Текст книги "Сотворение мира.Книга третья"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
Максим с трудом понимал, о чем говорил Алонсо, но по его кривой, презрительной усмешке, по хмурому лицу того, кого он назвал Себастьяном, понял, что они с Барминым попали в лагерь guerrilleros – сражающихся за республику партизан, что озлобленные партизаны принимают их за фалангистских шпионов и что дело может кончиться плохо.
Выручил Петр Бармин.
– Послушайте, Себастьян, вас так, кажется, зовут, – спокойно сказал Бармин. – Мы с моим другом Селищевым можем объяснить свое появление. Но поймите, пожалуйста, нам трудно говорить в такой обстановке. Вам, Себастьян, мы готовы рассказать обо всем. Возьмите наше оружие, и давайте отойдем в сторону.
Он говорил медленно, тщательно подбирая испанские слова, смотрел, не мигая, в глаза суровому Себастьяну, и, видимо, его самообладание произвело впечатление на всех.
– Хорошо, – сказал Себастьян. – Оружие можете не сдавать. Вы оба ранены, и справиться с вами не составляет никакого труда. А теперь, раз уж вы так хотите, давайте отойдем к тем соснам и поговорим.
Сотни три внимательных глаз следили за ними, когда они шли по засыпанной снегом поляне и остановились у темневших неподалеку от костров сосен…
Не называя имен Тодора Цолова и Вальтера Хольтцендорфа, Бармин с Максимом рассказали Себастьяну о том, как они вопреки своим первоначальным стремлениям оказались в войсках Франко, какие задания Цолова выполняли и почему не удался их последний переход через линию фронта, о чем они очень сожалеют, так как в Мадриде их ждет советский полковник Ермаков.
Себастьян внимательно слушал двух русских, не проронив ни слова. Потом подумал, почесал небритый подбородок.
– Я проверю все, что вы сообщили, – сказал он. – Однако вы потеряли много крови и до Мадрида не доберетесь. Сегодня же туда пойдет Мануэль. Вы подробно расскажете ему, что нужно передать советскому полковнику, а сами пока останетесь здесь.
– Наша цель – уехать в Советский Союз, – угрюмо сказал Бармин. – Только для этого мы выполнили все, что нам было приказано, и нам обещали возвращение на Родину.
– Мы решим этот вопрос по возвращении Мануэля, – жестко сказал Себастьян.
Четверо суток пролежали Максим с Барминым в партизанском лагере. Зимние дни и ночи казались им бесконечными. Один из священников обработал их раны спиртом, наложил повязки с какой-то приготовленной из горных трав мазью. Женщины приносили им вареное мясо, поили козьим молоком и подогретым на костре вином. Но у Максима все время держалась высокая температура, он часами молчал и лишь изредка спрашивал у лежавшего рядом Бармина:
– Как ты думаешь, Петя, скоро вернется Мануэль?
Мануэль вернулся из Мадрида на шестые сутки, но его приход не принес двум русским облегчения. Он сказал, что советский полковник Ермаков неделю назад был убит наповал при отражении очередной атаки франкистов и что ему, Мануэлю, ни с кем не удалось поговорить.
Себастьян долго думал, что ему делать с обессилевшими русскими, совещался с товарищами, наконец решился и зашел в расселину скалы, где лежали на ворохе сосновых веток укрытые одеялами Бармин и Максим. Он присел рядом с ними, потягивая прокуренную трубку.
– Вот что, сеньоры, – помолчав, сказал Себастьян. – Дела наши из рук вон плохи. Видно по всему, что республике приходит конец. Мы надолго останемся здесь, в горах, потому что возврата в свои деревни нам нет. А вы решайте сами. Или оставайтесь с отрядом, или мои парни доставят вас в Барселону, откуда на днях уйдет последний советский пароход. Он увезет испанских детей и раненых республиканских солдат. Знакомый вам боец Алонсо Карнеро тоже будет отправлен с этим пароходом. – Он зажег погасшую трубку, раскурил ее и сказал: – Вы вправе поступить, как хотите, но, скажу по правде, здесь вам будет нелегко. Испанского языка вы почти не знаете, ранение у вас серьезное, так что смотрите сами.
