядом с могилой деда вашего Данилы.

Ломая спичку за спичкой, Роман стал закуривать, продолжая расспрашивать Ганю:

– А этот самый… как его, Спирька? Где он?

– Спирька свое получил, – сказала Ганя. – Ночью его подстерегли в Казенном лесу и удавили вожжами…

Трое Ганиных детей – двое мальчишек и девчонка – глаз не сводили с Романа: любовались его орденами и медалями, пряжкой на поясе, портупеей. А сама Ганя, измученная и постаревшая, почему-то вся сосредоточилась на темных от пыли подтеках пота, избороздивших худую шею Романа и горбоносое его лицо.

– Пойду могилу проведаю, – сказал Роман.

Ганя кивнула согласно:

– Иди проведай. Потом заходи ко мне. Я нагрею воды, искупаешься с дороги. Какой ни на есть обед сготовлю…

– Спасибо, Ганя, приду, – пообещал Роман.

На кладбище он пробыл долго. Сняв пилотку, постоял у бурого с примесью желтоватой глины могильного бугра, потрогал ржавое железное кольцо на дедовском надгробном кресте. Затем прилег в тени плакучей ивы, подложив под голову туго набитый вещевой мешок.

В гущине кладбищенских деревьев басовито жужжали шмели. Где-то лениво тенькала синица. За прудом, высоко в небе, распластав недвижные крылья, парил коршун.

Отсюда хорошо был виден склон северного холма, на котором когда-то Роман вместе с братом Андреем стерег отцовскую бахчу. Казенный лес, куда они не раз водили в ночное лошадей, и дорога, которой увозили в школу сперва Андрея, а потом и его, Романа. Сейчас он печально смотрел на все это и вспоминал то отца, то мать, то обоих их вместе. Закрыв глаза, с пронзительной ясностью представил, как поздней осенью отец пахал неудобное, трудное поле. Вот он шагает по борозде, крепко ухватившись за ручки плуга. От натуги слегка подгибаются колени. Покрикивает на взмыленных коней, от которых остро пахнет потом. Позади отца деловито хлопочут грачи и вороны. А над ним, высоко-высоко, – острый угол отлетающих на юг журавлей… Вон и мать появилась с корзинкой в руках – принесла отцу обед и полную тыкву со свежей колодезной водой. Отец выпрягает наморенных коней, мать расстилает на земле чистую холстинку, расставляет посуду, режет хлеб. Они садятся друг против друга и, пока отец обедает, говорят о чем-то своем…

Печальные воспоминания Романа прервал детский голос. Старший Ганин мальчишка раздвинул кусты терновника и затараторил, отдуваясь:

– Дядя, вас мамка кличет обедать. Она сварила кондер и картошки нажарила. А я нашел на огороде совсем спелый арбуз. Красный и сладкий. Его вороны чуток подклевали, но это ничего.

– Пойдем, друг, – сказал, поднимаясь, Роман. – Тебя как звать-то?

– Юркой меня зовут, – сообщил мальчишка и счел нужным добавить: – Мой батя тоже на войне был, только убили его немцы… В похоронке написано – смертью героя погиб…

В чистой Ганиной горнице Роман не задержался: выслушал ее неторопливый рассказ о том, сколько и каких бед испытали огнищане при немцах, неохотно похлебал жидкий кондер и собрался уходить, предварительно выложив на стол из своего вещевого мешка консервы, сахар, крупу – все, что вез отцу и матери.

– Оставьте это себе, Ганя, – сказал он, прощаясь.

От Огнищанки до железнодорожной станции Роман шел пешком. Дорога петляла лесом, взбегала на взлобки заросших кустарником холмов, пересекала унылые поля, забитые бурьяном. И по обе ее стороны бесконечной чередой тянулись удручающие следы войны: глубокие бомбовые воронки, начавшие уже осыпаться окопы с глинистыми брустверами, тронутые ржавчиной остовы грузовиков, разбитые пушки, позеленевшие снарядные гильзы.

А в лесу, как всегда, беспечно перекликались синицы, настороженно стрекотали бессменные стражи птичьего царства сороки, мирно шелестели вязы и клены. Птицам, зверям и деревьям не было дела до того, что творили на земле люди…

Уже на станции Роман решил возвратиться в Москву и провести остаток отпуска с женой и маленькой дочкой. Леся не ждала столь скорого его возвращения. Вид Романа испугал ее.

