Текст книги "Сотворение мира.Книга третья"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)
«Товарищ политрук! В наш лагерь со стороны деревни Липки движется пешая группа, состоящая из восьми вооруженных людей. Они выдают себя за партизанский отряд „Смерть фашизму“, но все до единого полицаи, а командует ими немец, который до революции был хозяином имения в соседнем районе. Он одет в белый красноармейский полушубок, обут в новые валенки и вооружен маузером в деревянной кобуре. Их задача – влиться в наш отряд, чтобы при первом удобном случае ударить нам в спину. Эту банду надо встретить как положено. Я вернусь сегодня с хорошим радиоприемником и с его хозяйкой».
Федор построил отряд, громко прочитал бойцам записку Кривомаза и приказал:
– Половине отряда занять оборону но обеим сторонам оврага. Десяти бойцам во главе с младшим лейтенантом Найденовым выдвинуться вперед и стать за елями. Как только эта шпана появится, не выходя из-за деревьев, с разных сторон крикнуть погромче: «Руки вверх!» Четверо останутся со мной в лагере. – Помолчав, добавил: – Ни в коем случае не обнаруживать, что мы знаем, кто они такие. Пусть немного поиграют комедию, а уж после я вытряхну из них душу…
Ждали непрошеных гостей часа полтора. День был пасмурный. Мороз ослабел. Густые облака висели над лесом. Срывался редкий снежок. Федор с четырьмя бойцами стоял возле засыпанного снегом спиленного дерева неподалеку от входа в землянку. Как всегда перед опасностью, он был собран, подтянут и не отводил взгляда от неприметной в снежных сугробах тропы. Еще издали увидел цепочку людей. Впереди шагал коренастый, в белом полушубке, двое замыкающих, одетые в черные пальто и лохматые шапки, впрягшись в лямки, тащили за собой на легких санках станковый пулемет. Вскоре Федор услышал грозный окрик в несколько глоток:
– Стой! Руки вверх!
Пришельцы замерли, послушно взметнули руки. К ним приблизился Женя Найденов, совмещавший обязанности заместителя командира эскадрона и начальника штаба.
– Кто такие? – звонким голосом спросил он.
– Партизанский отряд «Смерть фашизму», – ответил вожак в белом полушубке. Он метнул на Женю острый взгляд из-под низко надвинутой шапки-ушанки с красноармейской звездой и сам задал вопрос, чисто, без акцента выговаривая слова: – Вы ведь тоже партизаны, не так ли?
– Да, партизаны, – ответил Женя. – Но оружие вам придется пока сдать. До встречи с командиром эскадрона. Потом вернем.
Задержанные без возражений сняли с себя автоматы, пистолеты, гранаты, все уложили на санки, рядом с пулеметом.
– Ну а теперь за мной! – скомандовал Найденов. – Это близко, совсем рядом.
Он пошел впереди. Бойцы из его десятки окружили провокаторов и двинулись следом. В трех – пяти шагах от Федора, как доложено по уставу, Найденов остановился, вскинул руку к шапке и четко отрапортовал!
– Товарищ политрук! Близ лагеря задержаны люди, именующие себя партизанским отрядом «Смерть фашизму». Они обезоружены и доставлены в лагерь.
– Вольно, – бросил Федор, внимательно осматривая задержанных.
Одеты они были добротно: у каждого валенки, шапка, вязаные шерстяные рукавицы. Чисто выбритые румяные лица, плотные фигуры, нагловатые глаза – все свидетельствовало о том, что жилось им недурно.
С трудом сдерживая себя, Федор спросил сквозь зубы:
– Оружие все сдано?
– Так точно, – с готовностью ответил вожак в белом полушубке.
– Обыскать! – коротко приказал Федор.
Тщательным обыском припрятанного оружия обнаружено не было.
– Ну что ж, – сказал Федор, – добро пожаловать в землянку. – Он решил подождать возвращения Кривомаза. «Черт его знает! – подумал Федор. – Не ошибся ли Иван Иванович?»
Когда Женя Найденов увел их в землянку, Федор подозвал к себе дневального и распорядился:
– Старшину, как только он придет, направьте в мой блиндаж и меня об этом уведомьте. Я буду в землянке с «гостями».
После того как прибывших накормили, их вожак, невысокий мужчина с седеющими висками, закурил и спокойно спросил:
– Вы, товарищ политрук, видимо, ждете информации о нашем отряде?
Федор кивнул утвердительно.
– Мы из армии генерала Лукина, окруженной и уничтоженной немцами в районе Вязьмы, – медленно, взвешивая каждое слово, заговорил незнакомец. – Нас взяли в клещи танки противника, расчленили все дивизии, рассеяли и повели безжалостное истребление людей. За каждым человеком гонялись! Я и мои товарищи, которые пришли к вам, почти до последней минуты охраняли тяжело раненного командующего армией. Его у нас прямо из рук вырвали немецкие автоматчики. Сколько наших полегло… Вы, товарищ политрук, понимаете, как тяжело говорить об этом. Не дай бог пережить такое!
– А вы сами-то кто будете? – спросил Федор и услышал спокойный ответ:
– Я капитан Иванов. Служил в оперативном отделе штаба армии. В тот день, когда командующий попал в плен к немцам, мне удалось увести по противотанковому рву двадцать солдат и офицеров. От них осталась небольшая группа, она сейчас перед вами. Остальные погибли, когда мы пробовали пробиться через линию фронта. Убедившись, что это невозможно, я стал искать встречи с партизанским отрядом. В деревне Липки мы услышали о вас и сразу решили: идти на соединение с вами…
На него, внешне спокойного, рассудительного человека, были устремлены недобрые, настороженные глаза, и в этой холодной настороженности, в давящем, томительном молчании он, наверное, ощутил скрытую опасность. Украдкой взглянул в полутемный угол, где стоял привезенный ими пулемет и лежало сложенное на пол оружие. Покашлял, потер щеку, спросил, поворачиваясь к Федору:
– Вы верите мне, товарищ политрук?
– На веру в такое время ничего принимать нельзя, – жестко ответил Федор. – По лесам бродят разные люди, поэтому оружие мы вам не вернем до тех пор, пока не проверим, кто вы такие.
От внимания Федора не ускользнуло едва заметное движение, возникшее среди пришельцев. Один из них, тот, который тащил санки с пулеметом, здоровенный детина с обветренным лицом, тронул темные, опущенные вниз усы и прогудел сиплым, пропойным басом:
– Як же цэ получаецця? Мы лэдвэ нэ мисяць по лисам блукалы, нимэцькых собак цилу кучу зброею набылы, а тэпэр якый-сь чужый дядя нашу партизаньску зброю видбэрэ? Ни… так, хлопци, дило нэ пидэ!
Ответа усатый не получил. В землянку вошел Саша Белов и доложил:
– Товарищ политрук! Прибыл старшина Кривомаз.
Федор поднялся. Уходя, сказал Жене Найденову:
– Займите гостей, товарищ начальник штаба.
В командирском блиндаже его ждали Иван Иванович и высокая, тонкая в талии русоволосая девушка.
– Знакомьтесь, товарищ политрук! Леонтина Тихомировна, а попросту Тина, – представил девушку Кривомаз. – Она учительница, была загодя оставлена комсомолом для подпольной работы. У нее был батарейный приемник, и это она разоблачила сволочей, которые пришли в наш лагерь.
Тина стояла, нервно кутаясь в серый шерстяной платок, плечи ее вздрагивали.
– Успокойтесь, – тихо сказал Федор, – здесь вы среди своих. Расскажите покороче: откуда вы знаете прибывших к нам людей и уверены ли, что это враги?
Девушка шагнула поближе к нему и зашептала скороговоркой:
– В Липках я жила у своей родной тетки Феоны Ивановны. Четыре дня назад в хату заявились эти самые, которые пришли к вам, сказали, что они партизаны. Тетка Феона узнала того, кто ими командует: никакой он не партизан, а самый настоящий немец, помещик, пан Хельмут Раунер. У него а соседнем районе прежде было большое имение, в тридцать девятом году, перед приходом сюда Красной Армии, он убежал в Германию.
– Ваша тетя не ошиблась? – уже строго спросил Федор.
– Нет! – решительно сказала девушка. – Пана Раунера узнала не только она, но и другие женщины. К немцу, когда он жил у нас, приходили двое незнакомых нам людей, и я сама слышала, они говорили между собой по-немецки. А тетка Феона видела, как он рано утром зашивал в рукав советский командирской гимнастерки какую-то бумагу.
– Так, – сказал Федор, – понятно. А о тех, кого он привел сюда, вы что-нибудь знаете? Кто они?
– Соседи говорили, что трое из них агенты Степана Бандеры, жили раньше на Волыни, а другие вроде были осуждены за бандитизм и убежали из пинской тюрьмы, – сказала Тина. – Потом, все стали полицаями, наших людей расстреливали…
Федор уже не мог сдержать себя. Пошагав по блиндажу, натыкаясь на табуреты и на нары, он круто повернулся к Тине.
– Все ясно! Посидите здесь, в блиндаже, а мы с Иваном Ивановичем ненадолго отлучимся:
Вернувшись в землянку, где остались задержанные, Федор негромко скомандовал:
– Товарищ Найденов, построить отряд! Всем быть с оружием, кроме гостей. Им тоже построиться. Отдельно. Лицом к отряду. В пятнадцати шагах перед фронтом. Будем знакомиться поближе. Выполняйте!..
День уже угасал. Сыпался редкий снежок. Над притихшим в зимнем безмолвии лесом низко висело серое небо. Отряд выстроился на краю оврага. Напротив, не скрывая своей тревоги, стали восемь пришельцев. Федор, не узнавая собственного голоса, приказал им:
– Снять обмундирование!
Тот, который назвал себя капитаном Ивановым, сделал шаг вперед, закричал:
– Вы что? С ума сошли? Как вы смеете?
– Снять советское обмундирование! – повторил Федор. – Все! До белья!
Холодея от страха, но еще надеясь на какое-то чудо, пришельцы покорно разделись, стали босыми ногами на разбросанную по снегу одежду. Чистые снежинки, кружась в недвижимом, морозном воздухе, опускались на их застиранные до желтизны рубахи и казались ослепительно белыми.
– Старшина Кривомаз! – сказал Федор. – Возьмите гимнастерку того вон, крайнего, и выпорите из рукава его документ…
Получив от Ивана Ивановича тонкий, тщательно свернутый листок бумаги, Федор пробежал по строчкам глазами и объявил:
– Гауптштурмфюрер Хельмут Раунер! Вы и вся ваша банда именем советского народа приговариваетесь к смерти!
Сделав шаг вперед, Федор повернулся к отряду, прокричал протяжно:
– По фашистским мерзавцам – огонь!
Ударил залп. По лесу перекатами пошло эхо.
– Запрячь лошадей, – сказал Федор, – вывезти подальше и выбросить эту падаль в болото…
Стемнело. Снег пошел гуще, и вскоре пушистый его покров стер следы человеческих ног, конских копыт, санных полозьев – всего, что произошло здесь у оврага. Подул ветер. Вначале робкий, отдельными порывами, потом стал крепчать. Лес зашумел, наполнился гулом. Разгулялась злая декабрьская метель…
После ужина все партизаны собрались в большой землянке. Тина Тихомировна настроила на Москву приемник, и в эту метельную ночь люди, оторванные от боевых друзей, хлебнувшие горя, после многомесячных скитаний в тылу врага и тяжелых потерь, впервые услышали долгожданные вести из родного мира. Сквозь тихое потрескивание приемника в жарко натопленную землянку прорвался спокойный голос, рассказывавший о великой битве под Москвой, о разгроме миллионной группировки немецких войск фельдмаршала Теодора фон Бока, нацеленной на советскую столицу.
«Планируя операцию по овладению Москвой, – звучал отчетливо в тишине землянки голос, – Адольф Гитлер заявил, что Красная Армия будет сокрушена мощным ударом немецких войск… Там, где стоит сегодня Москва, должно возникнуть огромное море, которое навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского народа… Так вещал Гитлер, полагая, что к Новому году начатый им блицкриг увенчается полной победой и порабощением нашей страны. Однако… этим злодейским планам не суждено сбыться. Уже свыше двух недель продолжается наступление Красной Армии. Войска генералов Жукова, Конева, Лелюшенко, Кузнецова, Рокоссовского, Говорова, Болдина, Голикова, Белова и других защитников Москвы безостановочно гонят немцев на запад. Устилая покрытые снегом подмосковные поля и леса тысячами трупов, бросая в сугробах технику, хваленые гитлеровские солдаты бегут без оглядки…»
Женя Найденов, склонясь к приемнику, нервно покусывал ногти. Пожилой старшина Кривомаз глухо покашливал, отворачиваясь к стене. Сидя на обрубке бревна, Федор чувствовал, как горячая радость охватывает его, понимал, что вот сейчас, в эти минуты, надо обязательно что-то сказать, надо поздравить боевых товарищей, но не в силах был совладать с собой. А когда в приемнике затрещало и внутри его стало тускнеть слабое свечение, со всех сторон раздались тревожные голоса:
– Что случилось? Сломался, что ли?
– Девушка, милая, не выключай.
– Дай послушать!
– Поверти там чего-нибудь, нехай говорит!
Растерянная Тина повозилась с приемником, постучала кулачком по темному его футляру, и вновь зазвучали спокойные, приглушенные расстоянием слова:
– «Наступление Красной Армии успешно продолжается. Понимая, что план „молниеносной войны“ лопнул под Москвой, как мыльный пузырь, разъяренный Гитлер стал вымещать злобу на своих незадачливых генералах: уволил главнокомандующего сухопутными войсками Германии фельдмаршала Браухича, снял с постов и отправил в резерв командующего второй танковой армией генерала Гудериана и командующего четвертой танковой армией генерала Гепнера, заставил „по болезни“ уйти в отставку командующего группой армий „Центр“ фельдмаршала фон Бока, разогнал десятки подчиненных им штабных генералов и офицеров…»
После короткой паузы в приемнике вновь зазвучал далекий голос:
– «Страшные картины увидели советские бойцы в городах и селах, покинутых под ударами Красной Армии гитлеровскими бандитами: сожженные дома, разрушенные школы, музеи, клубы, трупы замученных, изуродованных пытками людей, виселицы… Как достойный ответ на эти злодеяния на весь мир прозвучали слова товарища Сталина, сказанные им на торжественном заседании Московского Совета депутатов трудящихся шестого ноября: „Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат. Отныне наша задача, задача народов СССР, задача бойцов, командиров и политработников нашей армии и нашего флота будет состоять в том, чтобы истребить всех немцев до единого, пробравшихся на территорию нашей родины в качестве ее оккупантов. Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!“»
Тина выключила приемник. Слышно было лишь завывание ветра в лесу, да за стеной, под навесом, фыркали и глухо постукивали копытами лошади. Старшина Кривомаз, шурша обрывком старой газеты, свернул козью ножку, прикурил и сказал, стыдливо пряча недостойную старого солдата – как ему казалось – взволнованность:
– Так-то, хлопцы! Видали, чего получается? Выходит, и товарищ Сталин в Москве и наши гонят ворога без передыху. А иные из нас уже стали терять веру… Каюсь: я и сам постоянно приберегал один патрон к нагану для себя. Только сейчас вот вроде сызнова на свет народился.
– Рад, Иван Иванович? – спросил Федор.
– А то как же? Известное дело, рад, – с достоинством ответил Кривомаз. – Только знаете, товарищ политрук, о чем я думаю?
Федор повернулся к старшине:
– О чем, Иван Иванович?
– Да все о том же, товарищ политрук: нельзя нам от народа отгораживаться. Ведь таких, как те, что нынче в болото свезены и снегом присыпаны, с гулькин нос. Они вроде пены смердящей: булькнули и пропали. Туда им и дорога. Без них мы чище станем. Надо нам к народу идти, товарищ политрук. С народом мы сила…
Федор не сразу ответил ему, долго сидел молча, опустив голову. Наконец поднялся, посмотрел на притихших бойцов и сказал так, будто тоже каялся перед ними:
– Что ж, товарищи, старый коммунист Кривомаз прав. Народу надо верить. Отныне будем действовать по-другому. Слышали, что по радио было сказано? Если гитлеровские гады хотят иметь истребительную войну, они ее получат. Тут, в этих лесах, вместе с народом мы будем вести свою истребительную войну. Без отдыха и без страха…
5
Новый, 1942 год Юрген Раух встретил в разоренном русском селе Самбек, расположенном между Таганрогом и Ростовом-на-Дону. Село тянулось вдоль поросшего рыжим камышом берега мелкой речушки, опоясанной проволочными заграждениями. За ними, в окопах, блиндажах и землянках, держали оборону советские солдаты. Изредка Самбек подвергался артобстрелам, но они не приносили большого вреда: немцы укрывались в глубоких, крепких подвалах разрушенных кирпичных домов и отвечали противнику ленивыми пулеметными очередями.
Немецким батальоном, засевшим в Самбеке, командовал давний приятель Рауха, никогда не унывающий капитан Хельмут Зеегер. Он и пригласил Рауха, приехавшего в Таганрог, «понюхать пороха» в ночь под Новый год на переднем крае и выпить за победу Германии в этой проклятой войне.
В тесном подвале при свете автомобильной фары, подключенной к аккумулятору, собралось человек десять офицеров. На столе стояла оставшаяся от сочельника крошечная эрзац-елка, ее прислала из Германии любовница Зеегера. Вокруг неестественно яркой елки были расставлены тарелки со снедью, а между ними миски, в которых поблескивал странный лед, красного цвета.
– Что это? – удивленно спросил Раух.
Капитан Зеегер засмеялся:
– Это, Юрген, то, что начальство присылает на фронт вместо снарядов и теплой одежды, – французское вино для поддержания нашей отваги. Но, к сожалению, вино везут в холодных вагонах, бутылки от мороза лопаются, а нам достается только красный лед…
Перед полуночью офицеры сгрудились вокруг стола, ели ветчину, норвежские консервы, пили, черпая кружками из мисок, оттаявшее теплое вино, быстро пьянели. Под сводами подвала мутным облаком клубился табачный дым. Кто-то тихо затянул сентиментальную песню, кто-то жаловался на неудачу под Ростовом, на то, что наступление немецкой армии застопорилось и теперь приходится прятаться, как крысам, в дурацких подвалах.
Юрген Раух пил кружку за кружкой и вскоре тоже почувствовал дурманящее мозг опьянение. Расстегнув мундир и опустив рыжеволосую голову, он раскачивался на скрипящем табурете, не вслушиваясь в бессвязные разговоры офицеров. В этот вечер ему все показалось далеким, ненужным, не имеющим никакого отношения к его, Юргена Рауха, жизни: и эта жестокая, затеянная фюрером война с ее кровью, смертями и грязью, и циничная Ингеборг, которая где-то в Польше инспектировала концентрационные лагеря, и пьяные офицеры вокруг, и удушающий запах гари от раскаленной печи в углу мрачного подвала.
С грохотом опрокинув табурет, Юрген поднялся, неловко, не попадая пальцами в петли, застегнул мундир и, пошатываясь, оскользаясь на влажных, пахнущих мочой ступеньках, вышел из подвала, огляделся. В темноте едва просматривались руины деревенских домов, совсем близко, внизу, угадывалась речушка. С севера тянул морозный ветер. Поднималась метель. Со стороны русских окопов не было слышно ни одного выстрела.
Юрген прижался спиной к холодной, покрытой инеем стене. Он до сих пор находился под впечатлением того, что совсем недавно довелось ему пережить в Огнищанке, деревне, где он родился и вырос, где и сейчас еще стоял приземистый родительский дом, а на убогом кладбище была давно похоронена мать… В эту новогоднюю ночь Юрген как бы заново побывал в родном доме, восстанавливая в памяти каждую секунду, каждую встречу с людьми, и особенно с Ганей, которую любил много лет и теперь увидел замужней женщиной, матерью троих детей.
В Огнищанку Юргена доставил его шофер Ганс Янеке, молчаливый холостяк, когда-то работавший учеником на фармацевтическом предприятии покойного дяди Готтлиба Риге. Ганс остановил штабной «мерседес» возле колодца, чтобы подлить в радиатор воды. Там, у водопойного корыта, дурачились, обливая друг друга, немецкие солдаты. Увидев Юргена, они присмирели, вытянулись.
Юрген не слушал, что докладывал ему фельдфебель, он был во власти своих дум: отсюда, от колодца, до заветного дома Раухов было не больше ста шагов. Дом, с ржавой железной крышей, стоял, как и прежде, на пологом холме, и, как прежде, примыкал к нему поредевший, наполовину вырубленный парк. Не было только тогдашнего высокого деревянного забора, и ворота, кажется, другие – пониже, отчего весь двор выглядел уныло.
– Ты, Ганс, подожди меня здесь, – волнуясь, сказал Юрген. – Вот в том доме на холме жили мои дед и отец, в нем я родился. Мне лучше пойти туда пешком, одному, а ты подъезжай через полчаса…
С каждым мгновением замедляя шаги, он стал подниматься на холм. Постоял у парка, отдышался. Вспомнил о тополе, на котором двадцать лет назад, покидая Огнищанку, вырезал отцовским охотничьим ножом свои инициалы: «Ю. Р.» Тополь был на месте, но на огрубевшем его стволе вместо двух памятных букв Юрген увидел только розоватые наплывы молодой коры, давно уже затянувшие глубокие порезы. «Да, время беспощадно», – печально подумал Юрген и нерешительно зашагал к дому.
У дверей покосившейся веранды он увидел невысокого старика с густыми седеющими усами. Старик стоял, сунув руки в карманы поношенной суконной куртки, с выражением тревоги и страха смотрел на приближающегося немецкого офицера. «Это тот самый фельдшер, о котором когда-то писал мне священник отец Ипполит, – догадался Юрген. – Кажется, боится меня: знает кошка, чье мясо съела… Но при чем здесь фельдшер? Разве он изгонял моего отца из родного дома? Зачем же я буду мстить ему? Нет, нет, нельзя унижать свое достоинство и давать волю звериным чувствам».
Юрген медленно подошел к засыпанному палыми листьями крыльцу, коснулся рукой увитой серебряным шнуром фуражки, спросил учтиво:
– Вы живете в этом доме?.. Когда-то я тоже здесь жил. Моя фамилия Раух. Может быть, слышали?
– Да, мне рассказывали о вас, господин Раух, – явно стараясь не выдать волнения и страха, сказал старик. – Я здешний фельдшер Ставров, Дмитрий Данилович. Меня и мою семью поселили в вашем доме в двадцать первом году. В одной половине дома тогда организовали амбулаторию, в другой, меньшей, живу я с женой.
– Мне писали об этом, – сказал Юрген и, помолчав, добавил: – Прошу вашего разрешения взглянуть на комнаты, в которых я рос.
– Пожалуйста, господин Раух, – бледнея, пробормотал Дмитрий Данилович и посторонился.
Заметив замешательство старика, Юрген проговорил, теребя стянутые перчатки:
– Ради бога, не бойтесь меня, господин Ставров. Я чувствую, что вы наслышаны о жестокости немецких войск. О ней немало пишут большевистские газеты, и, к сожалению, не все из этих писаний является вымыслом и пропагандой. Война вообще жестока.
Юрген Раух не знал истинной причины смятения Дмитрия Даниловича. Откуда ему было знать, что в одной из комнат старого рауховского дома лежит за большой русской печью тяжело раненный комиссар Михаил Конжуков, что фельдшер боится не за себя, не за свою жизнь, а за жизнь этого хоть и вооруженного двумя пистолетами, но совершенно беспомощного человека.
– Не бойтесь, пожалуйста, повторил Юрген. – Поверьте, я не причиню вам ничего дурного. Вы покажете мне только те комнаты, где находится амбулатория, а смотреть ваше, господин Ставров, жилье я считаю неловким и неприличным…
Они прошли в амбулаторию. Дмитрий Данилович остановился у дверей, а Юрген скользнул взглядом по застекленным шкафам с разноцветными банками, колбами, сверкающими никелем инструментами и присел на обитую белой клеенкой кушетку. Опустив голову, долго сидел молча, потом проговорил, слабо улыбаясь:
– На этом месте у нас стоял старый-престарый диван…
На нем любил подремать отец. А вон в том углу на этажерке лежали книги и журналы. Мне разрешали снимать их с полок и смотреть картинки… Давно это было… Очень давно…
Юрген поднялся, постоял у окна, всматриваясь в нахохленные крыши огнищанских изб, потом, сам удивляясь своей смелости, спросил:
– Скажите, пожалуйста, господин Ставров, где сейчас живет Анна Лубяная? Ее тогда называли Ганей. Она как будто вышла замуж за Демида Плахотина. Так мне писали.
– Плахотины построили домик на краю деревни, – сказал Дмитрий Данилович, – неподалеку от пруда, возле старой гати. Может, помните?
– Да, да, я помню гать и вербы на ней, – глухо ответил Юрген. – Из вербовых веток мы когда-то мастерили свисточки. У них был очень нежный звук, у этих маленьких свирелей… – Он повернулся к Дмитрию Даниловичу и неожиданно добавил, запинаясь: – Этой самой Гане было тринадцать или четырнадцать лет, когда я впервые заметил, какая она красивая девочка. И понимаете, господин Ставров, влюбился в нее. Странно, не правда ли?.. Когда меня с отцом и сестрой большевики выселяли из России, я в отчаянии побежал к Лубяным, звал Ганю в Германию, жениться на ней хотел…
– У Анны Плахотиной трое детей, – перебил его Дмитрий Данилович.
Взволнованно постукивая пальцами по оконному стеклу, Юрген стал натягивать перчатки.
– Прощайте, господин Ставров. Мне хочется увидеть эту женщину…
Юрген еще раз окинул взглядом амбулаторию, надел фуражку и вышел. Возле дома его ждал Ганс на чисто вымытом «мерседесе».
Они поехали к огороженному плетнем деревенскому кладбищу.
Ганс остановил автомобиль у покосившихся кладбищенских ворот. Внизу свинцово поблескивала тронутая рябью вода. Над прудом, низко свесив безлиственные ветки, тихо шумели вербы.
Юрген вышел из автомобиля, приоткрыл заскрипевшие ворота и побрел по кладбищу, стараясь не наступать на едва заметные в рыжих сухих бурьянах давно осевшие холмики старых могил, за которыми уже никто не смотрел. Убогим был этот деревенский погост над прудом: разоренный скотом трухлявый плетень, полусгнившие кресты, обломанные деревца колючей акации, ломкие бурьяны – все являло собой картину печального запустения и навевало мысли о бренности короткой человеческой жизни, о неизбежном забвении всего доброго и злого, что было совершено когда-то людьми.
Тяжелую чугунную плиту над материнской могилой Юрген нашел не сразу. А когда чуть не наступил на эту ржавую, одним боком провалившуюся в осевшую могилу плиту, то едва разобрал на ней засыпанные палыми листьями строки: «Гертруда Рудольфовна Раух. 1879–1906. Мене же за незлобие принял и утвердил мя еси пред тобою в век».
Покойную мать Юрген помнил смутно, она умерла рано, мальчику было тогда шесть лет, и в его памяти, будто в тумане, лишь иногда возникал образ худощавой женщины в черном платье, от которой всегда вкусно пахло ванилью и теплой сдобой. С годами неясный, расплывчатый образ матери исчез, но сейчас, склонив голову над изъеденной ржавчиной чугунной плитой, Юрген почувствовал, как острая боль сжала его сердце: ведь после смерти отца и совсем недавней смерти сестры Христины, отравленной в психиатрической больнице вместе с другими больными, он остался один и обречен до конца своих дней жить с нелюбимой женой – распутной жестокой женщиной. Став на колени и сбивая перчаткой листья с надмогильной материнской плиты, Юрген вдруг с ужасом подумал о том, что в этом злом, изуродованном кровавой войной мире у него никого не осталось, кроме Гани, которая не принадлежала ему и никогда не будет принадлежать, несмотря на то что только ее он любил все эти годы…
К домику Плахотиных Юрген подъехал, не зная, как себя держать и о чем говорить после двадцати лет разлуки. Но он все же вышел из автомобиля, приказал невозмутимому молчальнику Гансу ждать его и подошел к деревянной, окрашенной голубой краской калитке. Во дворе залаяла собака. На крыльцо выскочил белобрысый, коротко остриженный мальчишка, а следом за ним вышла стройная женщина в наброшенном на плечи вязаном платке. Юрген замер. Да, это была она, Ганя, та самая, встречи с которой он безнадежно ждал так долго. Вот Ганя стоит, кутаясь в платок, красивая, чернобровая, с легким румянцем на щеках. Конечно, она стала немного полнее, чем была тогда, и первые, едва заметные морщинки легли на ее лицо. Сколько же ей лет сейчас? Тридцать семь? Тридцать восемь? Узнает ли Ганя его? Ведь замерший у калитки немецкий офицер, такой робкий, такой нерешительный, это он, Юрген Раух, тот самый, который был когда-то худущим рыжеволосым парнем и которого здесь, в Огнищанке, все называли Юрой, Юркой, Юрком…
Еле придя в себя, Юрген произнес наконец, захлебываясь от волнения:
– Ну здравствуй, Ганя… Вот и довелось нам увидеться…
Плечи женщины вздрогнули. Будто защищаясь, она подняла руки к лицу, едва слышно прошептала:
– Неужто ты, Юра?.. Вы, Юрий Францевич?
– Я, Ганя…
Они долго стояли молча, он у калитки, она у полуоткрытых дверей дома.
– Может, мне можно войти? – подняв затуманенные слезами глаза, стыдясь этих неожиданных слез и слегка отворачиваясь, спросил Юрген.
Мягким движением руки Ганя отодвинула сына, сказала едва слышно:
– Что ж… можно и войти… Собака не тронет…
Она посторонилась. Не помня себя, не зная, чем закончится эта странная, пугающая его встреча, Юрген вошел в тесноватые, темные сени, вытер ноги о половичок и услышал за спиной тихий, спокойный голос:
– Дверь тут… направо…
Ганя прошла вперед, он – следом за ней. Вошел и остановился, сняв фуражку. Светлая горница сияла чистотой. На двух окнах стояли обернутые бумагой горшки с цветами, белели занавески. От большой русской печи и аккуратной плиты тянуло теплом. За отдернутым цветастым пологом на широком диване, испуганно прижавшись друг к другу, сидели двое детей – большеглазый мальчик лет семи и совсем маленькая босоногая девочка. Старший мальчишка, опередив Ганю, вбежал в комнату, первым уселся на застеленную ковриком лавку и уставился на Юргена, не сводя с него любопытных глаз.
Тягостное молчание длилось так долго, что Юргену стало неловко и стыдно. Он расстегнул шинель и с трудом выдавил из себя:
– Хотелось поговорить с тобой, Ганя. Ты разрешишь мне раздеться?
Она пожала плечами, оглянулась на мальчика.
– А чего ж… раздевайтесь, если хотите…
Угадывая, о чем он будет говорить, Ганя подошла к сыну, сказала тихо:
– Ты бы, Юра, пошел погулял.
Юрген вздрогнул, его бросило в жар. Ему показалось, что он ослышался.
– Как ты назвала своего старшего?
– Юрием назвала, Юрой, – сказала Ганя и, понимая, о чем неожиданный, давно забытый ею гость может подумать, добавила: – В русских святцах есть такое имя – святой Юрий, или же Георгий-победоносец. Слышали? Вот дед, мой отец то есть, и пожелал дать внуку такое имя.
Когда мальчик ушел, Ганя, помедлив, села на лавку, подождала немного и спросила, все так же спокойно глядя на Юргена:
– Что вы хотели сказать, Юрий Францевич?
Он вынул из бокового кармана тонкий, овальной формы золотой медальон на черном шнурке, осторожно положил на стол. Поросшая в запястье рыжими волосами рука Юргена дрожала.
– Вот, Ганечка, в этом медальоне… его когда-то носила моя покойная мать… прядь твоих волос, – запинаясь, подозрительно покашливая, заговорил он. – Совсем маленькая прядка… Я украдкой срезал ее двадцать два года назад… Кажется, тебе было тогда семнадцать лет… С тех пор прошло много времени, но я ни разу, нигде и никогда не расставался с этим медальоном… потому… потому, Ганечка, что всю жизнь я люблю только тебя… Если б ты знала, если бы ты только знала, как я тебя люблю…