– Я поеду в Советский Союз, – сказал Максим. – Девятнадцать лет я ждал этого дня… У меня там дочь… Единственная..
– Я тоже поеду, – твердо сказал Бармин.
Последние дни пребывания в лагере стали для них сплошной пыткой Максим совсем лишился сна. Мысли о предстоящей встрече с Таей одолевали его. Он пытался представить ее взрослой. Из письма Таи он знал, что она вышла замуж, но Тая почему-то не прислала ему своей фотографии, и Максим растерянно думал о том, что вот он впервые за всю свою путаную, горестную жизнь увидит дочь и она покажется ему незнакомым, чужим человеком.
Еще больше был подавлен и взволнован Бармин. Он грустно говорил старшему своему другу:
– Тебе легче, Максим Мартынович. Ты ничего не теряешь. А у меня во Франции остаются мать, родная сестра. И никто не знает, доведется ли мне когда-нибудь увидеться с ними…
Но как бы ни думали Максим с Барминым о своих близких – один о предстоящей встрече с дочерью, другой о долгой разлуке с матерью и сестрой, – их больше всего тревожило то, что их ждет там, в далекой России.
Мучительным был для них путь из упрятанного в горах партизанского лагеря в Барселону. Сопровождаемые вооруженными партизанами, трое раненых – Максим, Петр Бармин и Алонсо Карнеро – ехали верхом на мулах. На кривых, каменистых тропах мулы спотыкались, падали на колени, причиняя раненым невыносимую боль.
При спуске с гор, там, где пролегали проезжие дороги, маленькому отряду партизан все чаще стали попадаться толпы беженцев. Среди них были мужчины, женщины, дети. Встречались и небольшие группы раненых солдат. Люди ехали на автомобилях, на велосипедах, на повозках, шли пешком, и весь этот людской поток, обтекая город, двигался к востоку, к французской границе…
Вечером молчаливый пожилой капитан советского парохода «Сергей Киров» принял на борт последних пассажиров, среди которых были Максим Селищев, Петр Бармин и Алонсо Карнеро. Стоя на палубе, мужественный, веселый, никогда не унывающий Алонсо плакал, как ребенок.
– Свободе Испании конец, – сквозь слезы сказал он, – и одному только богу известно, когда мне придется увидеть свою землю…
Погасив все огни, «Сергей Киров» вышел в открытое море. Среди сотен незнакомых людей, тесно прижавшись друг к другу, на палубе стояли испанец и двое русских, чьи жизни отныне были связаны одной судьбой, и никто из них не знал, что их ждет впереди.
Вскоре после Нового года Андрей Ставров получил полное тревоги письмо из Огнищанки:
«В это утро отец принимал в амбулатории двух женщин, осмотрел их, пошел к шкафчику, чтобы взять лекарства, и вдруг зашатался и стал падать. Женщины кинулись к нему, поддержали под руки. Он хотел объяснить им, что с ним случилось, но язык его не слушался… Женщины перепугались, познали меня. Мы уложили его в постель, он все время молчал и смотрел на нас. Вчера приезжал из Пустополья доктор, осмотрел его, но ничего хорошего не сказал. Так что, дорогой сынок, приезжай без задержки. Каля уже приехала, а Федю, видно, не отпустят…»
Прочитав письмо матери, Андрей долго сидел молча. Несмотря на то что в детстве ему не раз попадало от строгого, вспыльчивого Дмитрия Даниловича, он любил отца, с годами все больше понимал, как тому было трудно прокормить и вывести в люди большую семью. Вспомнил он, как в голодную зиму 1921 года отец бродил по хуторам, менял на жалкие крохи зерна последнюю обувь и старые материнские платья, как он, не щадя себя, лечил тифозных и был счастлив, если ему удавалось принести домой кружку кукурузной муки или полведерка кислой капусты. Горячий, непоседливый Дмитрий Данилович не терпел неправды, нерадивости, лени, мог с утра до ночи носиться по Огнищанке как угорелый, покрикивая на всех, кто попадался ему под руку, стыдил и ругал соседей за то, что они плохо смотрели за своими полями, за то, что у них были грязные дворы или не чищены лошади и коровы. И вот теперь этот полный кипучей энергии человек, если верить письму любящей все преувеличивать матери, лежал пластом, прикованный к постели.
На следующий день, рано утром, совхозный кучер ждал Андрея у калитки. Андрей надел короткую, подбитую мехом куртку, взял шапку.
– Спасибо вам, Федосья Филипповна, за все, – сказал хозяйке. – Я вернусь через две недели.
В комнату вбежала Наташа с брезентовым плащом в руках.
– Возьмите дождевик, Андрей Дмитриевич, – тихо сказала она, потупившись, – снег тает, а с крыш вода течет…
Сытые кони с места рванули рысью. Через несколько минут станица Дятловская скрылась за лесом левобережья… После двух с лишним суток мучительной езды на лошадях, попутных грузовиках, в битком набитом вагоне медлительного поезда Андрей под конец сумеречного дня пешком пришел из Пустополья в Огнищанку. Наспех обнявшись с матерью и сестрой, он слегка обогрелся у горящей печи и пошел в комнатушку, где лежал отец. Сердце Андрея сжалось от боли и жалости. Похудевший, небритый, с темным лицом, Дмитрий Данилович полусидел, откинувшись на высоко взбитые подушки. Увидев сына, он хотел улыбнуться, но вместо улыбки странно скривил рот.
Андрей встал на колени, положил голову на грудь отца.
– Н-ну, как у т-тебя дела? – с трудом проговорил Дмитрий Данилович. – Н-не обижают казаки?
Совсем близко впервые увидел Андрей, как много белых нитей седины в темных, почти черных волосах отца, какие глубокие морщины исполосовали его лицо, как скорбно сжаты его обычно такие крепкие губы.
– Что ты! – волнуясь, сказал Андрей. – Никто меня не обижает. Осенью мы большой сад посадили… хороший сад… Вот пройдут холода, приедешь посмотришь. Тебе понравится. Может, и насовсем останетесь с матерью у меня.
– Да, да. – Дмитрий Данилович прерывисто вздохнул. – Я приеду… обязательно п-приеду…
Настасья Мартыновна рассказала сыну, что у отца почти неподвижны правая рука и ноги, что с того самого дня, как с ним случился удар, он стал плохо говорить.
– Я вначале совсем не понимала, что ему хочется, – вступила в разговор Каля. Подойдешь к нему – он забормочет, чувствует, что его не понимают, и начинает злиться, кусать губы.
В тот же день Андрей дал телеграмму в Ржанск, оттуда на санитарном автомобиле приехал врач, чистенький старичок в старомодном пенсне. Он долго осматривал Дмитрия Даниловича, долго расспрашивал Настасью Мартыновну о больном, аккуратно выписывал рецепты и напоследок сказал:
– Состояние вашего хозяина весьма серьезное. Болезнь его именуется апоплексией, или, иначе говоря, инсультом. Словом, у него кровоизлияние в мозг. Однако течение болезни позволяет надеяться на более или менее благоприятный исход, хотя остаточные явления будут. Вот так. Постарайтесь ничем не раздражать больного. Лекарства, которые я выписал, давайте регулярно, и все, как говорится, образуется…
После отъезда ржанского доктора Андрей накинул на плечи отцовский полушубок, вышел во двор, закурил, осмотрелся. Старые помещичьи коровники и конюшни колхоз кое-как отремонтировал, покрыл соломой. У коровников стояли присыпанные снегом арбы. Дворик примыкающей к колхозным фермам амбулатории был огорожен невысоким забором. Все здесь было давно знакомо Андрею, и все за годы его отсутствия изменилось; отсюда, со склона холма, на котором прошло его детство, он увидел и старый колодец, у которого когда-то молча прощался с Таней Терпужной, первой своей любовью, и дома высланных на Дальний Восток огнищанских кулаков Антона Терпужного и Тимофея Шелюгина, и новые избы – в долине их появилось пять или шесть, и поредевший от вырубок лес на втором холме.
Он долго бродил по засыпанной снегом пустынной улочке. Над огнищанскими избами вились дымки. Из леса доносился гортанный крик голодных ворон. Деревня казалась вымершей…
3
Уже в сумерках к Ставровым зашли Илья Длугач, председатель колхоза Демид Плахотин и Николай Турчак, друг детства Андрея, которого тот не сразу узнал.
Если рыжеватые усы Длугача еще больше порыжели от табачного дыма, а Демид Плахотин с годами раздобрел, то Колька – так по старой памяти мысленно назвал его Андрей – совершенно преобразился. В чисто выбритом, стройном командире-пограничнике, который уверенно снял и положил на подоконник свою щегольскую зеленую фуражку, повесил на гвоздь шинель и, широко улыбаясь, обнял Андрея, невозможно было узнать неуклюжего, большеголового Кольку Турчака, бесстрашного огнищанского селькора, зимой и летом бегавшего в драных штанах, – ведь именно таким он запомнился Андрею. А сейчас в тесной комнатушке Ставровых стоял с иголочки одетый красный командир, на котором поскрипывали новехонькие наплечные ремни, а на зеленых петлицах гимнастерки сверкали покрытые алой эмалью кубики. С его появлением комната заполнилась невыносимо резким запахом одеколона.
– Ну, Андрей, узнаешь нашего селькора Кольку? – посмеиваясь, сказал Длугач. – Ничего парень? Поди, до генерала дослужится.
– Только больно крепко душится, вроде девки-невесты, – добавил Демид. – От такого духа любой нарушитель границы окочурится.
Они крепко обнялись, посидели возле Дмитрия Даниловича, рассказали ему о деревенских новостях. Настасья Мартыновна с Калей поставили самовар, накрыли стол. За чаем Николай Турчак заговорил о своей службе на монгольской границе.
– Застава наша находится в Забайкалье, так что жизнь у нас пока спокойная, – отпивая чай деликатными глоточками, рассказывал он. – Нарушителей почти не бывает. Видно, самураи после того, как в прошлом году дали им по заднице на озере Хасан, малость поуспокоились. А там черт их знает. К нам на заставу добровольно перешел один японец, так он говорит, что их офицеры спят и видят во сне наш Дальний Восток и Сибирь аж до Байкала…
Задумчиво покуривая, Длугач слушал Николая и вдруг перебил его:
– Так говоришь, Коля, что житуха у нас на границе спокойная? А успокаиваться, промежду прочим, нам никак невозможно. Вы небось еще не знаете, кто у нас был в гостях прошедшей ночью?
Он помолчал, выбил цигарку из неизменного своего вишневого мундштучка и, словно испытывая терпение насторожившихся слушателей, оглядев их всех, сказал:
– Степан Алексеевич Острецов на хутор Костин Кут заявлялся. У давней полюбовницы своей изволил покушать, выпил водки, набрал харчей и ночью же пропал, как сквозь землю провалился. Ясно? Вот тебе, Колечка, и спокойная жизнь. Что ж, по-твоему, этот белогвардейский гад по хуторской шлюхе соскучился? Нет, браток, тут дело посурьезней.
– Откуда же вы узнали о его появлении? – спросил Андрей.
– Сама эта баба утром в сельсовет прибегла и все чисто рассказала: как он постучался до нее после полуночи, как жратву потребовал, как водку хлестал и грозился прикончить ее, ежели она хоть одно слово про него вякнет. К тому же, говорит потаскуха эта, и обличье свое Острецов замаскировал: бороду отрастил чуть ли не до пупка, чтобы на дряхлого старика скидываться, одежонку надел самую что ни на есть завалящую – латка на латке. Имя и фамилию свою и то сменил. Так и сказал полюбовнице: ты, мол, меня не называй Степаном Алексеевичем, я теперь по-другому называюсь, а как – не открылся. По всему видать, и документы у него фальшивые.
– Ничего, найдут, – уверенно сказал Николай Турчак, – от чекистов он никуда не скроется. Обнаружат и арестуют как миленького.
– Да уж точно, – глухо проговорил Плахотин. – Только вот посадят подлеца, а он честного человека за собой потянет.
Длугач нахмурился, повертел недопитый стакан чаю.
– Не потянет. Прошлогодний январский Пленум ЦК насчет честных людей сказал свое слово. – Он повернулся к Демиду Плахотину: – Мы же с тобой по газете «Правда» вместе решение Пленума изучали.
Андрей не без удивления наблюдал за говорившими. Еще с дней детства он знал, что Илья Длугач и Демид Плахотин, оба коммунисты, были закадычными друзьями, которых водой не разольешь. И вот теперь, это чувствовалось по всему, в чем-то они расходятся.
– Ну а что раскулаченные огнищане пишут? – спросил он. – Я ведь их видел на Дальнем Востоке, и Терпужного и Шелюгина.
– Антон Терпужный одно письмо прислал брату своему Павлу, – сказал Длугач, – пишет, что живы, мол, и здоровы, чего и вам желаем. А Тимоха Шелюгин молчит, как воды в рот набрал.
Андрея интересовала работа огнищанского колхоза, и он спросил у Демида:
– Ну а как трудятся в колхозе наши земляки-огнищане?
– Трудятся, как все, – сказал Демид. – Конечно, в передовые мы еще не вышли, машин у нас маловато. Старые трактора добиваем в полях так, что одно утильсырье от них остается, а новых в МТС почти что не подкидывают. Вот и числится огнищанский колхоз в середнячках.
– А как насчет воровства?
– Бывает и воровство. – Демид вздохнул. – Капитошку Тютина разов несколько на этом деле засекали: то поросенка из свинарника уволокнет, то зерно в голенищах сапог да в штанах до дому таскает. Хотели мы его исключить из колхоза, так он расплакался, ну и пожалели, оставили, только строго наказали, а от начальства эту чертовщину скрыли, иначе не миновать бы ему тюрьмы.
– Наш дорогой председатель колхоза сам любит плакать не хуже Капитошки, – перебил Демида Длугач. – Ежели ему поверить, то окажется, что в колхозе одни лодыри да воры, которые к тому же до сей поры сохами пашут, а серпами жнут. – Он легонько похлопал Демида по плечу. – Не прибедняйся, председатель. Не проливай слезы. А ты его не слухай, Андрей. Машиненок действительно у нас маловато, приходится кое-где лошадок подключать. И лодыри, конечно, есть, и от воровства мы не застрахованы. И все же колхоз набирает силу: хлебушек государству мы сдаем как положено, мясо тоже, да и колхозники не дюже жалятся, потому что на трудодень получают немало. Одним словом, колхоз растет, крепнет, набирает силу.
– А сколько сейчас в Огнищанке коммунистов? – спросил Турчак, поигрывая сброшенной с плеча портупеей.
– Ежели считать с хуторами, девятнадцать человек членов партии и три кандидата, – не без гордости сказал Длугач. – Правда, есть у нас в этом деле отставание и даже, можно сказать, почти что деревенский идиотизм.
– Какой идиотизм? – с улыбкой переспросил Андрей.
Длугач покосился на Демида Плахотина, безнадежно махнул рукой:
– Обыкновенный, то есть самая настоящая дурость.
– А именно?
– В партийной организации у нас нет ни одной женщины. Уж я их уговаривал, разъяснительную работу провел, на сознательность ихнюю надеялся – все это как горохом об стенку. Свою жинку Лизавету года два уламывал – ни в какую. Я, говорит, малограмотный человек, и потому не морочь мне голову…
И Длугач с Плахотиным и Настасья Мартыновна за вечер успели рассказать Андрею все огнищанские новости: кто из стариков умер за последние годы, кто из молодых покинул деревню и отправился искать счастья в дальние края, кто на ком женился и кто успел построить новую избу.
Разошлись поздно. Андрей проводил гостей до калитки, а сам долго стоял, запахнув отцовский полушубок и доглядывая на тусклые огоньки внизу. «Видно, на посиделках женихаются», – с тихой грустью подумал он. И он вспомнил давние посиделки у тетки Лукии, и румяную, круглолицую Таню Терпужную, которая когда-то нравилась ему, и застенчивую лесникову дочку Улю Букрееву, и парней – товарищей отроческих лет, и веселые колядки и щедровки в долгие зимние ночи. Вспомнилось ему все, что за десять лет жизни – уже безвозвратно минувшей – в этой неприметной деревушке было пережито им, Андреем Ставровым, и теперь показалось ему сном.
Он не заметил, как подошла и обняла его сзади Каля. Настроение брата было понятно ей. Она прижалась щекой к его плечу, сказала ласково:
– Молодость вспоминаешь, Андрюша? Она не вернется. Есть такая песня. Помнишь? А Таню свою помнишь? Таня давно замуж вышла за Ваську Букреева, он ее бьет смертным боем. У нее трое детей. Плачет теперь, бедняга. Я ее видела. Она привет тебе передавала, расспрашивала, как ты живешь.
– А как ты живешь, рыжая Кизя? – сказал Андрей, обнимая сестру. – Как твой Гоша? Не лупцует тебя?
То, что он вспомнил детскую дразнилку и назвал Кизей, растрогало ее. Скрывая слезы, она легонько ударила брата по щеке.
– Ты что, с ума сошел? Гоша у меня хороший. Он с утра до вечера возится с лошадьми и коровами, а придет домой – книжки по ветеринарии читает. Мне эти книжки уже девать некуда.
– Ладно, Каля, пошли спать, – сказал Андрей, – а то мы тут со своими воспоминаниями до рассвета простоим…
Ночью пошел снег. Да такой густой… Ложился без ветра, устилая землю ровным белым ковром, сугробами придавил соломенные крыши огнищанских изб, засыпал протоптанные людьми тропы. Утром Андрей вышел и зажмурился от слепящей глаза белизны. С вершины холма видна была вся деревня. Внизу, у колодца, стояли две закутанные платками женщины. Возле них, восторженно взлаивая, разбрасывая снег, носился щенок. По дороге шел человек с палкой. Он глянул на Андрея из-под лохматой шапки, стряхнул снег с вислых бровей, сказал, ощерив выщербленные зубы:
– Не узнаешь? Я Касьян Плахотин. Когда-то на посиделках вместе с тобою, веселились. Теперича вот при должности состою. Вызвали меня прошлый год в сельсовет, и там один приезжий говорит: хоть ты, говорит, Касьян, трошки придурковат, а буквы навроде знаешь, так вот, говорит, назначаем мы тебя начальником, будешь письма гражданам разносить.
Он порылся в потертой сумке, перебрал, слюнявя пальцы, конверты, выбрал один, протянул Андрею, сказал робко:
– Там на конверте марочки красивые, а написано на них не по-нашему. Ты отклей марочки. Слышь, Митрич? Отклей и подаруй мне, я их в тетрадку собираю.
Андрей оторвал от конверта кусок вместе с марками, отдал Касьяну:
– Что ж, собирай марочки… Отклеишь сам.
Письмо было из Парижа. От Романа. Возле постели Дмитрия Даниловича тотчас же собрались все. Еще не услышав ни одной строчки, Настасья Мартыновна заплакала.
Роман писал:
«Родные огнищане! По возвращении домой я подробно расскажу вам, что мне довелось испытать. В письме этого всего не расскажешь. Вместе с тысячами испанских беженцев я шел через горы к французской границе. По решению треклятого Комитета по невмешательству все наши добровольцы должны были покинуть Испанию. Мне пришлось задержаться, так как недавно мой старший товарищ Яков Степанович Ермаков был убит, а я был ранен и находился в госпитале. Только вы не беспокойтесь, сейчас я вполне здоров. Трудно рассказать обо всем, что нам пришлось испытать на границе. Французские офицеры и солдаты, уж наверное не без ведома своих властей, отбирали у беженцев из Испании не только оружие, но и все, что им нравилось. Потом этих усталых, голодных людей, среди которых было много раненых, больных, стариков, женщин и детей, загнали в лагерь за колючую проволоку, где они и сейчас томятся.
Мне удалось избежать этой участи. Сейчас я нахожусь в Париже. Скоро выеду домой, но не один, а вместе с Лесей. Леся Лелик – мой боевой друг, моя жена, которую я очень люблю и уверен, что вы все тоже ее полюбите…»
Заметив, что Настасья Мартыновна всхлипывает, Дмитрий Данилович сказал, с трудом ворочая непослушный язык:
– Чего ж ты ревешь? В-возвращается н-наш Роман. И д-даже не один. Р-радоваться надо, а ты нюни распустила.
Все наперебой стали говорить о Романе, гадали о том, какую жену нашел он в Испании, как она выглядит, где они будут жить и где работать. Андрей радовался вместе со всеми. Он любил неугомонного младшего брата и, хотя, бывало, поругивал его за бесшабашность, втайне восхищался открытым, душевным характером Романа и очень по нему скучал.
– Надо, чтобы Роман и ко мне в Дятловскую заехал, – сказал Андрей матери, – он ведь посвободнее меня будет.
– А как же, Андрюша, обязательно заедет, – отозвалась Настасья Мартыновна и с испугом спросила: – Разве ты уже собираешься в свою Дятловскую? Подождал бы Ромашу, отдохнул…
– Нет, надо ехать, – сказал Андрей. – Еще два дня побуду и, если отцу станет лучше, поеду. У меня в совхозе неотложные дела…
Последние три дня Андрей бродил по Огнищанке с Николаем Турчаком. Оба они удивлялись тому, что в деревне и на хуторах почти не осталось их сверстников: девчата повыходили замуж куда-то на сторону, а парни подались в города, работали на заводах, на шахтах.
Вечерами, возвращаясь домой, Андрей часами сидел с Дмитрием Даниловичем, рассказывал ему о Дятловском совхозе, о директоре Ермолаеве, о том, какой огромный фруктовый сад насадили дятловцы и как много пришлось поработать, чтобы расчистить площадь для посадки деревьев.
Дмитрий Данилович с интересом слушал сына, одобрительно покашливал, советовал обязательно приобрести хорошую пасеку, а ульи расположить по всему саду.
– Для сада и огорода пчелы – первые помощники, – говорил Дмитрий Данилович. – Они не только дадут вам мед, но и увеличат урожай плодов и овощей. Когда-то у моего отца, а твоего деда Данилы Ставрова были свои ульи, десятка два. Тебя тогда еще на свете не было, а я совсем мальчонкой был. Помню, очень любил смотреть за пчелами. Сидишь, бывало, на леваде, кругом сады цветут, и так все пахнет теплой весной и медом, а работяги пчелы жужжат с утра до вечера…
Андрей заметил, что отцу стало легче, что разговор у него стал более понятным, и вдруг, слушая Дмитрия Даниловича, заскучал по Дятловской, по молодому саду, по всему, с чем уже успел сжиться в донской станице на острове. Он живо представил домишко возле церкви, Федосью Филипповну, будто наяву увидел керосиновую лампу в горенке, склоненную над книгой русую голову Наташи, почуял свежий задах внесенного с мороза постиранного белья и запах дымка из натопленной русской печи.
«А как там наш сад? – подумал он. – Не пожгли ли морозы слабые еще яблони, не погрызли ли мыши и зайцы кору? Следит ли за этим Егор Иванович?»
Думая так, Андрей поймал себя на мысли, что при всей своей привязанности к Огнищанке, к отцу и матери ему уже стало скучно здесь, что ему хочется побыстрее уехать туда, где его ждет работа, за которую он, агроном Ставров, отвечает и которую любит.
– Собери-ка мне, мать, в дорогу харчишки, – сказал он. – Завтра попрошу Демида Плахотина дать мне лошадей до Ржанска и буду двигать. Хватит бездельничать, пора и честь знать.
Перед вечером, накануне отъезда, Андрей решил сходить на кладбище, поклониться могиле деда. Он хорошо помнил пасмурный зимний день в тот голодный год, когда хоронили старого Ставрова и несли гроб, утопая в снежных сугробах. Вокруг вырытой ямы молча стояли тогда голодные люди, и такой же голодный священник, отпевая покойника, говорил о многих смертях и о конце грешного, погрязшего в кровавых распрях мира.
Сейчас на кладбище было тихо. Внизу под обрывом холодно блестел скованный льдом пруд. Над засыпанной снегом могилой деда стоял тот же слегка покосившийся крест с железным кольцом. На кресте еле можно было разобрать выжженные буквы.
Андрей долго стоял у могилы, опустив голову. Он ясно представил деда, высоченного худого старика с острой седой бородой, с тяжелыми, жилистыми руками. Дед никогда не сидел без дела, постоянно ворчал на всех, его побаивался и отец. Странно было думать, что здесь, под снежным сугробом, под мерзлой землей, лежит он и уже никто никогда не увидит пронзительных дедовых глаз, не услышит его хриплого голоса.
«Что ж, – подумал Андрей, – говорят ведь о человеке: земля еси и в землю отыдеши. Видно, в памяти остаются только человеческие дела, только то, что исполнено человеком в жизни. Все остальное тленно».
С голых кладбищенских акаций беззвучно опадали хлопья снега. Не было ветра. Не шевелились поникшие, вмерзшие в лед старые вербы у пруда. Стояла такая тишина, что Андрей почувствовал стук своего сердца. Он в который раз подумал о Еле. «Нет, нет, надо это кончать, – решил он. – Время идет. Наше с Елей время, ее и мое. Надо убедить Елю жить по-другому. Я скажу ей об этом, обязательно скажу. Я скажу, что у меня большая работа, которую нельзя оставить, я скажу, что там, в нелюбимой ею станице, высажен огромный сад, шесть тысяч деревьев. Шесть тысяч деревьев-младенцев, которые, как дети, требуют моей заботы, ухода, ласки моей. Скажу, что я привязался к ним, как к детям, и не могу их покинуть. Еля – умница, она это поймет, не может не понять».
Перед уходом с кладбища Андрей вспомнил, что где-то здесь похоронен и дед Силыч, добрый наставник его детства, любивший и жалевший все живое, от человека до травинки. Но Андрей не знал, где могила старого Силыча, и, сняв шапку, поклонился всем огнищанам, погребенным на убогом деревенском кладбище.
Домой он вернулся в глубокой задумчивости, молча поужинал, посидел с отцом.
– Ты что такой скучный? – спросил Дмитрий Данилович.
– Ничего, – нехотя ответил Андрей. – Видно, устал.
– В гостях был, что ли?
– Нет, – сказал Андрей.
– А где ж ты был?
– Так, бродил за деревней, – сказал Андрей. – Послушал твой рассказ о том, как дед Данила пчел когда-то водил, пошел на кладбище, постоял возле дедовой могилы. Там все снегом засыпано. А крест до сих пор стоит. Тот самый, с железным кольцом.
– Крест покойный дед Силыч делал из конских яслей, – сказал Дмитрий Данилович. – Тогда не из чего было делать гробы и кресты, вот он и распилил ясли в панской конюшне.
– Да, я помню, – сказал Андрей. – Крест он сделал, а железное кольцо не мог вынуть из дубового бревна, голодный был дед, силенок у него не хватило…
Дмитрий Данилович вздохнул.
– Страшный был год, сколько людей тогда перемерло, а все же народ выстоял! Крепкий у нас народ.
– Отец, ты не обидишься, если я завтра уеду? – осторожно спросил Андрей. – Тебе вроде лучше стало. Каля побудет с вами, она ведь близко живет. А мне надо ехать. Как ты смотришь на это?
– Конечно, езжай, – сказал Дмитрий Данилович, любуясь сыном. – Это хорошо, что тебя тянет к работе. Молодец, так и надо, люди тебе спасибо скажут. Нечего тут бездельничать. Обо мне не беспокойся. Через неделю-другую я поднимусь, так что мать без вас обойдется…
Весь вечер Ставровы вспоминали Романа, Федора, Таю. Все сидели у кровати Дмитрия Даниловича. В соседней комнате, освещая стены призрачно-розовыми пятнами, горела солома в огромной печи. Вкусно пахло сдобным тестом. Андрей думал о своих близких, радовался тому, что любит их всех, что ему спокойно и хорошо с ними. Он пожалел в тот вечер о том, что рядом нет Ели и Димки, что они где-то далеко и живут своей, отдельной от всех жизнью.
Рано утром, простившись с родными, Андрей уехал. Сидя в санях, он оглядывался до тех пор, пока Огнищанка не скрылась за белым холмом.
4
Взоры государственных деятелей и политиков разных стран все чаще и тревожнее устремлялись к Германии. Одни из них с подозрением и явной неприязнью смотрели на то, как Гитлер и его партия настойчиво подчиняли жизнь страны задуманной ими будущей войне, лихорадочно строили военные заводы, аэродромы, стратегические дороги, готовя грозящие миллионам людей кровавые сражения. Другие, именующие себя тонкими политиками и мудрыми государственными деятелями, наблюдая за Германией, всячески поддерживали Гитлера, чтобы руками одурманенных нацизмом немцев сокрушить наконец Советский Союз.