– Что случилось? – спросила она, бледнея.

Опустив на пол пустой вещевой мешок, Роман сел на стул и стал рассказывать.

За день до окончания отпуска Романа возвратился из Америки дядя Александр. Но они даже поговорить как следует не смогли: Александр Данилович все время был занят в Наркомате иностранных дел.

Пасмурным сентябрьским днем Леся проводила мужа на Киевский вокзал. Москва ликовала – по вечерам здесь гремели победные салюты. Пять советских фронтов – Центральный, Воронежский, Степной, Юго-Западный и Южный – гнали оккупантов к Днепру, заканчивали освобождение Левобережной Украины и Донбасса.

На третьи сутки капитан Роман Ставров доложил командиру о своем прибытии и принял командование батальоном. Батальон располагался в большом приднепровском селе. После боев на Курской дуге в нем осталось всего две сотни бойцов, и теперь в село ежедневно прибывало пополнение – главным образом необстрелянные молодые парни с территории, только что освобожденной от немцев. Лишь изредка среди них можно было увидеть выписавшихся из госпиталей опытных фронтовиков. Это беспокоило Романа. Он требовал от командиров рот неустанного внимания к новобранцам, с тем чтобы научить их всем премудростям, необходимым на войне.

В опустошенном немцами селе до войны было два колхоза: рыбацкий и виноградарский. Кто жил поближе к берегу Днепра – ловил рыбу, остальные выращивали виноград, фрукты, овощи. Теперь от этих крепких, богатых хозяйств остались лишь воспоминания. И работниками село оскудело, уцелели здесь только многодетные женщины, нетрудоспособная еще детвора да десятка два дряхлых стариков. Половина изб пустовала вовсе.

Для себя Роман облюбовал одну такую пустующую хатку, окруженную яблонями и тополями. В ней все оставалось, как было при хозяевах: на стенах висели фотографии в рамках, между окнами – зеркало с сухим пучком бессмертника за рамой, в углу – темные иконы с лампадой в виде белого голубя. Стол, стулья, посуда в шкафчике, ухваты за печкой, широкая деревянная кровать – тоже в целости, только на кровати – ни подушек, ни одеяла, и все предметы припорошила серая пыль, а под потолком пауки уже успели натянуть паутину. От соседки-старухи Роман узнал, что хатка эта принадлежала молодой женщине-вдове. Муж ее – колхозный тракторист – без вести пропал в первый год войны, и сама она, как могла, участвовала в войне – поддерживала связь с партизанами. Но ее схватили гестаповцы и повесили на площади, возле колхозного правления.

Каждый день до восхода солнца Роман в сопровождении Славы Латышева, перед войной ленинградского студента, уходил на густо поросший камышом берег Днепра и, маскируясь в зеленой чащобе, осматривал занятое противником правобережье. Опытный глаз Романа безошибочно нащупывал вражеские дзоты, ломаную линию окопов, ряды проволочных заграждений. Это был так называемый Восточный вал, заранее подготовленная полоса долговременной обороны. Вал тянулся по Днепру на сотни километров. Гитлер будто бы сказал на каком-то совещании со своими генералами и фельдмаршалами: «Скорее Днепр потечет вспять, чем хоть один русский солдат ступит на его правый берег!»

– Да-а, – сумрачно тянул Роман, не отрывая глаз от бинокля, – окопались что надо. И река по ширине – дай бог!

Слава Латышев напоминал к случаю:

– У Гоголя, товарищ капитан, сказано, что редкая птица долетит до середины Днепра. Это, конечно, поэтическое преувеличение, но доля истины в этом есть.

– Во-во! – соглашался Роман. – И хоть мы не птицы, Слава, а лететь нам через Днепр все же придется…

Немцы изредка обстреливали левый берег из минометов, наугад бомбили населенные пункты, рощи и заросли камыша. С наступлением темноты над Днепром повисали на парашютах осветительные ракеты, и тогда все вокруг приобретало феерический вид: широкая гладь реки искрилась голубыми и зелеными отсветами, небо темнело, а у домов и деревьев возникали шевелящиеся тени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю